Читать книгу Дни, когда мы так сильно друг друга любили - - Страница 7
Глава 4
Эвелин
Июнь 1942 г.
ОглавлениеПоезд, покачиваясь, отходит от Южного вокзала и везет меня обратно в Стони-Брук. Закончился второй, последний, год моего обучения в школе для девочек миссис Мейвезер. Прислоняюсь головой к прохладному стеклу, устраиваюсь поудобней. Напротив мужчина читает измятую газету, на первой полосе фотография девушек, продающих военные облигации. За окном серо-коричневые краски Бостона постепенно сменяются полосками зеленого и голубого – полями и небом.
Меня распирает от нерастраченной энергии; чем ближе мы подъезжаем, тем труднее находиться не дома. В вагоне душно от сигаретного дыма, я истосковалась по морскому бризу, хору цикад на ночном болоте, влажному песку под голыми ступнями. Есть и новое чувство: к волнению примешивается грусть. Я расстаюсь с Мэйлин, уроками игры на фортепиано, очертаниями новой жизни, которую я только-только начала наполнять красками. Вот преподаватель Бостонской консерватории Сергей, русский, – известно, что он крайне скуп на похвалу, – говорит, что я подаю большие надежды. Возможно, у них в следующем году будет место, и он позвонит, кому следует. А вот гостиная Мэйлин, где по вечерам собирается блистательная компания писателей, художников, музыкантов, и я, примостившись на диване, жадно их слушаю – от историй, которые вливаются в уши сладким нектаром, кружится голова. Еще списки желаний, которые меня научила составлять Мэйлин; свои желания я считаю нелепыми и осмеливаюсь их показывать только ей и Джозефу: помочить ноги в Тихом океане, посетить Всемирную выставку, покататься на слоне. Бостонский список, который мы придумали вместе, висит на зеркале в ванной, и мы с упоением выполняем пункт за пунктом: покататься по реке Чарльз, увидеть египетские мумии в Музее изобразительных искусств, поесть соленый арахис на стадионе «Фенуэй Парк». Затем улицы Бостона, полные нарядных людей, которым всегда есть куда пойти. И возможность прокатиться на троллейбусе: я сажусь в Бруклайне, выхожу на какой-нибудь остановке и брожу там часами, взбудораженная мыслями о том, что меня ждет.
Но остаться в Бостоне означало бы отказаться от той жизни, которой я жила раньше. Как же мне трудно было прощаться с Джозефом в конце прошлого лета! Мы целовались, все шло кру́гом, звуки исчезли, и я чуть не опоздала на поезд. Я люблю его, сколько себя помню. Наверное, потому, что он совсем не похож ни на меня, ни на Томми, который сплошь состоит из шумихи, бравады и шуток. Джозеф словно отполированный волнами камешек, который всегда носишь в кармане, и прикосновение к нему успокаивает.
Я знала, что он ходит на свидания и целуется с девушками. Своих чувств я никогда не показывала; обо мне, лохматой и с поцарапанными коленками, он в таком ключе не думал. Джозеф относился ко мне по-братски, мы дружили, потому что были двумя спутниками, вращающимися вокруг одной планеты. И только прошлым летом он меня увидел по-настоящему. Стал смотреть так, словно я была сном, от которого он не хотел просыпаться; я чувствовала его взгляд как физическое прикосновение, даже отвернувшись. Когда мы впервые поцеловались, сердце у меня запрыгало в ритме стаккато.
Весь год мы беспрестанно переписывались и урывками виделись по праздникам. После радости встречи слишком быстро наступала горечь расставания, и мне оставалось лишь томиться в ожидании следующего письма, следующего приезда, следующего поцелуя. Я вечно была в состоянии раздвоенности. В Стони-Брук мне не хватало бостонской суеты, в Бостоне я скучала по объятиям Джозефа, по чувству принадлежности, по дому.
Когда поезд, дернувшись, останавливается на Юнион-Стейшен, у меня чуть сердце из груди не выскакивает. Я хватаю чемодан и тащу его мимо пассажиров, пробирающихся к проходу. На ходу приглаживаю волосы, поправляю заколку, досадуя, что за время поездки прическа примялась. Высунувшись из вагона, замечаю Джозефа, который на голову выше колышущейся толпы. Рядом с ним Томми, оба в заправленных в брюки рубашках с коротким рукавом и воротничком на пуговицах. В этот раз я сначала бегу к Джозефу и, бросив чемодан, прыгаю к нему в объятия. Он отрывает меня от земли, и наши поцелуи подобно глотку воздуха избавляют меня от чувства раздвоенности.
– Может, хватит, а?
Томми смеется, прикрывая глаза рукой, сигарета подпрыгивает между губ. Я выскальзываю из рук Джозефа и крепко обнимаю брата.
– Как прошел второй год? Теперь ты, наверное, еще культурней, чем прошлым летом?
– Естественно! Культура прямо из ушей лезет, – говорю я, широко улыбаясь и делая нарочитый реверанс.
– Ты такая красивая! – Джозеф обнимает меня за талию и снова целует, а потом берется за мой чемодан. – Добро пожаловать домой!
Домой. Какое странное, зыбкое слово.
Доехав до «Устричной раковины», Джозеф оставляет отцовский «Форд» на дорожке, и мы вместе направляемся к крыльцу. Я захлебываюсь от избытка чувств: не сосчитать, сколько раз за последний год я представляла себе нашу встречу, этим спасаясь во время приступов одиночества.
– Как здорово, что нам не придется больше прощаться! Наконец-то мы снова вместе. Навсегда, – говорю я, лучезарно улыбаясь сначала Джозефу, затем Томми и ожидая ответной улыбки или хотя бы кивка.
Но они мрачнее тучи. Томми смотрит прямо перед собой, Джозеф уставился в землю. Я осекаюсь.
– Что такое? Томми, только не говори, что теперь ты вместо меня собрался к миссис Мейвезер!
Я смеюсь. Выражение их лиц не меняется, и я резко замолкаю.
– Что происходит?
– Скажи ты. – Томми дергает подбородком в сторону Джозефа.
Его лицо пугает меня своей бесстрастностью – это не мой брат, это какая-то маска, мрачная копия.
– Что скажи?
Я так крепко вцепляюсь в Джозефа, что улавливаю пульсацию у него в мышцах. Переключаю внимание на него – он быстрей расколется.
– Вы о чем?
Он смотрит на меня сверху вниз виноватым взглядом.
– Мы записались добровольцами.
Я отбрасываю их руки, будто это провода под напряжением; в голове расползается туман, погребая под собой восторг, который я испытала по приезде домой.
– Да как вы…
Томми роется в кармане, делая вид, что что-то ищет, лишь бы не встретиться со мной глазами.
– Нам пришлось.
– Да с чего вдруг! Девятнадцатилетних не призывают!
Ноги у меня становятся ватными. Джозеф прижимает мою руку к своей груди.
– Это дело времени.
– Откуда ты знаешь?!
К глазам подкатывают слезы, и я яростно моргаю. Томми закуривает «Лаки страйк».
– Эви, мы хотим себя проявить. Думаю, ты нас понимаешь, как никто. Мы не стали ждать, пока попадем под призыв. – Он выпускает тонкое облачко дыма. – Ну кому я объясняю. Тебя самой два года дома не было.
Я мотаю головой.
– Это совсем другое! Мне там не угрожала смерть!
Томми приподнимает брови и спрашивает с кривой ухмылкой:
– Разве? А от скуки?
– Ничего смешного!
Он отмахивается.
– Умирать – это не про нас.
От слова «умирать» у меня подкашиваются ноги. Я хочу возразить, прокричать вопросы, которые вертятся в голове… Ничего не выходит. Так и стою, бессильно свесив руки.
– Ладно, я пойду. Вам нужно поговорить и все такое.
Томми сжимает мой локоть и уходит через заросший буйной зеленью луг, оставляя нас на покосившемся крыльце «Устричной раковины». Мы стоим молча, не касаясь друг друга. Синее небо без единого облака, теплый ветер и солнце сейчас совсем некстати. Я мечтаю укрыться под покровом ночи и в одиночестве слушать мрачный стук дождя за окнами темной комнаты. Позвякивают китайские колокольчики из ракушек, Джозеф крутит расстегнутую пуговицу на рубашке.
– Как вы могли?!
У меня на глазах слезы, я принимаюсь разглядывать свои туфли – мэриджейны на каблучке – и елозить подошвой по деревянным доскам крыльца. Джозеф с силой – мне даже кажется, до боли – трет костяшки пальцев друг о друга.
– Не знаю, что и сказать… Томми ведь не отступается. Я говорил, мол, давай подождем, посмотрим, что к чему, а он как заладил: надо поступать по-мужски, я все равно уйду добровольцем хоть с тобой, хоть без тебя… А одного я его не отпущу, ты и сама бы этого не хотела.
Теребя волосы, я опускаюсь на ступеньки крыльца.
– Снова с тобой прощаться? С вами обоими? А если что-то случится?
Джозеф садится рядом, зажав пальцы между коленями. Его нога в нескольких дюймах от моей, но он не придвигается ближе, и я ощущаю расстояние между нами так же ясно, как чувствовала бы его прикосновение.
– Не знаю… Я очень серьезно к этому отношусь и понимаю, как все может обернуться. Пойми, он мне тоже как брат! Мне больно от мысли, что я от тебя уеду, но я себе не прощу, если с ним что-то случится, пока я тут отсиживаюсь!
Я заливаюсь горючими слезами, потом делаю попытку продышаться. Джозеф нежно обнимает меня сильными руками и целует в щеку.
– Не плачь, ну пожалуйста!
Я впервые встречаюсь с ним взглядом и натыкаюсь на нечеткий контур своего отражения в глубине его карих глаз.
– Когда вы уезжаете?
– Через две недели.
– Две недели?!
– По-другому нельзя.
– Я вернулась домой, чтобы побыть с тобой! – умоляющим тоном говорю я.
– В смысле? – удивляется Джозеф. – Школа закончилась, вот ты и вернулась.
– В Бостонской консерватории было место – не знаю, может, я бы и не поступила, конечно, – но я отказалась, потому что это еще на четыре года там оставаться.
– Ты о чем?
Он отстраняется, в замешательстве хмуря брови.
– Я могла остаться в Бостоне. Что мне здесь делать, если ты уезжаешь?
– Здесь вообще-то твой дом, – отвечает Джозеф. – Я скоро вернусь, не успеешь и глазом моргнуть, и мы с тобой заживем ровно с того момента, на котором остановились.
Теперь я рыдаю, не стесняясь. Я думаю о том, что я потеряла и что мне еще предстоит потерять, и с трудом выговариваю:
– Снова прощаться – это невыносимо!
Джозеф держит ладонями мой дрожащий подбородок и большими пальцами вытирает размазавшиеся по щекам слезы.
– А мы и не будем.
Он прижимает меня к себе, я утыкаюсь ему в плечо, оставляя на рубашке мокрые разводы, и стою так, пока не успокаиваюсь.
Джозеф и Томми уезжают туманным, дождливым утром. Над Лонг-Айлендом висит поднимающаяся от пролива дымка, Бернард-Бич плохо видно за струями дождя. Томми в парадной форме. Папа с крыльца отдает ему на прощание честь, мама, сияя от гордости, целует в щеку. Носовой платок у нее просто для красоты, он абсолютно сухой. Их сын, местная звезда, вот-вот станет настоящим героем.
Заходим за Джозефом в «Устричную раковину»: он стоит на крыльце, его мать рыдает, уткнувшись ему в плечо. Он низко наклоняется, чтобы ее обнять, а она так крепко хватает его за форму, что, когда он выпрямляется, на ткани видна помятость. Потом Джозефа заключает в объятия отец, такой же высокий, как и он, и массивный словно медведь.
– Храбрость храбростью, сынок, но обязательно возвращайся домой, слышишь? Вместе с Томми!
Глаза у него красные, наверное, натер или не выспался, или и то и другое. Родители Джозефа старше моих, у них уже морщины и седина. У них много лет не получалось зачать ребенка, а потом вдруг родился Джозеф – свет в окошке. В детстве мать его то и дело тискала, а отец сажал на свои широкие плечи и с плеском сбрасывал в воду. Когда он подрос, они по-прежнему были с ним ласковы, да и друг с другом тоже. Я смотрю, как они прощаются, и остро чувствую боль, которую две недели, проведенные вместе, прятала где-то глубоко. Эти дни, пронизанные радостью и тревогой, стали последним глотком воздуха, нашей тайной вечерей.
Вот мы втроем уже на вокзале. Томми и Джозеф стоят напротив меня в форме цвета хаки: пилотках и кителях с галстуками. Вокруг тут и там удручающие сценки: подружки, жены, матери в своих лучших платьях и шляпках с тоской цепляются за прощальные объятия, поцелуи и слова утешения – зыбкие, мимолетные. Мы столько летних дней провели вместе, однако сейчас все по-другому: нет больше солнца, синего неба, свободы. Я ощущаю эту перемену с тупой и усиливающейся со временем болью – как от микротрещины в кости.
Томми прислоняется к колонне и, пуская кольца дыма, наблюдает за тем, как другие мужчины грузятся в вагоны.
– Ты и соскучиться не успеешь, как мы вернемся. Увидев, какой я обаятельный, а Джо симпатичный, немцы сами сдадутся.
Он одаривает меня своей самой широкой улыбкой, поигрывая бровями. Я пытаюсь ответить тем же уверенным тоном, но у меня каменеют челюсти.
– Берегите себя, вы оба. – Мой голос звучит ровно.
Я выплакала все слезы накануне ночью, сегодня утром у меня уже нет сил плакать.
– Томми, пожалуйста, не делай глупостей.
Он со смехом выдыхает последнее колечко дыма и тушит окурок носком ботинка.
– Мне бы и в голову такое не пришло!
Я выдавливаю из себя улыбку.
– До встречи! Люблю тебя, дорогой братик.
– И я тебя люблю, Эви!
Он заключает меня в крепкие объятия, я утыкаюсь подбородком в шершавый шерстяной китель. Снова хочется плакать. С трудом проглатываю слезы. Скоро наши дни рождения. Как праздновать без ребят?
– Джо, пойду займу места. Встретимся в вагоне.
Томми хватает сумки, и Джозеф, кивнув, провожает его взглядом, а потом поворачивается ко мне.
– Присмотри там за ним, хорошо? Вообще друг за другом присматривайте… – говорю я, запинаясь, потому что теперь, когда Томми в поезде, до меня окончательно доходит, что они уезжают.
– Так и будет, Эвелин.
Он берет меня за подбородок, и мне теперь не отвернуться. Передо мной его губы, которые так часто смыкались с моими, целовали меня с настойчивым и нежным языком. Линия подбородка, по которой, лежа в ленивые послеобеденные часы, я проводила кончиками пальцев в надежде запечатлеть, запомнить. Джозеф так пристально смотрит на меня глубокими карими глазами, что я вижу в них свое отражение; меня завораживает это зеркало в зеркале, бесконечный взгляд в самую глубину себя.
– Я все сделаю, чтобы мы оба вернулись домой.
– Обещай! – Голос меня подводит, срывается.
Джозеф морщится и закрывает глаза, словно от боли.
– Я не могу этого обещать… Я сделаю все, что в моих силах…
– Обещай, Джозеф! Если ты дашь мне обещание, то не сможешь его нарушить… Может, это вас убережет… Я хочу вас уберечь!
Я начинаю плакать. Мои слова лишены всякого смысла; я продолжаю что-то бормотать об обещаниях, ноги слабеют, и Джозеф прижимает меня к себе.
– Обещаю, – шепчет он, касаясь губами моего уха, а потом почти утыкается носом мне в нос. – Я люблю тебя, Эвелин.
После этих слов, произнесенных впервые, меня покидают последние силы. Дымный сырой воздух рассекает гудок поезда, и оставшиеся на платформе пассажиры бегут к вагонам. Я, ошеломленная, молчу, а сердце кричит, однако не в силах вырваться из капкана и дать подсказку языку. Я хочу, хочу сказать, что тоже его люблю, но… Лишняя секунда колебания перед прыжком с обрыва, и все, момент ушел. Я не могу одновременно прощаться и признаваться в любви. Если я не признаюсь сейчас, ему придется вернуться домой, чтобы это услышать. Придется! Я вырываюсь из его объятий, с мокрыми щеками, с розовыми пятнами на ключицах – там, где я прижималась к колючей шерсти кителя.
Я люблю тебя, Джозеф!..
Вместо этого я говорю:
– Возвращайся домой, хорошо? Вы оба возвращайтесь.
Его глаза ищут мои, вымаливая ответ. Эти глаза-зеркала… Поезд снова дает гудок, я целую Джозефа, приглаживаю ему выбивающиеся из-под пилотки волосы и подталкиваю к вагону, издавая что-то похожее на стон.
– Возвращайся ко мне!
И вот он уезжает. Я стою, внутри пусто. Лезу в карман за носовым платком и чувствую бархат на кончиках пальцев. Фиалки. Я перебираю в кармане лепестки и не ухожу даже тогда, когда перестаю различать вдалеке размытые очертания поезда.
Что вспоминается из того времени после отъезда Джозефа и Томми? Ноющие запястья. Ноющие запястья и боль в груди. Я считаю дни, которые тянутся, как морские водоросли по волнам. Внутри себя я будто берегу место для нас троих, которое вновь наполнится жизнью, как только закончится война. Провожу время за пианино, пишу письма и шью парашюты. На фабрике «Арнольд», что разместилась в кирпичном здании бывшей школы, нас таких целая комната – женщин, которые ждут возлюбленных, братьев, сыновей и, сидя за стрекочущими швейными машинками, делятся переживаниями и новостями с передовой. Некоторые девочки, с которыми я ходила в школу до того, как уехала к миссис Мейвезер, выглядят намного старше восемнадцати – на лбу у них залегли морщины от страха. Мы поддерживаем друга друга, но в глубине душе понимаем: шансы на то, что все наши солдаты вернутся, невелики. Каждая потеря опустошает; я сопереживаю и тут же с чувством вины мысленно радуюсь, что телеграмма пришла не к нам в дом, и эгоистично молюсь о том, чтобы горе обошло меня стороной. При шитье парашютов я ощущаю, что делаю что-то осязаемо важное. Я говорю: «Вот, держитесь, летите». В моих снах парашюты, которые я шью, раздуваются и становятся похожими на облака или медузы, но приземляются всегда пустыми.
Джозеф в конце письма всегда пишет «люблю тебя», я подписываюсь «твоя Эвелин». Я и правда его. Я его люблю. Всегда любила. Именно поэтому я не доверяю это письмам, не хочу слать надежду через целый океан. Я приберегаю свои чувства, записываю их на листочках, которые не отправляю; записки с признаниями никогда не опустятся в почтовый ящик. Я пишу и Томми, подразнивая новостями из Стони-Брук. Сообщаю ему, например, что самые красивые девушки города теперь работают в госпиталях. Томми шутит в ответ, что, если так, ему надо срочно получить ранение.
Я храню письма Джозефа в тумбочке у кровати вместе с цветочными лепестками, которые давно засохли. Иногда я беру их в руки и, хоть они и хрупкие, пересыпаю туда-сюда между ладонями. Я с удовольствием трогаю лепестки и представляю, как Джозеф их держал, еще когда они были свежими; его рука – последнее, чего они касались, прежде чем отправиться ко мне в карман. Мне нравится перечитывать первое письмо Джозефа. Оно пришло через несколько недель после их отъезда, которые я провела в основном в одиночестве. Я сижу на причале, где мы впервые поцеловались, слушаю шум океана и читаю его снова и снова. Плеск волн гораздо громче теперь, когда я одна.
Дорогая Эвелин!
Я постоянно думаю о том, как мы попрощались. Ломаю голову, почему ты мне не ответила, оттолкнула меня. Я знаю, какая ты сильная. Может, ты просто побоялась сказать о своих чувствах. Побоялась показаться слабой. Пойми, я хочу, чтобы моя любовь тоже придавала тебе силы. Не надо быть сильной в одиночку.
Я сказал, что чувствую, и буду всегда об этом говорить. Я тебя люблю, и не нужно было откладывать признание до последнего. Я тысячу раз хотел это сделать… На причале, в океане и когда мы лежали на песке. И все же не признался, потому что это выглядело бы, как будто я прощаюсь. Но там, на вокзале, я понял, что не могу уехать, не произнеся эти слова. Не подумай, я давно это решил, не в последний момент.
Ты не обязана мне говорить о своих чувствах. Может, сейчас не время. Однако я верю, что, когда я вернусь, между нами все будет по-прежнему. Верю, что наша любовь будет становиться все сильнее и преодолеет все испытания. Даже эту нашу разлуку. Даже войну. Не спрашивай, как мы здесь, я не буду об этом писать, ладно? Зачем тебе волноваться о вещах, которые ты не можешь изменить? Не хочу тратить бумагу на описание всяких ужасов, лучше я вложу в свои письма любовь. Ты тоже свои наполни любовью и пришли мне. Это поможет мне вернуться домой.
Люблю тебя,
Джозеф
Я делаю, как он просит. Наполняю строчки любовью, но само слово не пишу.
Я рассказываю ему о своей отдушине – пианино. О том, как пальцы танцуют над клавишами стремительный танец, создавая что-то отдельное и в то же время становящееся частью меня, потому что ноты продолжают звучать во мне, даже когда я отхожу от инструмента. Я рассказываю ему о парашютах, рулонах бесконечного шелка. О том, как при каждом стежке мысли уносятся в детство и в голове одна за другой сменяются картинки. Вот Томми вылавливает прозрачную лунную медузу, у которой нет жал, и кладет ее, колыхающуюся, мне на ладонь. Вот Джозеф сидит на причале, моя нога у него на коленях, и, нахмурив брови, достает раковину с острыми краями, вонзившуюся мне в палец. Вот мы втроем прыгаем с Капитанской скалы в ледяную пучину. Томми и Джозеф забираются на скалу снова, на самый верх, чтобы сигануть с отвесной вершины, а я подбадриваю их возгласами, бултыхаясь внизу.
Рассказываю, как вышиваю инициалы Т. С. и Д. М. на краешке каждого парашюта перед тем, как его упакуют. Крошечные буквы, о которых знаю только я. Я вышиваю их снова и снова, ради обладателей этих инициалов, и надеюсь, что это принесет удачу тем, кто будет прыгать с моим парашютом.
Я не рассказываю о лепестках, о том, как я представляю, что они касались его кожи. Молчу о своих мечтах о Бостоне, громыхающих трамваях, лабиринте каменных особняков, среди которых я чувствовала себя огромной и крошечной одновременно. Об извилистых, вымощенных булыжником улочках, на которых я теряла и обретала себя, представляя свое альтернативное будущее. Об упущенных сроках и шансах, другой жизни, унесенной войной, ответе, который я не узнаю, и той девушке, которой я была раньше.
Вот чем мне запомнится время разлуки. Тоска, музыка, лепестки, парашютный шелк и письма, которые уносятся прочь, словно подхваченные ветром, с надеждой на благополучное приземление.