Читать книгу Билет до панички и обратно - - Страница 6
Глава 5. Тишина в оранжевых тонах
ОглавлениеНочь постепенно окутывала землю, затягивая её в мягкий бархатный саван. Было приятно, почти гипнотизирующе, смотреть на заходящее солнце – тот самый миг, когда дневное светило превращается в расплавленную монету, медленно сползающую за линию горизонта и поджигающую кромку неба багровыми всполохами. Но весь мой покой рушился, едва взгляд отрывался от окна. Лично меня раздражало одно: наше купе было выкрашено в удушающе яркий оранжевый – цвет дешёвой дыни или ядовитого апельсина. Он давил на глаза, создавая нестерпимый контраст с умиротворяющей синевой за стеклом. В нём была какая-то навязчивая дешёвая попытка создать уют, которая лишь подчёркивала его полное отсутствие.
На тот момент у меня была апатия ко всему – тяжёлая, липкая как смола. Ничего не хотелось делать – ни читать, ни разговаривать. Даже мысли вязли, словно в паутине. И, кажется, я был не одинок в этом ощущении. Оля, обычно такая живая и словоохотливая, сегодня тоже была молчалива. Она сидела, укутавшись в плед, и смотрела в своё окно, словно ища в мелькающих огоньках ответ на невысказанный вопрос.
Мы были немногословны по отношению друг к другу. Между нами висела не тягостная тишина непонимания, а странное, зыбкое перемирие с самим вечером. Это было на нас непохоже. Наверное, повлиял вечерний пейзаж за окном – эта величественная, но безжалостная смена циклов, напоминание о том, что всё заканчивается, даже самый ясный день. Или, может, это было предчувствие. Предчувствие того, что где-то впереди нас ждёт не просто ночь, а нечто большее.
Ситуацию усугубляла плохая связь. Периодически телефон нагло демонстрировал надпись «Нет сети», а в редкие моменты, когда появлялись одна-две палочки, интернет еле дышал. Лента соцсетей грузилась с нереально долгим ожиданием, застывая на полпути, а отправка даже короткого сообщения превращалась в испытание на прочность. Это не просто раздражало – это окончательно отрезало нас от привычного мира, усиливая чувство изоляции. А вскоре связь полностью пропала. И эта внезапная гробовая тишина в эфире была куда страшнее, чем просто отсутствие сигнала. Она ощущалась как физическое отсечение, словно невидимый канат, связывающий нас с внешним миром, был перерублен одним точным ударом. Теперь мы остались один на один с этим оранжевым купе, надвигающейся ночью и странным молчанием, которое повисло между нами.
На часах было восемь. Я всегда любил это время – переходное, ни день, ни ночь, но сегодня что-то было не так. Сам не знаю почему, меня стала охватывать тревога. Не паника, а тихая, настойчивая, как далёкий звон в ушах. Она ползла по коже мурашками, заставляя чаще биться сердце. Складывалось стойкое, почти бредовое впечатление, будто бы мы с Ольгой едем в этой блестящей мчащейся коробке совершенно одни. Что за окном не города и поля, а бесконечная, безжизненная пустота, и лишь наше купе, как крошечный пузырёк с воздухом, несётся в ней. Было тихо… Слишком тихо. Даже грохот колёс казался приглушённым, ватным, словно кто-то накрыл поезд гигантским колпаком.
– Когда ближайшая станция? – голос Оли прозвучал негромко, но в этой тишине он показался неестественно громким, почти кричащим.
– Не знаю, – ответил я, и мой собственный голос показался мне чужим, отстранённым. Я не оборачивался, продолжая смотреть в окно. В это мгновение я был оторван от мира, полностью погрузившись в мрачное очарование вечера. Он растекался по полям, как чернильная клякса, поглощая последние воспоминания о дне. Это было не умиротворение, а странное оцепенение.
– Ладно, пойду и узнаю у проводницы, уж она-то точно должна знать.
Оля вышла. Дверь захлопнулась с таким звуком, будто в маленьком мирке нашего купе лопнула оболочка, отделяющая его от враждебной тишины снаружи. Я сидел неподвижно, но у меня сложилось чёткое, как фотография, впечатление: она на секунду задержалась в коридоре, ожидая, что я всё-таки обернусь, окликну её. Но я не сделал этого. И резкий звук захлопывающейся двери был не случайностью, а точкой, которую она поставила сама.
Прошло десять минут. Я оторвал взгляд от окна, где уже вовсю хозяйничала ночь, и посмотрел на дверь. Оли всё ещё не было. В купе было непривычно пусто, и эта пустота начинала давить на барабанные перепонки.
– Может, в соседнем купе, зашла спросить нож, чтобы порезать колбасу, которую с собой взяли? – начал я мысленный перебор, пытаясь зацепиться за самое простое объяснение. – И как мы могли умудриться забыть нож дома. Нелепая бытовая оплошность. Я почти физически представил её – улыбающуюся, жестикулирующую, уже ввязавшуюся в разговор с незнакомыми людьми. Она бывает чересчур общительна, вдруг уже с кем-нибудь пьёт чай или играет в карты? Но, несмотря на эти картины, во мне не шевельнулось и тени ревности. Я умел доверять и любить без этого едкого, сжигающего изнутри чувства собственности. Моя любовь к Оле была тихой гаванью, а не цепью. И потому тревога, которая поднималась сейчас, была иного рода – первобытной, инстинктивной.
Прошло ещё десять минут. Тиканье невидимых часов стало оглушительным. Оли всё не было. Непонятное беспокойство окончательно охватило меня, сжимая горло. Ладони стали влажными.
– Так, спокойно. Ничего не может случиться, – проговорил я себе вслух, но собственный голос прозвучал фальшиво и глухо. – Она взрослый человек. Она просто заговорилась.
И тут я вспомнил: при посадке мы не видели проводника. На столике не лежало постельное белье, а в конце коридора не было освещённой служебной комнатки. «Поездка без сопровождения, – мелькнула у меня мысль, – нарушение, но такое порой случается». Однако сейчас это осознание не принесло облегчения, а лишь добавило холода. Мы были одни. Совершенно одни в этом вагоне. Но упрямое сердце, не слушая доводов рассудка, забилось под рёбрами раненой птицей – отчаянно, неровно, настойчиво стуча о прутья клетки. Оно уже знало то, до чего мой разум отказывался дотягиваться. Я подошёл к двери и приложил ладонь к холодному металлу. Из коридора не доносилось ни единого звука. Абсолютная, мертвенная тишина. Оля пошла искать того, кого, возможно, в этом поезде никогда и не было.
Моя тревожность – это не монолит, а сложная конструкция, собранная по кирпичику на неустойчивом фундаменте. Если разложить её по полочкам, картина получается такой: с самого начала моя нервная система была настроена на высокие обороты. Я родился с тем, что врачи называют «повышенной нервной возбудимостью». В детстве я вздрагивал от малейшего стука, плохо переносил громкие звуки и яркий свет, а мой сон был таким чутким, что его могла нарушить пролетающая муха. Это была не капризность, а особенность «прошивки». Мой внутренний пожарный, отвечающий за реакцию «бей или беги», всегда дежурил в полной боевой готовности, держа руку на спусковом крючке адреналина.
Я давно уже разбираю всё это: хожу к психотерапевту, читаю книги о тревоге и работе нервной системы. Иногда ловлю себя на том, что мысленно разговариваю с самим собой языком психологов.
Когда умерли родители, для меня это был не просто удар, это – тотальное разрушение картины мира, который и так был для меня хрупким и пугающим. Если раньше тревога была фоном, то теперь она стала языком, на котором с моим сознанием говорила реальность. Мир доказал свою ненадёжность самым жестоким образом. Я начал бояться всего: что бабушка не вернётся из магазина, что наш дом сгорит, что я тяжело заболею. Эти «глупые страхи» были отчаянной попыткой моей психики установить контроль над хаосом. Если я буду постоянно ожидать худшего, предвидеть все угрозы, возможно, мне удастся их избежать. Это был изнурительный труд – быть настороже двадцать четыре часа в сутки.
Бабушка, сама обезумевшая от горя, не знала, как справиться со мной. Её любовь проявлялась в гиперопеке и походам по врачам в надежде, что какой-нибудь специалист «починит» её внука. И вот мы нашли «того самого умельца». Его кабинет был выкрашен в унылый голубой цвет и пах антисептиком, не скрывающим запах страха. Его голос… Ужас. Он был не громким, а сиплым и безразличным, будто камень, медленно скребущий по стеклу. Он не утешал и не объяснял. Он вешал на меня ярлыки, как вешают пальто на крючок.
– Угу, явные признаки неврастении, – бубнил он, даже не глядя на меня, уставившись в какие-то бланки.
– Это не просто моё мнение, это ещё и результаты диагностики.
Эти едкие фразы стали тем цементом, который скрепил все кирпичики моей тревоги. Мой внутренний ужас, моя боль, моё горе – всё было сведено к холодному, бесчеловечному медицинскому термину. Мне не просто было страшно – мне было официально, научно поставлено клеймо «больного», «сломанного». Социальное подтверждение моей неполноценности.
И вот сейчас, в этом купе, когда Оля не возвращается, а тишина за дверью становится всё гуще, я чувствую, как знакомый механизм снова начинает скрипеть и заводиться. Биология – сердце колотится, ладони потеют. Психология – разум рисует самые страшные сценарии, подпитываемые старым страхом потери. Социум – я один в вакууме, без помощи, как тогда в кабинете у врача. Триггеры сошлись все сразу. И я снова тот маленький мальчик, который знает, что мир – опасное место, а он сам – ходячая неврастения, ожидающая следующей катастрофы.