Читать книгу Лагерь и литература. Свидетельства о ГУЛАГе - - Страница 16
III. В ЛАГЕРЕ
11. Мир заключенных как «альтернативный мир»
ОглавлениеПаралогическое, иррациональное, в контексте фантастической литературы способное (чудесным образом) рождать нечто немыслимое и невиданное, в условиях «реального» упразднения разумности и нормальности оборачивается проклятием и гибелью. Почти все лагерные тексты начинаются с воспоминания о растерянности по поводу обвинений, предъявленных не ожидавшим ареста (или уже предчувствовавшим его) людям: шпионаж в пользу враждебных стран, участие в контрреволюционной группе, подготовка свержения правительства, троцкизм, враждебность народу. Одна из составляющих таких воспоминаний – сцены созданного следователями и комиссарами безумного мира, беспомощно увязшими в котором видят себя эти «контрреволюционеры» и «враги народа». Паралогика бредового мира не допускала никаких разумных доводов для опровержения обвинений – ни алиби, ни доказательств безукоризненного коммунистического прошлого. Доставленных на допрос психически изматывала нелепость обвинений.
Фантастические тексты, нагнетающие напряжение при помощи страха и ужаса, кажутся прообразами рассказов о мире лагерей. Ведь сцены допросов, вырванных под пыткой признаний или отказа их давать, насилия со стороны охраны или солагерников, самой лагерной жизни с ее зачастую непредсказуемыми перипетиями (такими как болезнь, перевод на рабочее место, где есть шанс выжить, или наоборот – наказание в виде высылки в трудовой лагерь, где шансов выжить как будто не остается) составляют моменты напряжения, устремленного к развязке событий. Умение же перехитрить судьбу, выстоять в самых страшных условиях, о которых сообщают выжившие, может трактоваться как разрядка напряжения – и в этом пункте тоже напоминает развязки фантастических текстов. В защиту обращения к категории фантастического в этом контексте можно сослаться, во-первых, на частоту употребления слов «фантастический» или «фантастичный», используемых авторами при попытке описать нечто абсолютно невообразимое в сочетании с указанием на отсутствие необходимости изобретать нечто невозможное, неслыханное, невиданное, поскольку сами рассказы о творившемся в лагерях все это уже содержат. Во-вторых, в некоторых текстах заметен знак равенства между онтологическими статусами фантастики и лагерной реальности/ирреальности. Ужас перед происходящим, который стремятся передать авторы, проистекает из сомнения: реально происходящее или скорее нереально? В ряде отчетов говорится не столько о смещении категорий реального и нереального, сколько об их взаимозаменяемости.
Об этом опыте фантастического и нереального пишет в своих воспоминаниях о Соловках Лихачев:
Сталкивались две эпохи: одна дореволюционная, а другая сугубо современная, – типичнейшая для двадцатых и начала тридцатых годов. Жизнь на Соловках была настолько фантастической, что терялось ощущение ее реальности. Как пелось в одной из соловецких песен: «все смешалось здесь словно страшный сон». <…> Ощущение нереальности бытия поддерживалось своеобразной атмосферой белых ночей летом и черных дней зимой, а в промежутках – длинными утрами (без ощущения дня), переходящими в столь же длинные вечера, пустынностью лесов и гибельностью болот, обилием темных камней, покрытых яркими лишайниками и мхами (ЛД 170–172).
В написанной совместно с Александром Панченко книге «Смех в Древней Руси» Лихачев использует понятие «антимир», которое охватывает ломающую привычный миропорядок опричнину при Иване Грозном в XVI веке241 и мир дураков и юродивых. Но вместе с тем антимир – понятие, как бы придуманное для мира ГУЛАГа и смыкающееся с концепцией «карнавального мира»242, которую Лихачев, по его собственным словам, воспринимал в контексте пережитого в лагере. Тем самым Лихачев указывает на особый способ справляться с лагерными ужасами, подчеркивая смех, высмеивание как форму сопротивления:
Характерная черта интеллигентной части Соловков на рубеже 1920‑х и 1930‑х гг. – это стремление перенарядить «преступный и постыдный» мир лагеря в смеховой мир. <…> настоящие каэры (контрреволюционеры) центральной части Соловков всячески подчеркивали абсурдность, идиотизм, глупость, маскарадность и смехотворность всего того, что происходило на Соловках – тупость начальства и его распоряжений, фантастичность и сноподобность всей жизни на острове (мир страшных сновидений, кошмаров, лишенных смысла и последовательности). Характерны для Соловков странички юмора в журнале «Соловецкие острова», сочинявшиеся по преимуществу Ю. Казарновским и Д. Шипчинским, а отчасти и «Артурычем» – Александром Артуровичем Пешковским. Анекдоты, «хохмы», остроты, шутливые обращения друг к другу, шутливые прозвища и арго, как проявление той же шутливости, сглаживали ужас пребывания на Соловках. Юмор, ирония говорили нам: все это не настоящее. Настоящая жизнь ждет вас по возвращении… (ЛД 171)
Именно обращение к связи между смехом и ужасом позволяет пролить свет на эту обозначаемую при помощи термина «антимир» альтернативную действительность. В так называемых смеховых сообществах, члены которых нередко гибли во время определенных ритуалов, практиковалось шутливо-опасное выворачивание реальных условий. Заключенные, которым приходилось терпеть насмешки и жестокие шутки со стороны охраны, вовлекались в такой альтернативный мир принудительно, становясь жертвами этого допускаемого режимом «смехового сообщества». Если Иван IV со своим особым войском, опричниной, основал государство в государстве как некий mundus inversus, а Петр I со своим «всешутейшим собором» сделал возможным высмеивание действующего права243, то здесь режим безнаказанно и с неслыханными последствиями празднует беззаконие. Этот антимир воспринимается как нереальность, как ирреальное вообще.
Особенно напоминают о бахтинских категориях карнавального описания «эксцентричных» сцен. Правда, в текстах Бахтина нет никаких указаний на знакомство с конкретной лагерной реальностью – если она и была ему знакома, то напрямую он никогда о ней не упоминал. Самого Бахтина, привлекшего к себе внимание сочинениями с религиозной подоплекой, не сослали, как Лихачева, на Соловки лишь по причине тяжелой болезни244. В 1930 году его вместе с женой на четыре года выслали в Кустанай (Казахстан), а с 1936 года он преподавал в Мордовском педагогическом институте в Саранске, добровольно избрав изоляцию. В этот период он, находясь вдали от центров насилия и избежав Большого террора, пишет книгу «Творчество Франсуа Рабле и народная культура средневековья и Ренессанса», в которой говорится о столкновении управляемого принципом насилия официального мира с миром свободным, управляемым принципом смеха, неофициальным, «карнавальным», а также расширяется концепция карнавала, которая фигурировала уже в книге Бахтина о Достоевском 1929 года. Едва ли можно предположить, что бахтинская идея карнавального мира, где господствует смех, отсылает к темной стороне мира лагерей. Ведь если осуществить такой перенос, то «карнавализация» и «смех» покажутся амбивалентными. Иначе подходит к этому вопросу российский философ Михаил Рыклин, в статье «Экстаз террора»245 выделяющий две разновидности бахтинского смеха: «дистанцированный (амбивалентный) смех и бесконечный (космический) смех», чье действие он видит в царстве (угрожающего извне и не являющегося следствием смеха) «террора» и связывает с феноменом «коллективной телесности». Как никто другой до него, Рыклин истолковывает книгу о Рабле как терапию травмы246.
Описанное у Лихачева высмеивание узниками немыслимой лагерной реальности при помощи жестов, вербальных вольностей, поговорок, песен, юмора (эстетизация с функцией разрядки) в конце концов утрачивает игровой характер, сменяясь ужасом247. Режим террора в лагере-образце, породившем так называемую власть соловецкую, – одна из самых мрачных версий этого управляемого «карнавальным коллективом» антимира. Рассказы выживших дают представление о созданном чекистами сочетании ужаса с изобретательностью, которое погубило многих заключенных.
Находчивость чекистских охранников и надзирателей по части измышления пыток выглядит беспримерной. Особые выдумки нередко диктовались местными условиями. Ямы, углубления и впадины в земле, в монастырский период служившие для практических целей (хранения припасов), стали карцерами: арестантов вталкивали внутрь и оставляли на морозе. Использовался и климат: в холодное время года полностью раздетых заключенных гнали из бараков на мороз, влажным летом выставляли их, обнаженных, на съедение комарам – наказание за непокорность, нередко приводившее к смерти.
Киселев-Громов подробно рассказывает не только об этом, но и о бессмысленной муштре: совершенно обессилевших, нередко чуть не падающих заключенных заставляли перед отправкой на работу и после нее строиться рядами и шеренгами и беспрекословно исполнять повторяемые с произвольной частотой команды «налево», «направо», а также как можно громче кричать «здррра» (от «здравствуйте», формула приветствия); это «здра» требовалось многократно повторять из последних сил, пока охранники не будут удовлетворены услышанным. Больных куриной слепотой, не сумевших найти дорогу к бараку, расстреливали «за попытку к бегству»248; смертельно уставших людей, которые шатались и не могли держать строй, казнили за сопротивление государственной власти. Киселев-Громов сообщает, что две рабочие роты по очереди носили грязные и насквозь промокшие лохмотья, причем одной, раздетой до исподнего, приходилось ждать на морозе или в бараке (без одеял), пока другую, вернувшуюся с работы (на лесоповале), не заставят раздеться. Случаи «истерики» – так он называет умоисступление, в которое впадали многие заключенные, – расцениваются чекистами как «симулянство» (sic!) и сурово караются как нарушение лагерного порядка. Киселев-Громов и Мальсагов рассказывают о чекистах, чья жестокость удовлетворяла психиатрическим критериям садизма, и называют их имена.
241
Опричниной называется учрежденный Иваном IV альтернативный режим с собственной структурой, который переворачивал существующий порядок и обладал неограниченным правом на любое насилие.
242
См.: Бахтин М. Творчество Франсуа Рабле и народная культура средневековья и Ренессанса. М., 1990.
243
Об этой традиции см. гл. II («Формы пространства. Смеховые сообщества, царства лжи») книги: Шахадат Ш. Искусство жизни. Жизнь как предмет эстетического отношения в русской культуре XVI–XX веков / Пер. с нем. А. И. Жеребина. М., 2017. С. 121–243.
244
Сподвижники Бахтина сделали карьеру в Ленинграде или Москве; некоторые из них пали жертвами чисток. В 1938 году был расстрелян Павел Медведев, автор «Формального метода в литературоведении». Принадлежавший, как и Медведев, к бахтинскому кружку Валентин Волошинов, автор труда «Марксизм и философия языка. Основные проблемы социологического метода в науке о языке», скончался в туберкулезном санатории в 1936 году.
245
Ryklin M. Ekstasis des Terrors // Lettre international. 1992. № 19. S. 35–40.
246
См. противоположную концепцию Бориса Гройса: Groys B. Grausamer Karneval. Michail Bachtins «ästhetische Rechtfertigung» des Stalinismus» // FAZ. 21. Juni 1989.
247
Дмитрий Лихачев и Михаил Бахтин считаются самыми известными из русских литературоведов и культурологов. См. также: Эткинд. Кривое горе. С. 91–94. Рецепция работ Бахтина, за рубежом начавшаяся в 1960‑е годы, продолжается по сей день.
248
Киселев-Громов Н. Лагери смерти в СССР. Шанхай, 1936. С. 84.