Читать книгу Тени Белого бала - - Страница 2

Дыхание запада

Оглавление

Август принес в Москву не облегчение, а истому. Воздух, густой и тяжелый, как не процеженное сусло, плавился над раскаленными булыжниками мостовых, пах пылью, конским потом и увядающей листвой лип на бульварах. Дни стали короче, ночи душнее, и само время, казалось, замедлило свой бег, завязло в этой тягучей, знойной неопределенности. После Белого бала прошло два месяца, но Анастасии казалось, что та ночь была в другой жизни, отделенной от нынешних дней не неделями, а непреодолимой пропастью. Блеск свечей и белизна муслина истлели в памяти, оставив после себя лишь горьковатый привкус пепла, как после догоревшего фейерверка.


Жизнь в особняке на Арбате изменилась до неузнаваемости. Она не остановилась, нет, но утратила свой привычный ритм, свою стройную мелодию. Теперь она походила на расстроенный клавесин, который при каждом прикосновении издавал фальшивые, дребезжащие звуки. Граф Ростопчин почти перестал выезжать в свет и принимать у себя. Он заперся в своем кабинете, превратив его в штаб проигранной войны. Анастасия, проходя мимо тяжелой дубовой двери, слышала лишь сухое шуршание пергамента и редкое, отрывистое покашливание. Иногда по ночам, когда она шла на кухню за водой для Софьи, мучившейся от жары, она видела под дверью тонкую полоску света. Отец не спал. Он сидел над своими картами, как алхимик над ретортой, пытаясь отыскать в линиях рек и россыпях городов формулу спасения.


Однажды она набралась смелости и вошла к нему без стука. Картина, представшая перед ней, заставила ее сердце сжаться в тугой, холодный комок. Комната, обычно такая строгая и упорядоченная, была в хаосе. Огромная карта Российской Империи была расстелена прямо на полу, прижатая по углам тяжелыми бронзовыми пресс-папье. Другие, поменьше, были приколоты к стенам, к книжным шкафам, даже к бархатным портьерам. Все они были испещрены красными и синими карандашными росчерками, пометками, крестами. Синяя линия, жирная, похожая на язву, ползла от Немана через Вильно, Витебск, упираясь в красную преграду у Смоленска. Отец стоял на коленях посреди этой бумажной баталии, в одном халате, с растрепанными седыми волосами, и смотрел на карту так, словно видел перед собой живое, истекающее кровью тело. Воздух был спертым, пахло сургучом, табаком и чем-то еще – запахом бессонницы и отчаяния.


– Батюшка? – тихо позвала она.


Он медленно поднял голову. Его глаза, всегда такие ясные и чуть насмешливые, были мутными, воспаленными, как у человека в лихорадке. Он смотрел на нее так, будто не сразу узнал.


– Настя… Что ты здесь делаешь?


– Уже вечер. Ужинать скоро. Я пришла позвать вас.


Он неопределенно махнул рукой, словно отгоняя назойливую муху.


– Ужинать… Какой ужин… Ты видишь? – он ткнул худым пальцем в точку на карте. – Вот. Смоленск. Ключ-город. Если они возьмут Смоленск, дорога на Москву будет открыта. Барклай отводит войска. Все говорят – предательство. А я думаю – бессилие. Нас слишком много, Настя. Мы слишком большие. Эта страна – как огромный неповоротливый медведь. Пока он поднимется, пока развернется… его уже успеют трижды пырнуть ножом.


Он говорил глухо, самому себе, не ей. Анастасия стояла на пороге, не решаясь ступить на карту, на эту священную и страшную территорию его боли. Она чувствовала себя чужой в его мире, состоящем из названий рек, номеров полков и стратегических выкладок. Ее собственный мир – мир музыки, книг, тихих девичьih грез – казался теперь таким ничтожным, таким неуместным.


– Но ведь наши солдаты… наша армия… – начала она, повторяя фразы, которые слышала в гостиных.


– Армия! – он горько усмехнулся. – Армия – это люди. А люди устают. Люди боятся. А против нас идет не человек. Против нас идет идея. Идея, обутая в солдатские сапоги и вооруженная пушками. Он пообещал им славу, богатство, свободу. А что мы можем пообещать нашему мужику? Ту же самую порку на конюшне, только во славу Отечества?


Он поднялся, потирая затекшую спину. Подошел к окну, отодвинул тяжелую штору. Закат окрасил небо в тревожные, кроваво-лиловые тона.


– Они идут. Слишком быстро, – проговорил он, глядя на мирные московские крыши. – А мы здесь… танцуем на балах и жжем французские книжки.


Он сказал это с такой безнадежной усталостью, что Анастасия почувствовала, как по ее спине пробежал холодок, не имеющий ничего общего с вечерней прохладой. Это было дыхание запада, о котором говорил отец. Ледяное дыхание, которое уже дотянулось до их дома, проникло сквозь толстые стены и теперь студило кровь в жилах.


В светских гостиных, которые Анастасия теперь посещала редко и неохотно, сопровождая тетушку, атмосфера изменилась еще разительнее. Первоначальный угар патриотизма, с его громкими тостами за государя и проклятиями в адрес «корсиканского чудовища», постепенно сменялся плохо скрываемой нервозностью. Французская речь, еще недавно бывшая единственным языком образованного общества, теперь звучала вызовом, почти непристойностью. Дамы, чьи библиотеки на три четверти состояли из парижских изданий, теперь с показным рвением переходили на русский, спотыкаясь на непривычных оборотах и вставляя галлицизмы в самые патетические тирады о любви к родине.


Салон Анны Павловны Шерер, фрейлины и доверенного лица императрицы, превратился в главный театр этого патриотического спектакля. Здесь больше не обсуждали последние стихи Жуковского или новую итальянскую оперу. Здесь судили и рядили о генералах, чертили на скатертях планы сражений и передавали друг другу слухи, один страшнее другого.


Однажды вечером Анастасия стала свидетельницей сцены, которая надолго врезалась ей в память. Молодой граф Безухов, известный своим вольнодумством и горячностью, принес в салон изящный томик Вольтера в сафьяновом переплете. Он держал его двумя пальцами, словно гадюку.


– Вот, господа! – провозгласил он, привлекая всеобщее внимание. – Корень зла! Яд, который десятилетиями отравлял наши умы! Мы зачитывались их просветителями, мы подражали их нравам, мы говорили на их языке… и вот чем они нам отплатили! Они пришли сюда, чтобы просветить нас огнем и мечом!


С этими словами он подошел к большому мраморному камину, где, несмотря на августовскую духоту, тлели поленья – такова была причуда хозяйки, любившей вид живого огня. Он с размаху швырнул книгу в огонь. Сухие страницы мгновенно вспыхнули. На мгновение, прежде чем их поглотило пламя, Анастасия успела разглядеть готический шрифт и изящную гравюру с профилем философа в шутовском колпаке.


По салону пронесся одобрительный гул. Дамы аплодировали, мужчины кричали «браво!». Кто-то тут же побежал в библиотеку и вернулся с томиком Руссо. Вскоре у камина образовалась целая очередь желающих принести в жертву собственное просвещение. Книги летели в огонь, их золотые обрезы тускнели, тисненая кожа коробилась и чернела. Пламя жадно пожирало страницы, полные мыслей о свободе, разуме и правах человека.


Анастасия стояла в стороне, у окна, и чувствовала, как к горлу подступает тошнота. Ей было не жаль эти книги – у отца в библиотеке их были сотни. Ей было страшно. Страшно от этого коллективного, исступленного безумия. Она смотрела на раскрасневшиеся, возбужденные лица людей, с которыми еще недавно вела тонкие беседы об искусстве, и не узнавала их. В их глазах горел тот же дикий, иррациональный огонь, что и в камине. Они сжигали не вражескую мудрость. Они сжигали собственный страх, пытаясь превратить его в дым и пепел.


– Не одобряете, княжна? – раздался рядом тихий, вкрадчивый голос.


Она обернулась. Рядом стоял пожилой дипломат, князь Козловский, человек умный и циничный, много лет прослуживший в Париже.


– Я не понимаю, князь, – честно ответила она. – Разве мудрость имеет национальность? И разве сожженная книга делает врага слабее?


Козловский криво усмехнулся, поправляя накрахмаленное жабо.


– О, дитя мое, вы рассуждаете как героиня одного из этих романов, – он кивнул на камин. – Когда пушки молчат, спорят идеи. Но когда пушки начинают говорить, идеи превращаются в знамена. И неважно, что на них написано. Важно лишь, какого они цвета. Сейчас в моде триколор и двуглавый орел. Все остальное – ересь.


Он отошел, оставив ее наедине с ее смятением. Она смотрела на огонь, и ей вдруг показалось, что это не камин в гостиной, а целый город, охваченный пламенем. Предчувствие беды было таким сильным, таким физически ощутимым, что у нее на мгновение перехватило дыхание.


А потом в салон пришла весть о Смоленске. Она не влетела с гонцом, не была объявлена громогласно. Она просочилась, как болотный туман, прокралась в разговоры неясным шепотом, родилась из обрывка фразы, подслушанной у чьего-то лакея, из письма, тайно переданного из рук в руки. «Смоленск пал». Эти два слова упали в гулкий, разгоряченный салон, как камень в воду. Все разговоры разом смолкли. Смех оборвался на полуслове. Кто-то из дам уронил веер, и его стук об паркет прозвучал в наступившей тишине как выстрел.


Город сдали после двух дней ожесточенных боев. Сдали, взорвав пороховые склады и оставив врагу дымящиеся руины. Это не было поражением в открытом бою, но это было страшнее. Это было отступление. Русская армия, которой так гордились, о которой слагали легенды, отступала вглубь своей собственной страны, оставляя за собой сожженные города. Призрак, о котором шептались с начала лета, обрел плоть и кровь. Он больше не был где-то там, за горизонтом. Он был здесь, совсем рядом, и его тень уже легла на дорогу, ведущую прямо к Москве.


Анастасия видела, как в одно мгновение с лиц людей слетели маски показного мужества. Глаза, только что горевшие праведным гневом, наполнились животным, первобытным страхом. Кто-то побледнел, кто-то судорожно перекрестился. Анна Павловна, хозяйка салона, прижала руки к груди и закатила глаза, изображая обморок, но никто не бросился ей на помощь. Каждый был поглощен собственной мыслью, собственным ужасом.


Дорога домой показалась Анастасии бесконечной. Карета медленно катилась по опустевшим улицам. Августовская ночь была темной и беззвездной. Москва, всегда такая шумная, полная жизни даже в поздний час, затаилась, притихла, словно испуганный зверек, почуявший близкого хищника. Редкие фонари выхватывали из темноты встревоженные лица прохожих, торопливо семенивших по своим делам. Из открытых окон трактиров больше не неслась разгульная музыка. Город затаил дыхание.


Вернувшись в свою комнату, она долго не могла раздеться. Она стояла у окна, того самого, из которого когда-то смотрела на залитую закатным светом мирную столицу. Теперь за окном была лишь непроглядная, бархатная тьма. И тишина. Не умиротворяющая тишина летней ночи, а гнетущая, напряженная тишина перед грозой. Тишина, в которой каждый шорох, каждый скрип ставни казался предвестием чего-то ужасного.


Она подошла к книжной полке и провела рукой по кожаным корешкам. Мольер, Расин, ее любимый Руссо… Она вспомнила огонь в камине у Шерер и содрогнулась. Нет, она не станет ничего сжигать. Эти книги были частью ее самой, частью ее души. Отказаться от них – значило предать себя. Но что останется от ее души, от ее мира, если сюда придут они? Солдаты, говорящие на языке этих книг, но несущие не просвещение, а смерть.


Она прижалась лбом к холодному стеклу. Впервые в жизни она ощутила настоящий, леденящий страх. Не страх перед отцом или строгой гувернанткой, не страх перед экзаменом или осуждением света. Это был экзистенциальный ужас перед неизвестностью, перед хаосом, который уже стоял у ворот и готов был ворваться, сметая все на своем пути: привычный уклад, законы чести, саму жизнь. Ее дом, такой надежный, такой вечный, вдруг показался ей карточным домиком, который мог рухнуть от одного дуновения этого холодного ветра с запада. И не было никого, кто мог бы его защитить. Отец был сломлен. Князь Курагин с его стальной волей вызывал лишь отвращение. Она была одна. Девятнадцатилетняя девушка, запертая в своей комнате, в своем городе, в своей стране, на которую неотвратимо надвигалась тень величайшей армии мира. И все, что она могла – это стоять у окна и вслушиваться в тишину, ожидая первого удара грома.

Тени Белого бала

Подняться наверх