Читать книгу ПТСР. Pt. 2 - - Страница 3

Часть 1: "Эхо взрывов" (Завязка)
Глава 3: Лицо в зеркале

Оглавление

Я вернулся домой.

А дом ли это?

Но куски не складывались. Они были как осколки разбитого стекла – острые, неровные, режущие пальцы при каждой попытке их соединить.

Я вошел в свою квартиру, и тишина снова встретила меня, как старый враг, которого нельзя ни убить, ни прогнать. Она была тяжелой, липкой, как воздух перед грозой, и я знал, что за ней скрывается что-то, готовое вырваться наружу.

Я бросил куртку на стул и прошел, чтобы умыться.

Холодная вода могла бы привести меня в чувство или хотя бы создать иллюзию, что я все еще контролирую хоть что-то.

Я хочу создать иллюзию, я хочу обмануть себя.

Я поднял взгляд на зеркало, надеясь увидеть просто свое лицо, усталое, но знакомое. Но то, что я увидел, заставило меня замереть.

Так кто ты?

Лицо, смотревшее на меня, было покрыто грязью и кровью, как будто я только что выбрался из-под обломков после взрыва. Глаза были пустыми, как у мертвеца, но они двигались, следили за мной, как будто знали что-то, чего я сам не понимал.

Щека была рассечена, и из раны медленно сочилась кровь, стекая по подбородку и падая на раковину. Я моргнул, надеясь, что это исчезнет, что это просто игра света или усталость, но отражение не изменилось. Оно смотрело на меня с укором, с болью, с гневом. И вдруг губы в зеркале шевельнулись. «Ты не должен быть здесь», – прошептало оно голосом, который был моим, но звучал как эхо из глубины колодца.

Я отступил назад, чувствуя, как спина упирается в стену. Сердце колотилось так, будто я снова бежал под обстрелом, пытаясь укрыться от снарядов. Я хотел отвести взгляд, но не мог. Отражение притягивало меня, как магнит, как пропасть, в которую невозможно не заглянуть. И чем дольше я смотрел, тем больше деталей замечал.

Я был заперт в своей квартире.

Кровь на лице была не просто пятнами – она складывалась в узоры, в линии, которые я узнал.

Эти карты всегда обманывали, всегда они…

Я сжал кулаки, пытаясь взять себя в руки, но пальцы дрожали. «Это не настоящее», – повторял я себе, но слова звучали пусто, как выстрелы в поле. Отражение в зеркале ухмыльнулось, и я увидел, как из его рта вырывается дым, черный, густой, как тот, что поднимался над сгоревшей техникой. Дым начал заполнять ванную, хотя я знал, что это невозможно.

Я протянул руку к зеркалу, чтобы разбить его, чтобы уничтожить этот кошмар, но в последний момент остановился. Потому что я понял: если я разобью зеркало, я разобью себя. Этот окровавленный, израненный человек в отражении – это и есть я. Не тот, кем я был до войны, а тот, кем я стал после.

Понимание, признание, смирение… Они существуют?

Я опустил руку и прислонился лбом к холодному стеклу. Дым исчез, как и кровь на лице в зеркале, но пустота в глазах осталась. Я смотрел на себя и не узнавал. Где тот парень, который смеялся с друзьями, строил планы, мечтал?

Где этот мальчик, который улыбался на детском фото?

Его лицо стерлось, как мел на доске, а на его месте появился этот незнакомец, чьи глаза видели слишком много, чьи руки делали слишком много, чтобы их можно было простить. Я отстранился от зеркала, чувствуя, как что-то внутри меня ломается, как старая рация, которая больше не ловит сигнал.

Я ненавижу тебя. Значит, ты ненавидишь себя.

Да.

Я вышел из ванной, оставив кран включенным.

Тишина пугает. Пусть течет вода.

Я сел на диван, обхватив голову руками, и попытался вспомнить, как я выглядел раньше. Даже диван стал другим, он слишком мягкий, неудобный.

И вдруг тишина в комнате разорвалась. Я услышал шаги. Тяжелые, медленные, как будто кто-то шел по коридору, прямо за дверью. Я замер, чувствуя, как адреналин снова накатывает волной. Это была не реальность, я знал, что никого там нет, но звук был таким отчетливым, что я не мог его игнорировать.

Шаги приближались, и я увидел, как тень скользнула под дверью, черная, как ночь без звезд. Я встал, чувствуя, как тело напрягается, готовое к бою, хотя оружия у меня не было. Я подошел к двери, держа дыхание, и прижался ухом к холодному дереву. Шаги остановились. Но вместо тишины я услышал дыхание. Тяжелое, хриплое, как у раненого, который пытается сделать последний вдох.

Я отскочил от двери, чувствуя, как пот стекает по спине. Это не могло быть правдой. Я один в этой квартире, один в этом доме. Но дыхание не уходило. Оно становилось громче, превращаясь в стон, в крик, который я узнал. Это был крик Лехи, тот самый, который я слышал, когда он умирал на моих руках. «Помоги… помоги…» – доносилось из-за двери, и я почувствовал, как ноги подкашиваются. Я хотел открыть дверь, убедиться, что там никого нет, но страх сковал меня, как цепи. Потому что я знал: если я открою, я увижу его. Его лицо, его глаза, его кровь. И я не смогу вынести этого снова.

Я отступил назад, споткнувшись о стул, и упал на пол. Крик за дверью стих, но тишина, которая вернулась, была еще хуже.

Поднявшись, я пересел на пол, обхватив колени, и чувствовал, как разум ускользает, как песок сквозь пальцы. Лицо в зеркале, шаги, крики – это не просто воспоминания. Это нечто большее, нечто, что живет во мне, как вирус, отравляющий каждый момент моей жизни. Я не знал, как с этим бороться. Я не знал, можно ли вообще бороться.

Я посмотрел на свои руки. Они дрожали, как после долгого боя, когда адреналин выжигает все силы. На ладонях не было крови, но я чувствовал, как она липнет к коже, как запах металла проникает в каждую пору.

Я пытался стереть ее, тер руки друг о друга, но ничего не менялось. Кровь была невидимой, но реальной. Кровь, которая навсегда останется со мной, как отражение в зеркале.

Я встал, чувствуя, как усталость накатывает волнами, и подошел к окну. На улице была ночь, город спал, но я знал, что для меня сна не будет. Не сегодня. Может быть, никогда. Потому что каждый раз, когда я закрываю глаза, я вижу то лицо из зеркала. Лицо, которое больше не мое. Лицо, которое принадлежит войне.

Я стоял у окна, глядя на темные улицы, и думал о том, как долго я смогу так жить. Сколько еще раз я увижу это отражение, услышу эти шаги, почувствую эту кровь? Я не знал ответа. Но я знал, что должен продолжать. Даже если каждый день – это бой. Даже если враг – это я сам.

А я уже потерял слишком много, чтобы позволить себе потерять еще и себя.

Я долго стоял у окна, как будто на посту, хотя никаких периметров здесь не было, ни колючей проволоки, ни бетонных блоков. Были только темные улицы, редкие огоньки фар, дрожащая, будто неуверенная, луна, и мое отражение в стекле – смазанное, неуловимое, как видение в тепловизоре, когда батарея садится.

Стекло стало зеркалом, а город – пустыней, и я снова поймал себя на том, что забываю дышать. Легкие молчали, как на приказ: «тишина». А затем то самое шуршание, не звук, а намек на звук, – как будто кто-то провел ногтем по внутренней стороне окна, – разрезало это плотное молчание.

– Не поворачивайся, – сказал кто-то почти ласково. Это был я. Только другой. Тот, которого я не приглашал. – Не делай резких движений. Он увидит.

– Кто?

– Ты же знаешь.

Я действительно знал. Водяной шум из ванной вдруг обрел ритм, барабанную дробь, стал шагами. Левые, правые. Синхронные, медленные. Он был еще там, за дверью. Или он был во мне и шагал по моим внутренним коридорам.

– Не по форме, – сказал я, сам себе ухмыляясь. – Шагает как по плацу, а плаца нет.

– Все, чего нет, – ответил другой я, – это повод его придумать. Держись за что-то. За край рамы. За свой голос, если он еще у тебя.

Я накрыл пальцами холодный алюминий подоконника, как накрывают союзника – быстро, надежно, чтобы не потерять. Ладони были влажными, будто я держал их под ледяной водой, хотя вода текла в ванной, там, за стеной, как приказ «продолжать», который никто не отменял.

– Ты не должен смотреть наружу, – шепнул я себе. – Внутри тебе хватает.

Я кивнул, хотя не было никого, кто мог бы это увидеть, кроме моего отражения в стекле. Оно тоже кивнуло, запаздывая на долю секунды. Эта задержка – не обычная, не та, что бывает у плохой камеры. Она была как треск в эфире перед выходом на связь: «Слышно плохо, повторите…»

– Повторяю, – сказал я. – Я один. В квартире. В голове… неизвестно.

– Неизвестно. Правильно. Держись за эту честность, – усмехнулся голос, который был мной, но старше, суше. – Ее редко кто себе позволяет.

Я отстранился от окна. Свет фонаря за домом дрожал, как глаз уставшего, и отражение тоже дрогнуло, распалось и тут же собралось в новую маску. Я услышал, как графит карандаша скребет бумагу. Но у меня не было в руках ни карандаша, ни бумаги.

– Не надо, – сказал я. – Не рисуй.

– А если это не я, – откликнулся он, – а ты? И ты рисуешь те самые линии. Трассы. Пути отхода.

– Отхода нет, – сказал я и сразу понял, что снова говорю как по рации, кем-то другим, но привычным.

Я двинулся в сторону коридора. Ступни были тяжелыми, как будто внутри я наполнился мокрым песком. Из ванной сочился белый, тупой свет. Я закрыл глаза и услышал, как капля – всего одна, отчетливая – упала на эмаль. И вдруг в этой одной капле отразилось все – небо, выгоревшее до белесого цвета; пустое поле, где мы лежали на животах; рука Лехи, холодная, как железо, и мой голос, который говорил не то, что надо было тогда, и не то, что надо было сейчас.

– Открывай, – сказал я. – Или не открывай? Что ты скажешь.

– Я скажу тебе то, чего ты сам боишься сказать, – ответил другой. – Открой. Нельзя все время охранять дверь, которую ты сам же построил.

Я дотронулся до холодной ручки. На секунду мне показалось, что она – рукоять оружия, что стоит только повернуть, и щелчок – и все снова станет простым. Приказы, фазы, задачи, отчетность. Но ручка была гладкой и пустой. Я повернул ее.

Дверь не поддалась. Она была закрыта изнутри чем-то мягким, но упорным – воздухом? дымом? моим страхом? Я надавил сильнее. Дверь опустилась на пару миллиметров, скрипнула и оттолкнула меня назад, как будто там, в ванной, кто-то ладонью держал ее, не давая войти.

– Скажи пароль, – усмехнулся голос в моей голове.

– Какой пароль?

– Тот, который ты забываешь каждый раз, когда пытаешься себя перевоспитать. Скажи его.

Я вдохнул. Запах металла, воды, влажной штукатурки. Запах, который невозможно выветрить, даже если открыть все окна. Я сказал:

– Прости.

Дверь пошевелилась, будто прислушалась.

– Еще.

– Прости меня за то, чего я не сделал, и за то, что сделал. За то, что не успел. За то, что бегу, а должен был остаться. За то, что остался, а должен был бежать. За то, что жив.

– Правильный пароль всегда длинный, – сказал мой другой голос. – Противник устает его слушать.

Дверь поддалась. Я вошел.

Ванная была не похожа на мою. Стены пошли трещинами, но не обычными – а географическими. Они напоминали карты, те самые карты, которых я избегал, но которые всегда возвращались, как мигрени. Трещины переплетались, сходились в узлы, расходились, как дороги на развилке, вели к углам, к потолку, к моей собственной тени. Зеркало было запотевшим, и на нем кто-то пальцем написал кривыми буквами: «Я ЖДУ».

– Я тоже, – сказал я вслух. – Я устал ждать.

Слово на стекле съехало, как будто пальцем провели по нему изнутри, растянули, превратили в «Я УСТАЛ». Я поднял руку, чтобы стереть, но не смог. Кожа на пальцах вдруг стала слишком чувствительной, как будто я был без перчаток в январе, в поле, и каждый порез оголился.

– Дыши, – сказал тот, из зеркала. – И не ври. Скажи, что ты видишь.

– Себя, – ответил я. – Но будто бы нет. Как будто какой-то монтажер выдернул куски и вставил другие. Глаза – чужие. Щеки… эти шрамы, которых не было. Кровь, которую я вытирал, но вытер не до конца.

– Это и есть ты. Давай договоримся, – сказал он мягко, и от этого мягкого мне стало холоднее. – Мы вдвоем в одном теле. Два режима. Два фильтра. Два времени. Ты дневной, я ночной. Мы можем убить друг друга, но тогда мы умрем оба. Любой приказ – самоподрыв. Ты готов?

– Я готов слушать, – сказал я. – Но я не готов повиноваться.

– И не надо. Мне не нужны твои «есть, так точно». Мне нужна твоя честность. Ты ненавидишь меня – значит, ненавидишь себя. Прими не меня – себя. Иначе я сожгу тебя изнутри, как сигарета протыкает брешь в тенте.

– Ты говоришь, как комиссар, – выдохнул я. – Тебе бы лекции читать.

– Я уже читаю, – сказал он и постучал пальцем по стеклу. Звук был глухой, как удар по пустому ящику. В этом ударе слышался отсчет. Раз. Два. Три.

Я вспомнил, как мы считали секунды до выстрела, угадывали по паузе, откуда прилетит. Ничего не изменилось. Только теперь выстрел ждал я сам от себя.

– Почему ты отворачиваешься от Лехи? – спросил он. – Каждый раз, когда он зовет, ты застываешь, как перед парадом. Ты превращаешься в гранит.

– Потому что если я повернусь, я увижу его глаза, – ответил я. Голос сорвался, как старая струна. – А в них я утону. И меня не вытащить.

– Тогда утопи меня, – прошептал он. – Утопи ночь. Открой кран. Наполни ванну. Окуни туда голову. Подержи. Посчитай до десяти. Дай мне напитаться водой. Дай мне утонуть.

– Ты опасный советчик, – сказал я. – Ты только что предложил мне утонуть.

– Я предложил утопить меня, – без тени улыбки ответил он. – Сам знаешь, где я живу. В нервах. В мышцах. В масляных пятнах, которые ты видишь даже на осветленной рекламе. Утопи меня в воде. В звуке воды. Ударь звуком по звуку.

Я повернул кран. Вода полилась, как из разбитой бочки, – холодная, белая, звучащая. Пена собиралась на поверхности, как туман на лесу. Я смотрел на свои пальцы в этом волнении. Кожа казалась чужой, как латекс. Я провел рукой по поверхности, и «Я ЖДУ» на зеркале дрогнуло, превратилось в вертикальную линию, как пульс.

– Положи ладони. Вдох. Выдох. Раз. Два. – Голос считал за меня, как тренер, как медик, как командир, как тот, кого я потерял и кто так и не стал мной, слава богу.

Я наклонился. Вода коснулась губ, носа, глаз. Она обожгла холодом. Внутри вдруг раздался такой гром, как будто артсистема начала работу прямо в моей груди. Но я держал. Раз. Два. Три. Мозг начал срываться. Ладони стали тяжелее. Колени дрожали. На восьмом мир поплыл. На девятом – исчезли стены. На десятом – я выпрямился, глотая воздух, как человек, который вернулся на поверхность не из воды, а из памяти.

– Жив, – сказал он. – Не благодаришь?

– Не люблю пафос, – ответил я. – Можешь уйти?

– Не могу. Я никогда не ухожу первым. Я всегда смотрю до конца. Но сейчас я отпущу тебе ступни. Ты ходил на цыпочках. Теперь ступай.

Я выключил воду. В ванной стало слишком тихо. Тишина звенела, как после взрыва – когда слух на долю секунды отказывается работать, а потом отдает реальность форсированным, болезненным звуком. Шум был в голове, и он был именно тем, что я ждал. Он был живой.

Я вышел в коридор. Коврик у входной двери вздулся, как будто под ним кто-то прятался. Я ногой приподнял край. Там был только пыльный уголок, забытая батарейка, монета – десять рублей, притиснутая к полу, как солдат к земле. Я взял монету. На мгновение мне показалось, что на ней не герб, а какая-то другая эмблема – лошадь, перевернутая вверх ногами, и человек в седле, который упал, но все еще держится за поводья. Я моргнул – эмблема стала привычной. Я положил монету в карман.

– Ты все еще считаешь? – спросил другой я. – Все еще любишь арифметику случайностей?

– Если я не считаю, я распадаюсь, – ответил я. – Цифры держат.

– Только не забудь, – сказал он, – что ноль – тоже цифра. Не держись за него.

Я пошел на кухню. На столе стояла кружка с засохшей полосой кофе. Я запустил в нее взгляд и увидел мост. Вибрирующий бетон, бахнущий от шагов, теплые руки людей, которых уже нет, и которых не было здесь, на этой кухне, никогда. Это моя проблема – я приношу с собой людей туда, где их не было. Даже сюда. Даже в кружку.

– Слушай, – сказал другой. – Ты не ешь уже сутки.

– Я ем дым, – ответил я, улыбаясь так, будто это шутка. Но даже улыбки не было – только напряжение скул.

– Кроме дыма, – уточнил он.

– Прикажешь пожарить яйцо? – спросил я. – Или сварить? Как правильно живым?

– Живым правильно – помыть кружку, налить теплой воды, добавить кофе, выпить. Вдохнуть пар. Помнить, что у пароля – вкус. Тогда ты не забудешь.

Я помыл кружку. Это простое действие оказалось самым сложным за весь вечер. Я старался, как будто от этого зависела чья-то жизнь. Может, так и было. Я налил воду. Кофе рассыпал на ладонь. Каждая крупинка была как песчинка в оптике. Я высыпал их в кружку, вдохнул горький аромат. Руки перестали дрожать так явно. Внутри – все равно.

– Ты слышишь? – спросил он.

Я прислушался. Из соседней комнаты шуршало. Похоже на то, как бумага трется о бумагу. Как листы в архиве, где я никогда не был, но который всегда во мне – архив звуков, образов, запахов. Там был шорох фотографий. Я пошел туда.

Комната встретила меня своим тусклым светом. Я редко включал верхний свет – он был слишком честным. Я предпочитал настольную лампу, желтую, ламповую, как воспоминания. На столе лежали фотографии. Я не раскладывал их – они сами находили меня, когда хотели. Верхняя – я и Леха на ступеньках старого автобуса. Он улыбается, я щурюсь. На спинах у нас рюкзаки. Это до. На обратной стороне фото – ничего. Пусто. Как будто никто и никогда адресата не предполагал.

– Ты ведь не знаешь, – сказал другой тихо. – Где ты оказался на том повороте. Где – слева, где – справа. Ты думаешь, ты был на правой стороне? А если все было наоборот, и это не ты там стоял? А ты – здесь, в зеркале, в крови, и вот – тот парень из автобуса, милый, усталый, – живет сейчас на другой улице? Он – пить кофе, он – целовать, он – смеяться? Ты украл у него место.

– Я никого не лишал – я просто… – голос оборвался. – Так сложилось.

– Это ты так сложил, – не смягчая, сказал он. – Это ты сложил эти тонкие листы – один на другой – и сказал: «Это будет моя жизнь».

– А ты кто тогда? – спросил я. – Чей ты?

– Я – твой изнаночный шов, – ответил он. – Я – нитка, ушедшая на изнанку, потому что лицо слишком гладкое. Мне нужна обратная сторона, чтобы держать. Иначе все расползется.

Я сел на край стола. Фотографии шуршали, как листья. Я вытащил из тонкой стопки маленькое – черно-белое фото. Мальчик, облокотившийся на перила. Он очень похож на меня. Но я не помнил это перило, этот двор, этот рисунок на рубашке. Может, чужое фото? Может, я подложил его сам, чтобы доказать себе то, что хотел, – что был мальчиком? Отражение лжи.

– Этот мальчик, – промолвил другой. – Он же видел однажды в окне самолет. Он думал – мы полетим. Мы – это кто? Ты? Я? Или они? Скажи ему, наконец, что самолеты – это не символ свободы. Это символ подхода. Скажи ему, чтобы не поднимал голову, когда услышит гул. Уже достаточно. Он устал глядеть вверх. Пусть посмотрит под ноги. Там – жизни.

Я улыбнулся неясно. Мальчик на фото улыбнулся в ответ. Или мне показалось? Я положил фото на место, как клали его мне в карман – бережно, не оставляя отпечатков.

– Идем, – позвал он оттуда, где стекло. – Возвращайся ко мне. Здесь твой центр.

– Ты говоришь «идем», а я дергаюсь, – сказал я. – Потому что не знаю – куда.

– В зеркало. В пустоту. В ухмылку. В дым. Там мы примем решение. Там, и только там, мы равны.

Я встал. Мои стопы стали легкими на мгновение – как будто другие, более бывавшие, ноги их сняли с меня и пошли сами вперед. Я пошел в ванную снова. Зеркало уже не было запотевшим. Оно было ясным, как чистая вода в канистре на привале. И в нем – я. Тот, другой. У него была рука на щеке – там, где шрам. Он не трогал шрам – он грел кожу вокруг него, как будто хотел, чтобы она растаяла, как лед.

– Ты помнишь его запах? – спросил он. – Не Лехи. Того – порох и влажная глина. И резина. И чудовищная сладость – от крови. Ты помнишь? Вспомни полностью. Не бойся. Если вспоминать частями – мы погибнем.

Я кивнул. Я вдохнул. Запахов так много, что они сложились в одну ноту – как в квартире соседей, где смешан борщ и духи, и пыль, и старые книги. Мой коктейль был тяжелее. Но он – мой.

– Теперь слышишь? – сказал он.

Я услышал. Все те звуки, которые были разъяты на кусочки – удар приклада о землю, хрип, шепот, шелест травы по башмакам, – теперь вдруг сложились в одно – в музыку. Она не была красивой. Она была правдивой. И мне стало легче.

– Я готов, – сказал я.

– Тогда смотри, – ответил он.

В зеркале что-то двинулось, как будто под водой прошло тяжелое тело. Не мое отражение – то, что за ним. Стена, которой быть не должно, отступила. Я увидел коридор. Он был похож на наш, только бесконечный – лампочки редкие, тусклые, висят на длинных кабелях, как плод на длинной ножке. Двери по обе стороны – одинаковые, без номеров. Дверные ручки, как щупальца, потянулись ко мне. Я увидел среди них – одну, знакомую, железную, с царапиной. Это была наша, та, которую я не сразу открывал раньше. И там, за ней, – чья-то тень.

– Ты хочешь туда? – спросил он. – Это твоя память. Это живой архив. Там есть и тот, кого ты не спас. И те, кого ты не помнишь. Они все ждут, как на вокзале, которого нет, поезд, который не объявляют.

– Я не знаю, – сказал я честно. – Я боюсь. Я… боюсь, что оттуда не вернусь. И что там – нет меня.

– Ты уже не здесь, – мягко сказал он. – Ты и так всегда наполовину там. Давай хотя бы зайдем целиком, по-честному. Только договоримся: если я скажу «назад», ты сделаешь шаг назад. Не споришь.

– Ладно.

Я поднес ладонь к зеркалу. Оно не стало водой. Оно осталось стеклом. Твердым, острым. Я надавил. На самой грани боли стекло стало мягким, как плоть под веревкой, и поддалось. Я шагнул внутрь.

Сначала я подумал, что упаду. Пол решительно не хотел быть там, где ему положено. Он казался подвижным, как палуба. Потом он стал стабильнее. Коридор принял меня. Лампочки гудели. Воздух был тяжелым, как будто здесь давно никто не открывал окна. Или окон здесь не было.

– Видишь? – сказал он рядом со мной. Он шел чуть впереди, как всегда. – Вот они.

Двери без номеров. Каждая одинаковая. Но каждая – звала по-своему. Из-за одной пахло табаком и бензином. Из-за другой – мелом и старыми тетрадями. Из-за третьей – войлоком и пылью плащ-палатки. Я останавливался на секунду у каждой, дотрагивался пальцами до холодной ручки и слышал – едва – чей-то голос. Многоголосие. Базар, где все говорят одно и то же, только по-разному: «Я…»

– Не открывай все подряд, – сказал он. – Ты не протянешь. Выбирай.

– Как? – спросил я. – Тут нет табличек.

– Ты и есть табличка, – усмехнулся он. – Тебе будут отвечать. Скажи: «Леха».

Я сказал. Слово ударило в воздух, как палка по воде. Коридор вздрогнул. Одна из дверей – та, где пахло теперь… больницей? бинтами, спиртом, – дрогнула, как живое. Ручка повернулась сама. Дверь распахнулась.

Я увидел комнату светлую, почти стерильную. На столе – белое покрывало, на нем – его рука. Только рука. Я не хотел видеть больше – знал, что если увижу, меня отрежет. Рука с синей веной, с узкими косточками, знакомыми до боли. На запястье – ссадина – та самая, которую он получил еще в детстве, – я помнил, как он хвастался: «Смотри, шрам – как молния». Эта «молния» теперь была на мертвой коже.

– Прости, – сказал я. – Прости, что я в ту секунду замешкался. Прости, что я кричал «терпи», когда надо было молчать. Прости, что я жив.

– Скажи это ему, – сказал другой.

– Я говорю. Ты слышишь? – вопрос в пустоту, который вдруг стал не пустым.

Рука шевельнулась. Совсем чуть-чуть. Как лист на ветру. И я услышал голос. Он был не отовсюду, а оттуда – из тех мест, где тишина имеет вкус железа.

– Не задерживайся, – говорил Леха. – Я не люблю, когда меня держат. Помнишь? Ты ведь всегда смеялся, что я нетерпеливый. Так и сейчас. Не задерживайся. И не драматизируй. Я – там. А ты – здесь. Иди. У тебя – дела.

– Какие? – спросил я.

– Ты же любишь пароли. Вот тебе – дело. Держи воду включенной, когда страшно. Слушай. Говори. И – вот что. Перестань думать, что ты должен умереть, чтобы меня уважать. Я тебя уважал, когда ты делал чай и шептал анекдоты. Мне этого – достаточно. Иди.

Я стоял, как приговоренный. Я хотел шагнуть внутрь, но понимал – если я переступлю этот порог, обратно будет дороги меньше. Я повернулся к другому.

– Он мне сказал. Ты слышал?

– Я всегда слышу, – ответил он. – Но то, что ты слышал, – важно. Теперь – закрывай. Дальше – другое.

Я закрыл дверь. Запах спирта еще держался в коридоре, как след взвода на дороге. Потом рассосался.

– Что дальше? – спросил я.

– Дальше открытки. Тебе придется зайти в комнату, где пахнет мелом.

Дверь с запахом старых тетрадей открылась. Я увидел класс – пустой, стулья с поднятыми на столы сиденьями, как в конце дня. На доске – формулы. И чья-то белая полоска ладони, только что стиравшая приводящие в бешенство линии. Я подошел ближе. На доске крупно написано: «ЗАЧЕМ?»

– Самому интересно, – сказал я. – Зачем я пошел туда? Зачем я вернулся? Зачем я теперь разговариваю с зеркалом, как с начальником?

– Это не начальник. Это ты, – ответил другой. – Ты себе не начальник?

– Я себе – плохой начальник, – сказал я. – Я требую невозможного, а жалею недостаточно.

– Исправим, – задумчиво сказал он. – Напиши.

Я взял мел. Он обжег пальцы. Я написал: «Потому что иначе я перестал бы быть собой». Потом подумал, добавил: «Потому что там были они». Потом еще: «Потому что не смог сказать “нет”».

– А теперь – ошибка в расчетах, – сказал другой. – Ты всегда забываешь три слова.

Я подождал.

– «Я – тоже человек», – подсказал он. – Напиши это. Не в виде шутки. По-настоящему.

Я написал. Мел сломался. Белая пыль на пальцах. На секунду мне показалось, что это снег. Губы сами приоткрылись – словно почувствовали холод января. Но это была только пыль.

– Достаточно, – сказал он. – Идем.

Мы закрыли класс. Коридор принял нас снова. Лампа впереди вспыхнула ярче. Где-то далеко хлопнула дверь. По коридору прокатился ветерок. Он пах выжженными травами и яблоками. Это странно. Я вспомнил деревню моей тети, два яблока на столе, полинялую скатерть, пес песочного цвета, лежащий под печкой. Мне захотелось туда. Я не был там семь лет.

– Ты можешь поехать, – сказал другой. – Никто не держит. Тетя будет на крыльце. Она скажет: «Постригся бы ты». А ты скажешь: «Потом». И уйдешь в огород. Там – тишина. Но другая. Тишина после дождя. Она более живая. Я тебя там не трону. Там меня меньше.

– Ты обещаешь? – спросил я.

– Нет, – честно сказал он. – Я не могу обещать. Я – такой, какой я есть. Я как питбуль – если меня бросили, я найду. Но там будет легче. Там ты сможешь сказать: «Я человек», – и тебя услышат даже птицы.

– Мне страшно уезжать, – признался я. – Как будто если я уеду, он придет сюда, в пустую квартиру, а меня нет.

– Он уже здесь, – сказал другой. – И там. И везде, где ты. Это не привидения. Это ты. Привидения – это когда мы не признаем себя. Когда мы говорим «это не я». Ты говоришь так часто. Перестань.

Я шел и чувствовал, как коридор изгибается. Я понял, что мы и не строили прямых. Прямое – не мое. Мне нужен изгиб, чтобы обходить. Я шел и думал о том, что изножье кровати – это тоже коридор. Там, где застревают чьи-то несказанные слова. Там пыль. Там всегда пыль.

– Смотри, – сказал он. – Вот та дверь.

Эта дверь была тяжелее. Она была деревянной – настоящей – с трещинами и сучками. На ней была вырезана буква. Она выглядела как «Я». И как «И». И как сломанная «Л». Буква каждого. Я прикоснулся. Изнутри раздалось дыхание. Тяжелое, хриплое. Я замер.

– Это он, – шепнул я.

– Это ты, – ответил другой. – Скажи.

– Помоги… – выдохнул я так тихо, как только мог. И сердце, и рот, и легкие – все опустилось. – Помоги мне вынести тебя.

Дыхание изменилось. Я услышал в нем не только боль, но и… удивление. Как будто тот, кто там, никогда не думал, что его попросят. Как будто он привык – требовать сам.

– Откроем? – спросил другой.

– Если я открою, я увижу то, что не выдержу, – сказал я. – Я буду смотреть и умру на месте.

– Нет, – сказал он. – Ты уже выдержал. Сам факт, что ты здесь, – симптом выносливости. Открой.

Я открыл. Комната оказалась пустой. Совсем. Только стены и пол. В углу – старое зеркало, в деревянной раме, темной и выщербленной. И в зеркале – моя спина. Я стоял и глядел в воду. Я услышал свое тяжелое дыхание со стороны зеркала. Я подошел. Моя спина в отражении была чужой. Широкие лопатки, как крылья, которые кто-то обломал. Шрам вдоль позвоночника, которого у меня нет. Я протянул руку, и фигура в зеркале повернулась. Мы встретились лицами.

Холод, как от металлической поверхности зимой. Он не улыбался. Я тоже. Мы стояли, как два соперника перед схваткой. Только вместо ковра – пустой пол. Вместо судьи – лампа на длинном проводе.

– Ну вот ты и дома, – сказал он.

– А ты – здесь, – ответил я.

– Я всегда здесь, – усмехнулся он. – Это твой центр тяжести. Тебе пора перестать от него бегать. Посмотри на меня. Хорошо. Не закрывай глаза. Перестань жалеть. Перестань жалеть себя и меня. Это – самое тяжелое. Но другого выхода нет. Жалость – это прохладная вода. Ей всегда хочется напиться. Но она сушит.

– С чего начать? – спросил я.

– С того, что ты перестанешь говорить «я плохой», – сказал он. – Ты будешь говорить «я живой». Живые – делают ужасные вещи. Живые – плачут в ванной. Живые – режутся об стекло. Живые – иногда не приходят вовремя. Но живые идут. Твоя ошибка – ты спрятался за роль. Роль «виноватого». Она удобна. Она снимает с тебя ответственность за будущие действия. «Я виноват – значит, мне можно ничего не делать». Это хитро. Мне нравится. Но – не сработает.

– Я не прячусь, – сказал я шепотом. – Я… правда… не знаю, как еще.

– Смотри: – Он коснулся пальцем воздуха. На секунду мне показалось, что я действительно чувствую его палец – оттуда, через стекло. – Вот ты. Вот они. Вот та ночь, которую ты кроишь каждый раз заново. Вот утро, которое ты не впускаешь – занавески закрыты. Открой занавески. Это физическое действие. Открой их каждое утро. Это приказ. Можешь?

– Могу, – автоматически ответил я. «Так точно» взлетело на пороге языка и сгорело.

– Второе: когда начнет пахнуть дымом из пасти зеркала – улыбайся. Мне это опротивит. Это сделает меня слабее. Я ненавижу твои улыбки – они неуместные. Но они сильные. Тебе не нравится. Но это – оружие.

– Ты скотина, – сказал я. – Ты заставляешь меня смеяться там, где мне хочется выть.

– Выть – ты умеешь. Смеяться – нет. Тренируй слабое, – спокойно ответил он. – Третье: купи хлеб у той женщины у киоска, у которой руки всегда пахнут дрожжами. Когда она будет давать сдачу, не отвернись. Посмотри ей в глаза. Они – тот самый мир, к которому ты не допускаешь себя. Это будет больно. Я буду сопротивляться. Но ты сделай.

Я слушал и вдруг почувствовал усталость – не как после марш-броска, а как после трехчасового разговора с любым мудаком. Хочется спать, но сон – не приходит. Хочется уйти, но ног нет.

– Четвертое, – продолжил он. – Напиши письмо мальчику с фотографии. Скажи ему правду. Про самолеты. Про гул. Про то, что он сделал правильно, когда не отводил глаз, но теперь можно. Напиши ему, что ты заботишься. Что ты не бросил. Конверт не надо. Достаточно положить под коврик. Он найдет.

– Это – шутка? – спросил я. – Под какой коврик? У меня один.

– Под тот, в коридоре, – улыбнулся он. – Где монета. Кстати – верни монету туда. Она – привязка. Без привязок – тебя снесет.

Я выдохнул. Мне стало как-то легче от самого факта наличия списка. Я любил списки. Они делали из хаоса ступеньки. Ступеньку можно преодолеть.

– Пятое, – сказал он и вдруг стал серьезней. – Когда ночью раздастся голос – не отвечай «кто здесь». Скажи: «Я здесь». И выдохни. Этого достаточно. Он поймет.

– Кто – он? – спросил я.

– Любой, – ответил он. – Любой твой «он». Любой мой «он». Это – универсальный ответ. Он меня обезоружит. Я этого ненавижу. Но я этого всегда жду. Скажи – и тишина станет дружелюбнее. Она не уйдет. Но она ляжет рядом, не на грудь.

Мы молчали. В комнате с зеркалом стало тише так, что слышно, как лампочка живет – как в ней маленький теплый дух трется о стекло. Я повернулся к двери. Я боялся выйти. Это было похоже на момент, когда ты стоял в окопе, и надо было подняться и подумать, что будет потом. Никто не знал. Но ты – поднимался.

– Иди, – сказал он. – Я не уйду. Я не уйду никогда. Но я буду вести себя лучше. Пока ты – ведешь меня. Мы договорились.

– Мы – договорились, – повторил я. – Только давай без «приказов» и «так точно». Договор – это другое.

– Согласен, – улыбнулся он. – Тогда встретимся утром. На кухне. С кофе. Ты поставишь кружку, а я – перестану плевать дымом в твое лицо. Посмотрим, как долго.

Я шагнул назад. Коридор встретил меня. Лампочка, казалось, стала светить теплее. Я шел по этому вытянутому отрезку времени, как по мосту. Я знал: если сейчас я оглянусь, я увижу дверь, на которой кто-то пальцем нарисовал букву – на мой вкус. Я не оглянулся. Я вышел к зеркалу. И сделал шаг – обратно.

Стекло сопротивлялось меньше. Я всплыл, как тот, кто опомнился и оттолкнулся от дна. Я стоял в своей ванной, в своей квартире, в своем ночном городе. Шум воды, которую я выключил, все еще казался мне. Я повернулся – к окну. Занавески. Я подошел и отдернул их. Ночь вошла внутрь, как гость, которого все равно ждешь, каким бы он ни был.

– Я здесь, – сказал я.

Тишина – запнулась. В коридоре где-то – вовсе не у меня – кто-то чихнул. Я усмехнулся. Это было не страшно. Это было – живо.

Я прошел на кухню. Кофе. Кружка. Руки уже не дрожали так, как раньше, или я просто научился дрожать и не расплескивать. Я поставил кружку на стол и вдруг заметил – на стекле окна – тонкая полоска, как если бы ногтем провели. Я провел пальцем. Полоска исчезла. По ту сторону – город моргал. Я моргал в ответ.

– А если завтра все начнется заново? – спросил я.

– Начнется, – ответил другой. – И это – хорошо. Это значит, что мы живем.

– Я не хочу только жить в боях, – сказал я. – Я хочу жить и в перемириях.

– Перемирия – мы строим сами, – сказал он. – Их никто не объявляет громко. Они тихие. Они пахнут хлебом и кофе. И утренней пылью на подоконнике. И твоими шагами до магазина. И твоим «доброе утро» – сказанным, даже если никого нет в лифте.

– Я подумаю, – сказал я.

– Не думай все время, – хмыкнул он. – Иногда – делай. Например, – подними монету.

Я пошел в коридор. Коврик. Монета – на месте, блестит слабым сторонним светом. Я поднял ее, держал на ладони. Она была теплее, чем должна была быть. Я положил обратно – под коврик. Там – ее место. Я просунул пальцы глубже – туда, где ресницы коврика цепляются за пол. Бумага. Тонкая. Письмо? Я вытянул. Это был лист из школьной тетради, мелко исписанный. Почерк был мой – обычный, чуть наклоненный. Но я не помнил, чтобы я писал это. Я читал.

«Я обещаю тебе, мальчик, что однажды мы пойдем на речку. Не на ту, где грязь по щиколотку, а на твою, где вода прозрачная, и видно каждый камень. Я обещаю, что я перестану ждать выстрела каждую минуту. Я обещаю тебе сказать вслух – ты хороший. Ты сделал, что мог. И я сделал, что мог. И этого достаточно для сегодня. Завтра – другое. И еще одно обещание: когда я встречу тебя в зеркале – я скажу “здравствуй”, а не “уходи”.»

– Когда ты это написал? – спросил я.

– Когда ты спал, – честно сказал другой. – Спишь ты редко. Но иногда – выпадаешь. Я тогда и накалякал. Чтобы ты не забыл, когда проснешься, что ты – не монстр. Маленькая записка из ночи.

– Мне легче от того, что это написал я, – сказал я. – Тогда это не миф. Тогда это не внешняя доброта. Тогда это – внутри.

– Именно, – кивнул он. – Мы – не внешнее. Мы – внутри.

Я сложил бумагу и положил под коврик. Там – ее дом. Я прошел в комнату, сел на пол. Пол – это лучше, чем диван. Диван – как обман. Пол – честнее. Я прислонился спиной к стене. Квартира дышала. Я дышал. Время – двигалось, как караул у ворот – медленно, но неумолимо. За окном стало светлее в какой-то точке – наверное, где-то включили свет в подъезде напротив. Мне показалось, что это рассвет.

– А если он снова позовет? – спросил я. – Если он снова скажет: «Помоги»?

– Тогда – скажи: «Я здесь», – повторил он. – И – «Я – с тобой». И все. Не обещай невозможного. Не пытайся спасать мертвых от смерти. Это неуважение к ним. Просто – будь.

– Я попробую, – сказал я.

– Попытка – это действие, – ответил он. – Я доволен.

– Ты доволен? – я ухмыльнулся. – Тебя вообще можно удовлетворить?

– Иногда, – сказал он. – Когда ты перестаешь играть и начинаешь быть. Посмотрим.

Я закрыл глаза на секунду. Не для сна. Для того, чтобы почувствовать, как горячий воздух в комнате перемешивается с прохладной тонкой струйкой от окна. Чтобы услышать, как что-то маленькое – может быть, муха – ударяется о стекло и отскакивает. Чтобы зарегистрировать все – но не как отчеты, – а как жизнь. Я сидел так долго. Или мгновение. В этих делах я давно потерял счет.

На стене тень от лампы поехала вниз – как будто лампа тоже устала стоять и решила присесть. Я поднялся. Пошел в ванную. Очень медленно. Остановился в дверях. Зеркало меня ждало. Я подошел и посмотрел – прямо в себя.

– Здравствуй, – сказал я. – Я – здесь.

– Здравствуй, – ответил он. – Я – тоже.

Мы оба улыбнулись. Улыбка вышла кривой, как у людей после травмы. Но она была. Я поднял руку в знак… не то приветствия, не то отдачи воображаемой чести. Он – тоже. Мы стояли так какое-то время. Потом я погасил в ванной свет. И ушел в комнату.

Не знаю, сколько тянулся этот ночной марш-бросок – час, два, вечность. Но у каждого марша – есть финиш. Мой был – на балконе. Я вышел босиком на бетон. Он был теплым – город дышал. Подо мной – все эти бесконечные окна, которые я никогда не видел изнутри, и которые всегда смотрят на меня своими пустыми глазами. Где-то вдалеке ржавел трамвай. Небо светлело. Настоящее утро начинало выступать сквозь эту бесконечную масляную ночь.

Я вдохнул и сказал очень тихо:

– Доброе утро.

– Доброе, – ответил он. – Держись.

– Держусь, – ответил я.

Я вернулся внутрь. Утро было осторожным – как боец, который не доверяет перемирию, но все-таки складирует оружие в угол. Я поставил чайник. Пусть кипит. Пусть это будет звук, который заменит любые другие. Я открыл окно. Холодный воздух злится и радуется сразу. Я встряхнул занавески – из них посыпалась пыль – моя личная зола. Я не стал ее вытирать. Сегодня – нет. Сегодня я буду просто ходить и говорить: «Я здесь». И ночью – тоже. Если позовут. Если тишина заговорит. Если зеркало зашипит дымом.

В прихожей метро моего дома, то есть мой коридор, сладко потянулся к свету. Коврик снова тронулся краем. Я надавил ногой – проверка. Он недвижим теперь. Я достал из корзины ключи. Металл в руке – простой, реальный. Я глянул на них. И вдруг понял – на одном маленькое пятнышко ржавчины. Я провел пальцем – ржавчина не оттерлась. И я улыбнулся – потому что этот маленький круг – и есть мое солнце на сегодня.

– Мы идем? – спросил он.

– Мы идем, – сказал я. – Просто – идем.

– И когда станет темно, – напомнил он.

– Я скажу: «Я здесь», – закончил я за него.

– Тогда, возможно, – очень тихо, почти как ветер, сказал он, – мы однажды скажем: «Мы – здесь».

Я не ответил. Я просто поставил кружку на стол, взял хлеб, отломил кусок. И вдруг – бессмысленно и просто – раскрошил его для птиц на балконе. Птиц не было. Но крошки лежали. Они – как обещание тем, кто прилетит. Им – мое «доброе утро». Им – мой мир.

Я снова подошел к зеркалу – уже в коридоре, в узком, где висит старое, с потемневшим краем. Я не люблю его. Оно показывает меня неправду. Или правда – слишком правдива. Я посмотрел – и видел просто мужчину. С синяками под глазами, с сутулой спиной, с плечами, которые больше не хотят держать рюкзаки. И мне вдруг стало ясно: это – тоже я. И это – достаточно.

Я улыбнулся ему. Он улыбнулся мне. Мы оба сморщили нос от собственной нелепости. И пошли – в один и тот же город, где каждый день – бой, каждый бой – не против кого-то там, а за что-то тут. Я шел и слушал – шаги. Но теперь они не были угрозой. Это были мои шаги.

До лифта я дошел неторопливо. Я нажал кнопку. В зеркало напротив – опять. Я устал от них, но сегодня – нет. Сегодня это мои окна в себя. Лифт приехал. Двери открылись. Внутри – старушка с пакетом. Она подняла на меня глаза и сказала:

– Доброе.

Я хотел кивнуть – и уйти в свою угловатую мимику. Но я вспомнил.

– Доброе утро, – сказал я и выдержал взгляд. У нее были серые глаза. В них – ничего сверхъестественного. Только привычная, спокойная усталость. И мне стало спокойнее. Как будто я приложил к виску холодную железку – прежний ритуал. Только теперь – без железа.

На улице воздух перегорел, но пах свежестью. Я шел и повторял: «Я – здесь». Иногда – шепотом. Иногда – про себя. Иногда – вслух. И никто не оглянулся. И я понял – это для меня, а не для них. Это – пароль. Это – мост. Это – та нитка, к которой я привязал свой шов.

Когда я вернулся, в квартире уже было другое – утреннее – качество. Оно похоже на детскую глину, которую можно мять. Я услышал – в ванной – капля упала. Я пошел туда, не торопясь. Посмотрел в зеркало. Он тоже заглянул мне в глаза.

– Мы сегодня живем, – сказал он.

– Живем, – повторил я. – И когда станет темно – мы не исчезнем.

– Да, – сказал он. – Мы научимся не исчезать. Даже если голос будет просить – мы останемся. Это – новый устав. Наш, неписаный. Живой.

Я кивнул. Мы постояли некоторое время. Потом я прошел в комнату, взял ручку, бумагу. Сел. Написал мальчику письмо, без рисунков, только слова. «Здравствуйте» – «здравствуй» – и все эти простые, нежные, неловкие фразы. Я положил письмо под коврик. Монета – охраняла. Я знал – никто, кроме меня, его не прочитает. И от этого – стало не грустно. Стало ровно. Как будто я поставил важный штамп.

Вечером, когда свет начал уходить из углов, а в зеркалах растянулись полупрозрачные тени, я услышал – тот самый шепот, то самое хриплое: «Помоги». Я встал. Я не побежал. Я пошел медленно. Я положил ладонь на дверь. Я сказал:

– Я здесь.

И тишина легла рядом со мной, не на грудь. Она дышала равномерно, как сосед в плацкартном вагоне за перегородкой. Я дышал в такт. Я стоял так долго. Или мгновение.

– Спасибо, – сказал кто-то. А может, никто. А может, это сказал я – себе, ему, тишине, Лехе, утру, монете, мальчику, женщине из киоска, старушке из лифта, лампе на тонком проводе, моим шрамам, моей улыбке, моему дыму. Всем – за это странное, усталое, прекрасное: «Мы – здесь».

И зеркало больше не воротило нос, не плевало дымом, не строило угроз. Оно стало простым – предметом, который отражает. Но иногда – ночью – оно улыбалось мне чужими глазами. И я, как человек, который слишком долго не улыбался себе, улыбался в ответ.

Оно дало мне шанс, я не должен его упустить.

ПТСР. Pt. 2

Подняться наверх