Читать книгу Сестра печали и другие жизненные истории - - Страница 6
Сестра печали
Облака над дорогой[1]
Черный колокол
ОглавлениеПасха в том году была поздняя, когда уже все зазеленело.
В пасхальные дни мы, ребята, забирались на колокольни и звонили до одури, до боли в ушах. Всю неделю над городом стоял нестройный, похожий на набат трезвон; голуби-дикари перепуганные, стаями, как при большом пожаре, летали вокруг звонниц, не смея сесть на привычные карнизы.
Мне лучше всего помнится колокольня при Никольской церкви – она была самой высокой. С нее были видны окрестные деревни, речка, изогнутая вольно и легко, как рука отдыхающего человека, далекий железнодорожный мост блестел на ней, как стальной браслет; синяя продолговатая ладонь лесного озера виднелась в туманной размытой дали. А городок был весь открыт взору – как цветная карта лежал он внизу. Видна была и Последняя улица: две серые, скучные линии домов и заборов.
На колокольне этой среди других колоколов был один особенный, знаменитый на весь городок. Все колокола как колокола, все с фигурами каких-то бородатых святых на бортиках, и во все можно звонить в пасхальные дни сколько угодно. Но этот один занимал целый ярус колокольни, был он без всяких украшений, был темен, огромен, звонарь с трудом раскачивал его язык при помощи веревок и досок; мощные, наискось идущие балки подпирали его верхушку, какие-то переборки, крепленные грубыми коваными болтами, шли через весь ярус, но и они, казалось, гнулись, глухо стонали от несусветной тяжести черного колокола. А звон его был подавляюще гулок и в то же время глух, словно шел из-под земли: он проникал не только в уши, нет – он тяжело отдавался в груди, сдавливал дыхание. Было страшно стоять у трухлявых деревянных перил: казалось, звук толкает тебя; вот еще один размах языка, один удар по черному металлу – и этот гул припрет тебя к перилам, и они не удержат твоего тела, и ты упадешь вниз, в пропасть – туда, где тускло зеленеют деревья прицерковного сада.
Говорили, что отливал этот колокол знаменитый в старину колокольный мастер Никита Лобанов и что, когда готов был расплавленный металл, в яму с литьем свалился малолетний сын этого мастера. Еще говорили, что колокол сам звонит перед большой бедой. Впрочем, в это верили только старики да старухи.
По церковным праздникам к тетке приходили гости – жильцы дома и соседи. Поневоле приходилось и меня сажать за стол. Я пользовался случаем и ел напропалую, зная, что тетка не будет бить меня при посторонних. Так как все остальные дни питался я плохо, то после праздничного стола у меня обычно болел живот. Но хоть я и знал наперед, что живот будет болеть, однако все равно ел, не мог удержаться.
– В бога не верит, верно, в пионеры хочет, а куличи-то жрет за милую душу, – говорила тетка гостям, показывая на меня.
А я сидел за столом, худой, потный, – и мне было стыдно, что на меня все смотрят, но голод брал свое, и я продолжал есть под холодно-наблюдательными взглядами гостей.
– И главное, никакой благодарности от него не вижу, – добавляла тетка. – Игорек-то, бывало, за каждый кусочек: «Спасибо, мамулечка», а этот – волком смотрит.
– Мягко вы его воспитываете, Александра Семеновна, мягко, – льстиво говорил Кургазов, теткин жилец, торговец-галантерейщик. – Жалеете сиротку, а эти сиротки, ох, много дел делают. Вот из таких-то и выходят всякие комиссары да фининспектора!
– Да уж сама знаю, что слишком балую мальчишку. Дело мое вдовье, нет мужчины в хозяйстве, чтобы строгость навел, – размягченно отвечала тетка, украдкой поглядывая на Кургазова.
– Говорят, Последнюю нашу сносить хотят, – переводил разговор на другую тему некий Монин, тоже теткин жилец, и я облегченно вздыхал, зная, что сейчас оставят меня в покое.
– Ну, это давно говорят, не будет этого! – возражала тетка.
– Как знать, – настаивал на своем Монин, – они фанерную фабрику расширять хотят, часть улицы и отхватят.
– Мало им места, что ли? – бросал кто-нибудь реплику.
– Места-то много, да наша улица у них что бельмо на глазу!
– Ну, пока улицу сносить начнут, может, еще и война начнется, – солидно вмешивался в разговор Солнцев, человек неизвестной профессии, но с деньгами. – Слыхали, англичане-то опять грозятся!
– Нет дыма без огня! – с таинственным видом шептала Мериносиха, частая гостья тетки, и добавляла: – Я тоже от одной дамы слыхала, что война будет. «Дрова закупай», – говорит.
Со мной Мериносиха у тетки не разговаривала, она просто не обращала на меня внимания, а я и рад был этому.
Когда гости уходили, тетка подсчитывала, кто сколько съел, и жаловалась на жизнь.
Кургазов, остававшийся после ухода гостей, солидно поддакивал тетке:
– Да, жизнь нынче не та, что надо. Кругом утеснения. Вот мадам Змеюрковской солдата вселили. Живи да радуйся!
– Ой, да ведь и мне могут вселить! – с ужасом восклицала тетка.
– Вполне могут, – подтверждал Кургазов. И добавлял с тонким намеком: – Вполне могут, если ваше семейное положение как-нибудь не изменится.
Действительно, в двухэтажный дом Змеюрковской, что жила рядом с Колькой, недавно вселили по ордеру демобилизованного красноармейца.
Это был таинственный человек.
Занял он маленькую комнатушку окном во двор и немедленно приклеил хлебным мякишем к двери бумажку с косой карандашной надписью: «Осколкам буржуазии вход запрещен!»
На правой руке его не хватало двух пальцев, а однажды, когда он мылся до пояса во дворе перед умывальником, мы с Колькой увидели, что вся спина у него в решетке синеватых шрамов.
Ходил он в длинной, до пят, кавалерийской шинели, на голове носил буденновский шлем с суконной темно-синей кавалерийской звездой. Ни с кем на Последней улице он не сходился, ни с кем не дружил, но с нами, ребятами, был добр и ласков.
Однажды он привел нас с Колькой в свою комнатенку, велел сесть на сундучок, а сам отрезал два куска хлеба, намазал их патокой из жестяной банки и дал нам. Мы ели за обе щеки, а он сидел на табуретке и как-то жалостливо смотрел на нас.
Комната была пуста и гола, и только на стене висел карабин с маленькой серебряной дощечкой на прикладе, а под карабином, в венке из высохших васильков, – фотография женщины с девочкой на руках.