Читать книгу Пятый живорожденный - - Страница 6
ВХОЖДЕНИЕ В РЕКУ
ЗЕМЛЯ
ОглавлениеПри звуке этом что видится тебе, друг мой читатель?
«Пекод» или «Пелорус»? «Юнона» и «Авось»? Убиваемые цингой Магеллан и Витус Беринг? Слышишь ли ты спасительный крик вперёдсмотрящего с фок-мачты? Видишь ли ты убитую забавы ради чайку, раздолбанную на песке вороной? Или непролазная грязь бесконечных российских дорог приводит в содрогание твой позвоночный столб, а может, золотистая рожь при луне в белоснежных полях под Москвой навевает нечто? Или танки в подсолнухах под Донецком?
Какой драгоценный образ земли родной возникает, что встаёт перед мысленным твоим взором при звуках: зееемляааа!?
Я живу в мастерской. Тысячи дней своей жизни провожу один в небольшом и изрядно захламлённом, беспорядочно, бесстильно, случайно меблированном пространстве. Столы, стулья, подоконники, полки, подиумы, всякая мало-мальски горизонтальная плоскость – всё это поля сражений после битвы или сцены драм и комедий, которые ещё будут разыграны. Рулоны, кипы, клочья, листы и пачки бумаги. Стены, холсты, висящие на стенах, стоящие на мольберте, планшеты, рамы, картины в рамах и без рам. Краски в банках, коробках и ящиках, на полках, столах, на полу, карандаши и палочки древесного угля. Сотни мелких привычных предметов, мелочей, любимые орудия и жертвы моей экспансии. Часами я сижу неподвижно, пялясь на холст – белый, идеально загрунтованный, отшлифованный мелкой шкуркой. Мне кажется, что дом слегка подрагивает, а в белом грунте холста возникают какие-то линии и пятна. Да, там движутся тени, обретая всё более зримые очертания людей, коней, летящих птиц, виолончелей и контрабасов. Я безвольно в полудрёме сижу перед мольбертом. И только моё воображение рисует линии, членит холст, намечает планы. Наконец, наступает пора проявить волю. Начать работу, провести первую линию композиции.
Что это будет? Я не знаю. Линия, разделяющая Небо и Землю? Отделяющая свет от тьмы? Уносящаяся в дали или в выси?
Я не всегда могу заранее сказать это. Часто я отдаюсь интуиции, доверяюсь тому стихийному началу, которое движет птенцом, взламывающим скорлупу яйца. Оно проклюнется…
«Ах, Россия такая большая страна!» – восклицает иностранец, пустившийся в странствие по Сибири. Китаец говорит: «Какая пустая земля!» (размер его не пугает). А мы – чтό мы только не говорим о своей стране… «Россия – моя Родина» говорить вроде глупо и смешно – всё равно, что сказать: «Моя Родина – земной шар». Сахалин – это да, это звучит…
Поезд на Тымовск. На поронайском перроне ночью, в 3.16. В темноте собаки подошли к вагону, они нервно зевали в ожидании. К ним вышла проводница с ведром помоев, собаки поели. Проводница с ведром полезла под вагон стоящего на соседнем пути поезда. Собаки двинулись за ней. Падал сырой снег. Полицейский спросил меня, что я держу за пазухой. Я достал фотоаппарат и показал ему.
«А, камера», – привычно определил он вещь и отвернулся.
…В январе у меня был первый разговор с издателем Александром Колесовым о каторге. «Идея проста, – сказал он. – Надо сделать иллюстрации к чеховскому «Сахалину». После паузы добавил: «И к Дорошевичу. Ты же знаешь эти книги?»
Поволновавшись, пометавшись мыслию, преодолев маету сомнений и страха, я принялся читать, как в первый раз, – и совершенно по-новому – эти тексты.
С первых же страниц стали попадаться слова и фразы, которые хотелось подчеркнуть, запомнить или забыть и вычеркнуть их из словарей. Понятия пространства, пластические ориентиры, опорные точки: путь, страдание, страх, смерть, воля, каторга, еда, холод, сырость, океан, горы, зарево пожаров, тюрьма, лагерь… Двадцатый век калёным клеймом выжег эти понятия в сознании целых народов.
Не мне рассуждать о литературных достоинствах этих книг. Мне нужно впитать образы. Не тексты, а живую плоть этой литературы. Вновь пережить то, что въелось в память с детства, что читано и видано в течение жизни на родном острове. И начинать рисовать, искать и находить подходы к этой работе. Сразу сказал себе: я не иду за буквой, текст – это тропина, дорога, направление. Я их знаю, эти тропы. Я ходил с отцом по этим дорогам. Путь моей семьи во многих пунктах совпадал с чеховским. И с севера на юг, и с юга на север. Мне захотелось сделать рисунки так, как будто книгу читает сын или внук каторжанина, поселенца или аборигена – одним словом, уроженца и жителя острова, мало смыслящего в художествах и глобальных проблемах, занимающих умы великих писателей. Я ничего не хочу знать о них заранее: кто и как иллюстрировал Чехова, что думал об очерках Дорошевича, какие образцы и образы создали художники книги до меня. Ничего не знать и делать всё как будто впервые. Будто во всём белом свете больше нет художников.
В мае, чуть потеплело, я рванулся на север, туда, где похоронена моя бабка Наталья Максимовна, где родились мои сестра и брат, и я сам. Александровск, Ноглики, Мгачи, Дуэ, Дербинск, Арково, Армудан – родные топонимы-экзоты. Как не расчувствоваться, люди!
Но тут я слышу голос…
Да, я уже стою в Александровске на причале, у Трёх Братьев, и слышу недоумённые вопросы современников Чехова: «Зачем он поехал в такую даль? Здоровье угробить? Кто эту книгу и читать-то станет?» И я, конечно, не могу ответить в точности на такие вопросы, но всё же кажется мне, что Антон Павлович Чехов бежал от невыносимой жизни в столице России. Плохо ему там стало, невмоготу. А куда бежать? В степи? Так он сам из степей в столицу убегал. Наш Сахалин понадёжней место будет. Тут всем всё смертельно открыто – и море, и вольное небо, и Богородица в нём.
Почему да отчего из России люди бежали, да и бегут, не вопрос для меня, а вот к чему прибегают – это вопрос, большой и обширный. Экзистенциальный, так сказать, вопрос.
Ну, вот, приехал, приплыл Антон Павлович на остров, а там мы. И взяла его ещё большая тоска по идеалу, и ужас охватил его, и мотался он от поста к посту, от острога к острогу – всё хотел понять, где она, правда, с истиной разминулась. Тридцать лет ему было, до всего дойти он хотел, в самую тёмную, смрадную дырь проникал, до тюремных нужников доходил и всё разглядывал. Да где она, истина? Не в дерьме же. Она, попы говорят, на небе.
Большой начальственной важности в нём не было, он не ругался и кулачищами не махал, а всё что-то писал и в душу заглядывал, но сильно не лез, а глядел жалостливо и как будто слезу сглатывал. Кадык у него ходуном ходил, дышать ему было трудно – в наших бараках оно душно.
Я рисую картинки про сахалинскую каторгу. Для всей России Сахалин остаётся за пределом интереса. А ведь это мой рай, моё детское блаженство. Там где-то, в сизых небесах, и бабка, и мама, и батя, и брат. Солдатские и каторжные души. Я думаю о них, и ясная картина, не светлая, но ясная, понятная, перед глазами моего ума встаёт. В простоте и пестроте, и тонкости и толщине. В пластах рыжих и белых, чёрных и красных глин. Там растворяется без следа плоть моих предков. Это моя земля, но мы уже не нужны друг другу. Антон Павлович, по всей вероятности, не владел основами марксизма-ленинизма – он людей ещё жалел. А больше ничего, пожалуй, и не мог. У доктора не было рецепта от нашей дурости, да и от своих болячек у него не было рецепта. Сахалин его угробил, меня породил. Тут большая экзистенциальная разница. Он в тридцать три перестал что-либо понимать и чему-либо радоваться, а только выл и выл во всех своих смешных комедиях. А я в 66 окончательно свихнулся и тоже завыл. По чём вою? По гибели Помпей и Геркуланума. Только наш пепел ничего не сохранит. Иссыхает кровь, испаряется тело, каменеет душа. (Бессмысленный высокий стиль. Антон Павлович, бедный, не зря боялся в него впасть. Он чувствовал, как империя погружалась в шлаки. Шлак – человеческий отброс, то, во что превращается жертвенная скотинка.)
Для нас каторга – дом родной. В громадной пустыне России для нас не нашлось и не найдётся другого родного места. Сахалинцы, только они, любят этот остров. Всю грязь бараков, каторги мы тянем на себе, не замечая, и детям передаём. Водкой, блевотиной, бессмысленной злобой к ним, чадам своим, к себе, к земле.
Звонок подруги из Москвы. Пьяным голосом поздравляет с Рождеством, не называя этот день праздником, просто повторяет: «Я тебя люблю, Старый». Хлынуло ванинским и сахалинским розливом. Если женщина говорит пьяным голосом – это каторга. Это её голос.
Так вот как-то потащился я за Антоном Павловичем и Власом Михайловичем, припадая то на одну, то на другую ногу. На полтора года растянулась эта дорога домой. Землячок мой, теплоход «Пионер Сахалина», как будто дожидался меня с пустыми контейнерами у причала «Баграм». Это был май 2011 года, и первая зелёная тетрадь для путевых записок уже была начата.