Читать книгу Книга 5. Следствие ведут духи. Список первых - - Страница 6
Глава 5. Городская ночь и голос тётки
ОглавлениеКлюч в замке провернулся не сразу, будто дверь тоже хотела обсудить сегодняшний вечер и не соглашалась пускать в квартиру без разговоров.
Плечо надавило сильнее, ладонь повернула ещё раз – и только тогда замок сдался. В прихожей стояла тишина. Та самая городская тишина, где никто не чихает за стенкой, не зовёт козу, не ругается с печкой. Здесь всё молчит прилично, как на приёме у врача. Даже коврик под дверью лежит ровно и не задаёт лишних вопросов.
А вопросов привезлось целую сумку.
Пальто повисло на крючке, ботинки снялись аккуратно, по привычке. Внутри всё равно оставалось ощущение, будто следом зашла чужая прохлада. Хотя в подъезде тепло, батареи в квартире работают хорошо. Захотелось сделать вид, что всё в порядке, и для этого подошёл самый простой ритуал – кухня, чайник, свет.
Лампочка щёлкнула, на стол легла сумка. Карман, где был платок с осколком и ниточкой, будто стал тяжелее. Трогать его не хотелось: пока не трогаешь – можно притворяться, что ничего не случилось. Ни темноты в зале, ни треска аппаратуры, ни обморока, ни этой женщины-тени в платке.
Чайник щёлкнул и замолчал. Секунд десять делал вид, что думает о жизни, и только потом начал греть воду. На кухне тонко запищали батареи – коротко, двумя нотами, как будто кто-то пожаловался и тут же передумал.
Неприятно кольнуло. В квартире батареи обычно не разговаривают. Они тут тихие, воспитанные. А этот писк напомнил сухой треск в зале – и сразу всплыло, как стекло на сцене будто само решило перестать быть цельным.
Голову тряхнуло, как от назойливой мысли. Нет. Нельзя тащить сцену домой.
Телефон лег на стол рядом с чайником. Экран оказался заляпан пальцами – чужими и своими вперемешку. Вечером тянули, разворачивали, просили: «на минутку», «встаньте сюда», «посмотрите туда». Рукавом размазались пятна, как будто вместе с ними стирается и память.
Память рукавом не стирается.
Через кухонное окно светились окна соседнего дома. Где-то мигал телевизор, где-то включалась кухня – коротко, не по делу, как у людей, которые не могут уснуть и делают вид, что просто воды попить. В городе чужие жизни рядом, но не касаются. Сидишь будто в разных коробках.
Сегодня казалось, что эти коробки стали тоньше.
Чай получился крепкий. Сахар добавился. Кружка обожгла пальцы – всё правильно. Только вкуса почти не было. Тепло без вкуса – обидно. Даже чай не подыграл.
Ноги понесли в комнату к портрету Сергея Николаевича. В темноте он выглядел спокойнее, чем живые люди. Смотрел так, будто ответы давно известны и спешить некуда.
– Ну и что скажешь? – вырвалось тихо.
Портрет молчал. И правильно. Люди с портретов редко вступают в разговоры, когда внутри шумно.
Кухня снова приняла, как будто у неё работа такая – не задавать вопросов, а давать место, где вопросы можно сложить кучей. Платок из кармана сумки лег на стол, ткань расправилась. В складке прятался осколок. Маленький, прозрачный, с рваным краем. В свете лампы выглядел обычным стеклом. Только прохлада от него была не обычной. Тянуло так, будто его достали из морозилки.
Ниточка прилипла к стеклу. Светлая, тонкая. Ноготь подцепил – нитка сопротивлялась, как живая. Захотелось сказать ей что-то неуместно ласковое, но язык вовремя остановился. Стекло – не котёнок.
Ниточка легла рядом на платок и почти исчезла. Такие нитки всегда исчезают, когда их нужно показать. А когда надо, чтобы их не нашли, лежат на самом видном месте.
На подушечке большого пальца осталось тёмное пятнышко – грязь. Не пыль из зала. Другая. Жирная, плотная. С такой в деревне ходят по весне, когда по огороду прошёлся и потом не заметил. Но в городском зале премии такой грязи быть не должно.
Раковина приняла руки, вода смыла пятно. Возвращение к столу только подтвердило: сна сегодня не будет.
Сон – для тех, кто прожил день и отпустил. А этот день не отпускался. Сидел внутри, как гость, который снял обувь, но уходить не собирается.
Кровать приняла тело, но мысли не улеглись. Квартира делала вид, что спит. Потом в коридоре щёлкнула полка. Не громко. Просто щёлкнула.
Невольно пришлось сесть.
Щёлкнуло снова, уже выше, будто кто-то пальцем проверил, крепко ли стоит мебель. В квартире, где живёт один человек, мебель так не проверяют. Это проверяют в домах, где кто-то есть ещё. Пусть и невидимый.
Тишина.
– Ну что? Смешно? – тихо спросила в темноту.
На кухне отозвалось лёгким звяком. Не посуда. Что-то маленькое, будто ложка чуть сдвинулась в ящике.
Вздох сам вышел. Домовой, значит, снова объявился. Без слов, без лица, без «здравствуйте», зато с характером. Он всегда выбирал бытовое: полка, ящик, чайник. Как будто напоминал: можно сколько угодно думать про призы и первые места, а дом всё равно остаётся домом.
Кухня встретила полумраком. Свет включать не хотелось, хватило ночника. В его круге стол выглядел маленьким и чистым. Платок с осколком лежал на месте. Ниточка тоже.
Ящик с ложками открылся. Ложки лежали, как положено. Ни одна не прыгала и не плясала. Зато в дальнем углу ящика обнаружился старый ключ от деревенского дома. Привезён давно и всё забытый увезти обратно. В городе ключ не нужен, но почему-то всегда оказывался рядом.
Ключ лежал так, будто его кто-то специально выдвинул вперёд.
Ящик закрылся.
– Поняла, – тихо сказал голос. – Теперь ещё и в деревню захотеть ехать?
В ответ батарея пискнула коротко и недовольно, как человек, который не любит, когда его угадывают.
Стул подвинулся, спина упёрлась в спинку, ладони легли рядом с платком. Пришлось заставить себя думать без фантазий.
В зале могло погаснуть электричество. Стекло могло треснуть. Люди падают в обморок. Бывает. Но почему тогда всё было так вовремя? Почему приз треснул именно в момент, когда весь зал смотрел туда? Почему аварийный свет включился не сразу? Почему в кармане теперь ниточка и грязь, которой не должно быть?
И почему рядом с лауреаткой стояла тень в платке?
На последнем «почему» мысль каждый раз зависала. Можно убеждать себя, что это игра света, но слишком хорошо известно, как выглядит игра света. И слишком ясно запомнился холод, который не объяснялся ни батареями, ни кондиционером, ни нервами.
Телефон на столе молчал. Я на него косилась, как на собаку, которая вот-вот залает. И он не подвёл.
Экран вспыхнул. Вибрация короткая. Звонок.
Настасья Петровна.
Внутри стало тесно и одновременно легче. Тётка Настасья не звонит просто так. Если звонит ночью, значит, у неё в голове что-то сложилось. А когда у неё что-то складывается, оно всегда с делом.
Ответить получилось сразу.
– Вера? – голос у неё тихий. Не сонный. Тихий, как у человека, который не хочет будить дом. – Ты дома?
– Дома. Не сплю.
– И правильно, – сухо ответила она. – Сон потом. Скажи: у вас сегодня свет гас?
Ноги будто вросли в пол. Никому ничего не рассказывала. Ничего не писала. Даже в голове старалась это не произносить.
– Гас, – ответила осторожно. – Откуда ты…
– Откуда надо, – перебила она. И на том конце трубки скрипнул стул. – У нас в деревне тоже бывает, когда в городе гаснет. Не свет. А то, что люди называют памятью.
Слово «память» в таком виде не понравилось. Оно было слишком большим для ночного разговора.
– Там женщине плохо стало, – сказалось. – Обморок. И приз треснул. Стеклянный.
Настасья Петровна помолчала. В этом молчании было больше, чем в длинной речи.
– Стеклянный, – повторила она. – Значит, не просто так.
Хотелось спросить: «Как ты знаешь?» – но понятно было: тётка сейчас не станет объяснять по городской логике. У неё логика другая – по тому, как вещи звучат в жизни.
Она сама перевела разговор туда, где проверяют человека.
– Ты никому не обещала? – спросила. – Не подписывала ничего?
Сразу всплыло лицо Градовой: улыбка, «это только начало», взгляд, в котором не было испуга. Вспомнилось, как она говорила про «первых», будто это товар.
– Нет, – ответила. – Предлагали. Но я согласия не дала.
– Хорошо, – сказала Настасья Петровна. В её «хорошо» не было «молодец». Там было «не усложняй себе жизнь».
Захотелось рассказать про ниточку, про грязь, про холод. Но по телефону это звучало бы так, будто человек сам себя пугает. Тётка будто почувствовала и подвела сама.
– Ты глазами смотри, – сказала. – Не словами. И руками тоже смотри. У нас в семье одна такая уже смотрела. Первая.
– Какая первая? – вырвалось.
Тётка вздохнула, поправила трубку, словно в руке не телефон, а собственная память.
– Была родственница по отцовской линии, – сказала она. – Пелагея. Ты про неё не знаешь, потому что про неё не любят вспоминать. В доме всегда так: заговорили о ней – и сразу на погоду переводится разговор.
Даже домовой затих. На кухне стало так тихо, что в кружке будто сдвинулась заварка.
– Она первая в город ушла, – продолжила тётка. – Первая, кто фамилию на вывеске увидела и поверила, что жизнь начинается с бумаги. Первая, кто сказала: «Я сама». И была первая, кого в городе… не сберегли.
– Не сберегли? – спросилось тихо.
– Нашли её в комнате, – ответила Настасья Петровна. – В чужом доме. Сказали: сердце. А у неё сердце было крепкое, Вера. Руки крепкие. Она дышала так, что окно запотевало, когда в мороз заходила. И вдруг – сердце. Слишком удобно.
Слова «слишком удобно» щёлкнули внутри, как замок. Вспомнилось, как всё сегодня было слишком вовремя. И стало неприятно: совпадения не любят, когда их замечают.
– И что с ней было? – спросилось снова.
– Так и говорю: не знаем, – сухо сказала тётка. – Или делаем вид, что не знаем. А главное другое. Она ходила в платке.
Платок. Женщина-тень в платке рядом с лауреаткой. Холод.
– В платке? – я переспросила, хотя ответ уже был понятен.
– В платке, – подтвердила Настасья Петровна. – Не потому, что старуха. Молодая была. Просто так ходила, когда тяжело. Говорила: «В платке спокойнее, будто голову обвязал – и мысли не разбегаются». Смешная.
Мысль потянулась ниточкой: если платок на фото совпадёт с тем, что было в зале, значит, это не фантазия. Это память. Или предупреждение.
– Фото есть? – спросилось.
Шорох на том конце трубки. Бумага. Папка. Старые вещи всегда так шуршат, будто знают, что их трогают редко и по делу.
– Есть, – сказала тётка. – Не люблю его. Но есть. Хочешь – сейчас пришлю. Только не ахай. Это не для ахов.
– Пришли.
– Пришлю. И ещё. Ты там не одна будешь.
– В смысле?
– Олеся к тебе едет, – сказала Настасья Петровна. – Разрешила.
– Как это… поедет? Она же в деревне.
– А что ей в деревне делать, если в городе зашевелилось? – спокойно ответила тётка. – Уже собрала сумку. Пусть едет. Тебе надо, чтобы рядом был человек, который не падает в обморок от слова «платок».
Хотелось возразить – не против Олеси, против того, что жизнь начинает ехать по чужому решению. Но в горле стало сухо, и стало ясно: спорить сейчас не о чем. Рядом нужен свой человек. В городе «свои» редкость.
– Она молодая, – попытался возразить голос. – Ей в город вот так…
– Не переживай, – перебила Настасья Петровна. – Она не потеряется. Она у нас первая по нахальству. В хорошем смысле.
Это прозвучало так, что улыбка всё-таки пришла. На секунду. Потому что тётка Настасья умеет сказать смешное даже тогда, когда на душе не смешно. Это её способ не дать миру расползтись.
Телефон пискнул. Сообщение.
– Пришло? – спросила Настасья Петровна.
– Пришло.
Фото открылось сразу. Чёрно-белое. Женщина у стены. Молодая. Лицо прямое, без улыбки. Глаза смотрят в камеру спокойно. На голове платок, завязанный низко. Не праздничный, не нарядный – повседневный, такой, в каком ходят не для красоты, а чтобы не продуло.
И платок… был тот самый. Узел. Складка. Тяжесть ткани. Всё совпало так, что дыхание перехватило.
На коже прошёл холодок. Не сильный. Просто знак.
Взгляд упал на стол: платок, осколок, ниточка. Всё оказалось в одной линии, будто кто-то аккуратно выстроил.
– Похожа? – спросила Настасья Петровна.
Не хотелось говорить «да» сразу. Потому что «да» меняет жизнь. А «нет» будет ложью.
– Похожа.
– Вот, – сказала тётка. – Значит, это она.
– Она… как тень? – спросилось почти шёпотом. Смешно задавать такие вопросы на городской кухне под лампочкой. Но смешно было не до конца.
– Ты не задавай вопросов так, – буркнула тётка. – Ты просто запоминай. У нас с ней история недоговоренная. И она, видно, решила, что пора договаривать.
Глаза на фото не выглядели страшными. Они выглядели упрямыми. Такими, которые не любят, когда за них решают.
– А как она умерла? – спросилось снова.
– «Сердце», – сухо ответила Настасья Петровна. – Только у нас, если говорят «сердце», это иногда значит «не лезьте». А я больше не хочу «не лезьте». Потому что уже были «не лезьте», и каждый раз потом лезло само.
В коридоре снова щёлкнула полка. На этот раз громче. Как подтверждение.
– Ты чего притихла? – спросила тётка.
– Слушаю.
– Слушай дальше, – сказала она. – В городе аккуратнее. Там всплыло то, что мы считали похороненным.
От этих слов стало тихо внутри. Не пусто. Тихо. Как перед тем, как дверь откроется сама, и ты уже знаешь, что это не сквозняк.
– Что всплыло?
– Потом, – коротко сказала Настасья Петровна. – Не по телефону. Запомни: если к тебе кто-то подойдёт с улыбкой и словами про «первых», не ведись. Там не про первых. Там про список. И этот список не про славу.
Пальцы сами сжались на кружке. Чай давно остыл, но кружка была тёплая от ладоней.
– Хорошо.
– И ещё, – добавила тётка, и голос стал чуть мягче. – Олеся будет к времени, когда автобусы ходят. Дверь ей открой. И не пугайся, если она начнёт командовать. Она так страх прячет.
Хотелось спросить про деревню, про дорогу, про сумку, про то, чем едет. Но сейчас речь была не про дорогу. Речь была о том, что у семьи снова зашевелилось старое. И выбрало город.
– Ты сама не боишься? – спросилось.
Настасья Петровна фыркнула.
– Я в жизни боюсь только одного: что опять промолчу. Всё, Вера. Я на проводе. Если что – звони. Только не плачь в трубку. Я этого не люблю.
– Ладно.
Разговор оборвался. Телефон лег на стол. Фото Пелагеи осталось на экране. Платок. Глаза. Прямая линия губ.
Осколок завернулся обратно в ткань. Ниточка легла туда же. Платок ушёл в небольшой пакет из ящика. Пакет шуршал недовольно, будто тоже не одобрял эти ночные занятия.
В коридоре снова щёлкнуло. Теперь как будто кто-то пальцем стукнул по стеклу в серванте.
Взгляд сам потянулся в сторону комнаты с портретом Сергея Николаевича. Там темно. Но будто оттуда идёт спокойствие. Не чужое. Домашнее.
– Поняла, – тихо сказалось в пустоту. – Список, значит.
На кухне щёлкнул выключатель на чайнике, хотя к нему никто не подходил. Просто короткий щелчок, как точка в конце фразы.
Ночник погас. Кровать приняла тело. Глаза не закрывались сразу, но слова в голове уже не крутились. Остались детали: трещина на стекле, холод возле сцены, ниточка на осколке и старое фото женщины в платке.
И одна фраза тётки Настасьи, которая теперь звучала не голосом, а ощущением:
В городе всплыло то, что мы считали похороненным.