Читать книгу Кровавый навет - - Страница 3

2
Молочные братья

Оглавление

Свернувшись калачиком в сосновом кресле, сестра Касильда дремала. Изъеденное молью одеяло укрывало ей ноги, а четки, которые она перебирала, терпеливо ждали новых молитв.

Во сне она озябла. Было холодно, а жаровня, стоявшая возле ног, не согревала воздух, поскольку погасла несколько часов назад, переварив дневную порцию угля.

По вечерам сестра Касильда присматривала за барабаном приюта для подкидышей, известного под названием «Инклуса».

Старики рассказывали, что слово «инклуса» занесли в Град при Филиппе Втором. Некий испанский солдат привез из голландского Энкхёйзена образ Мадонны Мира и преподнес монарху, который, в свою очередь, передал его приюту. Люди нарекли богоугодное заведение «Приютом Девы из Энкхёйзена», но произносили малопонятное название как попало. С годами оно менялось все сильнее, и в конце концов Энкхёйзенская Дева превратилась в почтенную уроженку Мадрида по имени «Мадонна Инклусы».

Расположенный на улице Пресьядос и окормляемый братством Одиночества, приют представлял собой скопление соединенных между собой построек. В одной из них находилась комната с барабаном, специальным приспособлением, куда матери опускали младенцев. Барабан, вделанный в окно, был виден только с одной его стороны. С улицы он выглядел как темное отверстие, справа от которого висел колокольчик. Сверху был фонарь, горевший денно и нощно. Изнутри же барабан загораживала деревянная ставня.

Процедура была проста: звонил колокольчик, монахиня открывала ставню, поворачивала барабан, и подкидыш прощался с привычным миром.

Сводчатый потолок отнюдь не добавлял комнате уюта, поскольку в нем собирались глубокие тени, вызывавшие смутную тревогу.

Ни земляной пол, для большей устойчивости покрытый известью, ни кишевшие повсюду насекомые не украшали общую картину, как и жухлые сырые стены: необожженный кирпич требовал побелки, которую братство не могло себе позволить, внизу виднелась плитка, прежде светлая, но со временем потемневшая и местами обвалившаяся, а повсеместные трещины напоминали судьбу несчастных детей, которые невольно оказались в этой обители скорби.

Удручающую обстановку довершало скудное убранство – гобелены с изображением Богоматери Одиночества, железное распятие и светильник.

Возле барабана стояли три табурета. В углу возвышался письменный стол вишневого дерева, на котором покоились две толстые учетные книги и стояла масляная лампа: она пыталась рассеять сумрак, однако лишь портила столешницу, заливая ее каплями горящего жира, от которых оставались черные круги.

Закрывавшие слуховое окно доски предназначались для защиты помещения от непогоды, но не справлялись с этой задачей: в щели задувал ветер, отчего в комнате становилось еще холоднее, и дощатая заплатка создавала вечные сумерки, не пропуская ни солнечные лучи, ни приносимое ими тепло.

Ночь оказалась необычайно спокойной, – как правило, к одиннадцати часам через проклятый барабан проходили четверо или пятеро брошенных младенцев, однако сейчас колокольчик милосердно хранил молчание, и сестра Касильда не только сберегла силы, но и погрузилась в дремоту, некрепкую, однако весьма желанную.

Три удара молотком раскололи тишину и нарушили непродолжительный сон монахини.

Подобрав ниточку слюны, тянувшуюся из приоткрытого рта, сестра Касильда откинула одеяло, раздавила ногой таракана, встала – пожалуй, чересчур резко – и поморщилась от болезненного хруста костей. Во сне она успела окоченеть и теперь, браня потухшие в жаровне угли, подтянула покров, одернула наплечник, поправила медальон с Божьим Агнцем на груди и, убрав четки в карман хабита, направилась к двери, бормоча проклятия, не приличествующие Христовой невесте.

– Кто там? – ворчливо осведомилась она.

– Брат Бенито из Дозора хлеба и яиц, сестра, – отозвался голос с другой стороны.

– Сколько раз повторять, что младенцев следует класть в барабан? Вам так же сложно соблюдать правила, как и мирянам?

– Мы принесли не дитя, а еду, чтобы утолить голод, который, как мы знаем, изрядно вас терзает. Однако, похоже, вам больше досаждает гнев, нежели голод, а потому мы уходим восвояси.

Монахиня схватила массивный ключ и бросилась отпирать засов. Она действительно прогневалась на нежданных гостей, что нисколько не уменьшило терзавшего ее голода. Отобедав водянистым супом и съев на ужин кусок черствого хлеба, она бросала жадные взгляды на кишащих вокруг насекомых.

– Даже не думайте уходить! И не гневайтесь на меня. Это не мои выдумки, я всего лишь напомнила вам о правилах. В этом нет ничего оскорбительного или предосудительного.

За дверью стоял монах Бенито, а рядом с ним двое кабальеро и четверо подростков. Один юноша держал фонарь, другой корзину со снедью, еще двое кресла, на которых братья переносили неимущих больных. Все семеро были покрыты снегом, насквозь промокли и дрожали так сильно, что милосердная сестра Касильда немедленно посторонилась и пригласила их войти.

Брат Бенито переступил порог последним и отряхнул снежные хлопья, выбелившие его черную широкополую шляпу, старую мантию и сутану.

– Радуйся, Мария Пречистая, сестра, – поздоровался он, не в силах унять стук зубов. – Извините нас за плачевный вид, но буря не утихает, и мы промерзли до костей.

– Неудивительно! – воскликнула сестра Касильда, потирая онемевшие руки: когда она открыла дверь, остатки тепла покинули комнату. – Какую студеную ночь угораздило вас выбрать для благого дела! Поистине, это смерть во имя Господа, сеньоры. Всевышний вознаградит вас за труды и уготовит вам местечко в раю.

– Охотно уступил бы его несчастным, у которых нет крыши над головой. Вот кто готовится перебраться в мир иной, но не во имя Господа, а из-за лютой стужи. Будем надеяться, что после вчерашнего града и сегодняшней вьюги утро выдастся теплым.

– Да будет Всевышний милостив и дарует нам потепление. Еще одна такая луна, и я взмолюсь Вельзевулу, пусть он выделит мне уголок в преисподней, там хотя бы жарко.

– Придержите язык, сестра! – предостерег ее брат Бенито. – Иначе я буду вынужден отлучить вас от церкви.

– Не говорите нелепостей и доставайте кушанья. Я голодна как волк.

По приказу монаха один из его спутников извлек шаблон – деревянную дощечку с отверстием посредине.

– Матерь Божья! – воскликнула сестра Касильда. – Снова балуетесь этой дьявольской штуковиной?

– Сначала вы упрекаете меня в несоблюдении правил, а теперь издеваетесь надо мной, когда я их соблюдаю? – возразил брат Бенито. – Неужто вы признаете лишь те правила, которые удобны вам?

– Эти промеры не удобны ни для кого. Все просто: если яйцо большое, давайте два, а если поменьше, то три, и Бог вам в помощь. Иногда правила лишь мешают, отец.

– Наше братство предлагает ломоть хлеба и два яйца. А два – это два, сеньора, а не три, четыре или столько, сколько вы сочтете уместным. Отверстие шаблона соответствует яйцу, способному заглушить урчание в брюхе, и сделано в соответствии с условием: «Если проходит, то не подходит, а если не проходит, подходит». Яйцо, которое не проходит в отверстие, выдают страждущему, а то, которое проходит, кладут назад в корзину. Подозреваю, вы питаетесь лучше, чем утверждаете, поэтому и позволяете себе придирки.

– Хорошо, – смирилась сестра Касильда. – Тогда за дело. Чем раньше начнете, тем скорее закончите.

– Начинай, Луписинио, – приказал брат Бенито подручному, державшему наготове корзину с едой.

Юноша принялся измерять яйца. Первое прошло через отверстие; второе тоже не выдержало испытания; третье сперва застряло, но в итоге проскочило, четвертое так же беспрепятственно переместилось на другую сторону.

– Я возьму все четыре, – объявила сестра Касильда, нетерпеливо протягивая руку.

– Ведя себя непочтительно, останетесь ни с чем, – предупредил брат Бенито. – Если желаете получать дары сего братства, подчиняйтесь нашим правилам. В противном случае мы уйдем, договорились?

– Договорились, отец, договорились, только смилуйтесь, умоляю вас. При виде такого изобилия ваша покорная слуга забывает о любезностях и всем прочем.

– Терпение – высшая добродетель, сестра. Продолжай, Луписинио.

Юноша снова взялся за шаблон, но после дюжины негодных яиц сестра Касильда вновь потеряла самообладание:

– Либо вы сузите отверстие, либо вам придется перерезать всех кур в королевстве за то, что обманули ваши ожидания.

– Не слушай ее, – обратился брат Бенито к Луписинио, озадаченно смотревшему на него. – Мы, состоящие в милосердном Дозоре хлеба и яиц, соблюдаем его заветы, в том числе наипервейший: если яйцо проходит, то не подходит…

– …А если не проходит, подходит, – дерзко подхватил подручный, подражая гневному тону сестры Касильды. К вящему неудовольствию брата Бенито, трое других подручных разразились смехом. – Потеряв столько времени и сил, мы выучили ваш припев наизусть, хозяин.

– Пусть ни одно не сгодится, верно, сеньоры? – пошутил один из дворян. – В этом случае все лишние яйца достанутся нам.

Брату Бенито пришлось еще поворчать, а слуге – сделать еще несколько попыток, прежде чем два яйца, ко всеобщей радости, наконец застряли в шаблоне.

– Ну что, много карапузов за сегодняшний вечер? – спросил монах, протягивая сестре Касильде яйца вместе с ломтем мягкого хлеба.

– Ни единого, и пусть эта удача не оставляет нас. – Монахиня молниеносно схватила снедь и с такой же быстротой принялась ее уплетать. – А на вашу долю, полагаю, подобное блаженство не выпадает. Ваши ночи не бывают спокойными, особенно в такие зимы, как нынешняя.

– Увы, так оно и есть. Мадрид погряз в нищете, мы стараемся облегчить его страдания, но тщетно. Каждую луну мы помогаем множеству нуждающихся, а назавтра оказывается, что накануне не сделано ничего. Подметаем пустыню, да и только.

– В мадридской пустыне стало гораздо меньше песка с тех пор, как Дозор хлеба и яиц начал сметать его день за днем, отец. Ваши старания вовсе не тщетны.

– Между вершинами и равнинами пролегает бездонная пропасть, и ваш покорный слуга не в силах ничего исправить. Тут нужда, там беда. Стоит подумать о деньгах, которые наши господа расточают на безделки вместо того, чтобы спасти десятки жизней, как меня охватывает отчаяние.

– Говорите прямо: деньги, которые расточает Алькасар, – пробормотала сестра Касильда с набитым ртом и слизнула крошки желтка, налипшие в уголках губ. – Вот кто действительно сорит деньгами направо и налево.

– В последнее время все средства уходят на эскулапов и снадобья для короля. Похоже, его сразила какая-то лихоманка: он чувствует себя прескверно.

– Посмотрим, даруют ли нам парки и мойры монарха поприличнее, чем это ничтожество в короне, – презрительно фыркнула сестра Касильда.

Двое кабальеро и четверо слуг понимающе усмехнулись.

– Сестра! – возмутился брат Бенито, бросил испепеляющий взгляд на своих почтенных спутников и отвесил юнцам по затрещине. – Неужто вы желаете смерти ближнему своему?

– Ближнему? Между этим трутнем и мной общего только то, что мы оба молимся одному Богу. И то как посмотреть! Когда молится он, на него сыплется чистоган, а когда молится ваша смиренная сестра, ей достаются одни подкидыши. Служит небось Люциферу, вот и пожинает драгоценности да звонкую монету. А что, я могу и повторить: надеюсь, мы скоро избавимся от этого исчадия ада.

– Боже, что я слышу! Король умирает, а вы изрыгаете хулу в его адрес? Куда девалось ваше христианское милосердие?

– Христианское милосердие – для кого? Для сонма невинных младенцев, которых ежедневно приносят в эту обитель забвения, или к восседающему на троне упырю, который потворствует их появлению, купаясь в деньгах вместе с шайкой своих прихлебателей? Для первых у меня достаточно христианского сострадания, отец, но не требуйте его для обитателей Алькасара – за них я молиться не стану. Пусть подавятся своим золотом! Вот уж задаст им Всевышний, когда придет их очередь давать ответ. А мы меж тем должны объяснять нашим подопечным, почему одни транжирят деньги, а другие довольствуются смирением. Непостижимы пути Господни, а значит, смеется тот, кто смеется последним.

– Сестра Касильда! Заткнитесь, или я доложу настоятельнице о вашем поведении.

– Как вам угодно! Тот, кто смеется последним, просто не понял шутки, вот что она вам ответит.

Спор был прерван звоном колокольчика, висевшего рядом с барабаном.

– Слышите? – воскликнула сестра Касильда, вновь погружаясь в насущные заботы. – Я готова сколько угодно сочувствовать его идиотскому величеству, лишь бы настала ночь, когда проклятый колокольчик ни разу не зазвенит!

* * *

Измученная родами Луиса вернулась на Пуэрта-дель-Соль.

Вокруг было пусто, площадь окутал такой глубокий сумрак, что не просматривались даже очертания домов. Валил снег, порывы ветра не утихали, так что она направилась к одному из зданий и укрылась на крыльце, съежившись и прижав к себе младенца. Ослабевшая, сломленная, она разрыдалась, не в силах понять, как рай во мгновение ока может превратиться в ад.

Овдовев, ее мать вышла замуж за мужлана, верного адепта религии «вино и бабы», который в первую же брачную ночь провел свой первый кровавый ритуал. Он увечил ее тело и истязал душу; нескончаемые побои не прекращались до ее отбытия на погост.

Пока мать глотала желчь, Луиса смаковала мед, поскольку у нее появился возлюбленный, завидный ухажер, который всячески угождал ей и ублажал ее слух сладостными речами. Он обещал ей брачные узы, благополучное будущее и путь, усеянный розами без шипов. Девица поверила ему.

В тот день, когда умерла ее мать, Луиса утратила невинность. Потеряв мать, она оказалась во власти жестокого отчима, а вскоре узнала горькую правду: роз без шипов не бывает.

Несколько месяцев она оплакивала свою горькую долю в объятиях воздыхателя, но, когда их безоблачный роман принес плоды и у нее во чреве затеплилась новая жизнь, прохиндей дал деру, оставив ее в самом плачевном состоянии.

Как-то утром отчим избил ее до полусмерти, она не на шутку перепугалась и решила спастись бегством. Собрав пожитки, столь же жалкие, как и ее положение, попрощавшись с родным домом, который больше не был таковым, унеся с собой сотни воспоминаний о невозвратимой семейной жизни, она оказалась в мире, населенном теми, кто никогда не смеется: то было погружение в неведомую ей пучину лишений и нищеты.

Она ночевала среди крыс и, когда голод пересилил отвращение, принялась ими питаться. Молила о милосердии, тоскуя о вчерашнем дне, когда она одаривала просителей, и ненавидя день сегодняшний, который заставлял ее саму протягивать руку. Научилась убегать от альгвасилов, бояться Галеры и предпочитать любой зловонный угол тюремной камере. Познала настоящий голод и холод, от которого замерзали даже мысли.

Впадая во все более глубокую апатию, она смирилась с тем, что постепенно умирает, луна за луной, а между тем существо, зародившееся в ее чреве, упорно хотело жить.

Хныканье Габриэля вернуло ее в настоящее. Она посмотрела на сына блестящими от нежности глазами. Сердце умоляло ее не покидать ребенка, но поступить иначе она не могла.

В сторону богадельни двигалась процессия – несколько человек с фонарями. Она безошибочно определила, кто эти четверо юношей с корзинами, за которыми следуют священнослужитель и двое мирян.

– Долго же я вас ждала! – пробормотала она, щелкнув языком. – Хорошо яичко к празднику.

Понимая, что надо сделать это прямо сейчас, иначе ей не хватит смелости покинуть Габриэля, она сняла образ Кармельской Богоматери, подаренный отцом. На мгновение она почувствовала себя безоружной. Она была уверена, что образок оберегает и направляет ее, и всегда носила его на шее: даже самые жестокие приступы голода не заставили ее обменять медальон на еду. А потому, стоило ей расстегнуть цепочку, как она почувствовала себя совершенно беззащитной и будущее окрасилось в черный цвет.

Но выбора не было, поскольку речь шла о сыне, и в сложившихся обстоятельствах это было наименьшее, что она могла для него сделать. Поэтому она презрела свои страхи и намотала цепочку с медальоном на запястье мальчика, что далось ей с трудом: пальцы дрожали, слезы застилали ей глаза, сердце колотилось так яростно, что его стук отдавался в висках.

Затем она встала, побрела в нужном направлении и вскоре оказалась на улице Пресьядос, что вела к Инклусе. Там она поцеловала Габриэля в последний раз и положила в барабан.

– Прощай, малыш. Да хранит тебя Пресвятая Дева Кармельская. Благодарю тебя, мое сокровище, бесконечно благодарю, ведь, прижимая тебя к груди, я впервые за много месяцев не чувствовала холода.

Обливаясь слезами, она позвонила в колокольчик, затем повернулась и исчезла в ночи.

* * *

Сестра Касильда услышала звон, возвещавший о появлении ребенка, поспешно распрощалась с гостями и направилась к барабану.

Выйдя за порог, брат Бенито заметил мелькнувшую тень и, предположив, что перед ним незадачливая мать, подхватил фонарь и корзину с продуктами, после чего отправил остальных домой. Не в силах смириться с тем, что женщина отказалась от собственного ребенка, он последовал за ней, дабы предложить ей менее губительную сделку.

Он шагал быстро, но осторожно, не только из-за озябших ног, но и из-за того, что твердо решил не упасть на обледенелой мостовой. К счастью, Луиса тоже страдала от холода, а заодно и от других невзгод, не менее мучительных, так что доброму священнику не потребовалось много времени, чтобы ее догнать.

– Постойте, – проговорил он, задыхаясь. – Не бойтесь. У меня нет недобрых намерений. Я брат Бенито из Дозора хлеба и яиц.

Удивленная его внезапным появлением, Луиса остановилась и попыталась подавить рыдания, чтобы скрыть обуревавшие ее чувства. Правда, это было лишним: слезы, заливавшие ей лицо, быстро превращались в льдинки, которые в первую очередь свидетельствовали о дурной погоде, а не о ее печали.

– Все хорошо, отец. Ночь выдалась ненастной, но как-нибудь дотянем до утра.

– Нужно хотя бы немного рассеять мрак. К тому же за вами тянется кровавый след.

Ничего не подозревавшая Луиса уставилась сначала на мостовую, а затем на подол юбки в надежде, что кровь принадлежит не ей, однако липкий ручеек в самом деле вытекал из ее промежности, и она едва не выругалась. Напрасно было думать, что ткань скроет позорные следы одиноких родов: предательский след тянулся за ней все это время.

Слишком потрясенная, чтобы признаться в очевидном, она принялась все отрицать:

– Эта кровь не новоиспеченной матери, но готовой зачать девицы, отец.

– Как бы не так! Я священник, а не болван. Я собственными глазами видел, как вы скорбно стояли у барабана, куда положили новорожденное дитя, С какой же стати мне думать, что мать испарилась и вместо нее глубокой ночью, в разгар бури здесь оказались вы, оставляя за собой следы, говорящие о зачатии?

– Так оно и было, – покорно согласилась Луиса, не сводя глаз с корзины с едой. – Не хочу показаться нахальной, но я предпочитаю работать челюстями, а не языком. Что у вас в корзинке? У меня во рту давно не было ничего съестного.

– Как вас зовут? – осведомился брат Бенито, протягивая ей ломоть хлеба и два яйца.

– Кого это волнует?

Луиса взяла съестное. Очевидно, она успела забыть, как приятно пережевывать пищу, так как наскоро глотала ее, почти не пуская в ход зубы.

– Меня, например. Я хочу вам помочь.

– Вы и так помогли – подкормили меня.

– Скажите хоть, как назвали мальчонку. Вряд ли вы успели его окрестить, и скорее всего, положили в барабан без всяких знаков и указаний.

– Повторяю вам, я не видела никакого мальчонку.

– Известно ли вам, что сие богоугодное заведение дает своим подопечным не самые благозвучные имена? – спросил брат Бенито, не обращая внимания на ее отговорки. – Вряд ли монахини долго корпят над выбором имени. Обычно называют по святцам. Посмотрим: сегодня первое февраля, день святого Цецилия, святого Пиония, святого Сигеберта, святого Трифона, святого Рауля, святого…

– Не дай Господь так издеваться над моим сыном! – воскликнула Луиса, но тут же осознала, что дала маху: ее бесчестие очевидно, а значит, придется сдаться. – Не спорю. Мое кровотечение вызвано родами.

– Правда? – пошутил брат Бенито, довольный своей маленькой победой. – Удивительно! Никогда бы не подумал.

– Очень забавно, отец, – угрюмо пробормотала Луиса. – Но я настаиваю: моего сына зовут не Цецилием и не Пионием. Его имя – Габриэль Гонсалес. И в барабан он попал вовсе не без знаков и указаний. У него есть образок Кармельской Девы. Она защитит его, поскольку я сама не сумею.

– Очень даже сумеете, – возразил брат Бенито. – В Инклусе вечно не хватает кормилиц. Правда, надо соответствовать кое-каким требованиям. Например, ребенок должен быть рожден в браке – удача, которой вы, скорее всего, не изведали. Монахини примут вас с радостью. Вы будете кормить Габриэля и всех, кого вам дадут, а взамен получите кров и стол. Не стану обманывать: кров убог, а стол скуден, но это больше того, чем есть у вас сейчас.

Луиса нахмурилась в нерешительности. Ее прельщала возможность растить своего ребенка, но она с подозрением относилась к монахам. Что, если сейчас ей посулят приют, а потом обвинят ее в распутстве и отправят в Галеру?

– Пусть все остается как есть. Габриэлю лучше жить вдали от меня. Мне нечего ему дать.

– У вас есть вы сами, а это главное для него. Грудному младенцу нужна только мать.

– Грудному младенцу нужен завтрашний день, на который трудно надеяться со мной.

– Подумайте хорошенько. Отказ от ребенка – не единственный выход.

– Ничто другое мне не подходит. Не настаивайте, отец. Я не сдамся. Прошу, сообщите сестрам имя ребенка. Его зовут Габриэль Гонсалес, он не принадлежит к христианской церкви и родился всего несколько часов назад у Луисы, глупышки, пропавшей из-за собственной доверчивости и падающей в темную пропасть, куда я отказываюсь тащить его.

– Что ж, будь по-вашему, – горько вздохнул брат Бенито. – Так я и поступлю.

– От всего сердца благодарю вас за трапезу, щедрость и сострадание. Знайте, что я лишь сегодня поведала о своих бедах Дозору хлеба и яиц, ибо мне нелегко в них признаваться. Прощайте.

– Подождите минутку. Вы бледны, истекаете кровью, а буря не утихает. Если вы в самом деле доверяете милости моего братства, позвольте мне проводить вас в Приют отверженных.

– Я доверяю вашему братству, отец, но не приюту. Да и что я там забыла? Туда принимают подкидышей, которые по достижении семи лет покидают Инклусу.

– Туда берут и бедных рожениц. Позвольте мне пойти с вами. Я буду рядом до тех пор, пока не прекратится кровотечение, а затем найду для вас убежище в обители нашего братства.

– В этом нет надобности, – возразила Луиса, убежденная, что ни монах Бенито, ни всемогущий Бог не смогут помешать эскулапу из Приюта отверженных сообщить о ней властям, после чего ее отправят в Галеру. – Не беспокойтесь. Со мной все будет хорошо.

– Блуждание во тьме, да еще в таком ужасном состоянии, может окончиться очень скверно. Нас могут арестовать, и все равно позвольте сопроводить вас в лазарет.

– Арестовать? С какой стати?

– Беседа монаха и женщины на улице глухой ночью наводит на мысль о торговле плотью, а это преследуется законом.

– Тогда возвращайтесь домой и позаботьтесь о себе, – встревожилась Луиса. – А я пойду. Не беспокойтесь, отец. Но если вы желаете заступиться за меня перед Всевышним, попросите его прислать ко мне черного ангела, чтобы тот покончил с моей жалкой жизнью. Не хочу больше страдать. Прощайте, и еще раз благодарю вас.

С этими словами она отвернулась от монаха и, презрев его благочестивые увещевания, неверным шагом побрела прочь, оставляя за собой прихотливую кривую – красную на белом.

– Господи, как бы я ни старался, мне недостает твоей мудрости, – размышлял брат Бенито, когда девица скрылась за завесой из белых хлопьев, испещрявших темноту. – Позаботься о ней, ибо усилия твоего жалкого раба ни к чему не привели.

Он печально побрел назад в Инклусу, сообщил сестре Касильде имя Габриэля и отправился на честно заработанный им отдых.

* * *

Стоило брату Бенито и Луисе исчезнуть, как от стены одного из домов отделился темный силуэт. Застывший подобно каменному изваянию, он все это время прислушивался к их разговору в ожидании, когда они обсудят свои дела и разойдутся.

Алонсо Кастро подошел к барабану понуро и неуверенно, как человек, направляющийся к месту, посещение которого не входило в его планы и тем более не принадлежало к числу его желаний. Стоя перед дверью, он осматривал барабан, ежась от отвращения. Зрелище было настолько отталкивающим, что даже спавший у него на руках Диего, родной брат Алонсо, почувствовал его дрожь, проснулся и беспокойно заворочался.

Алонсо принялся укачивать его, моля небеса, чтобы младенец не зашелся плачем, хотя он и сам едва сдерживался. Его собственные слезы были не менее горькими, однако не сопровождались всхлипами и не привлекали ничьего внимания. А крики младенца услыхала бы вся округа. К тому же его было бы не унять. У малыша имелись для этого причины. Он давно не ел и время от времени отчаянно возмущался. Затем, измученный напрасным криком, вновь погружался в сон, и благодаря этому кратковременному забытью ни священник, ни девица не заметили братьев.

Виной их бедственного положения была не бедность, но злая судьба.

Диего не походил на отпрыска нищенки, рожденного в голоде и нужде. В нем угадывался благополучный младенец, которого внезапно лишили привычной пищи.

Такое же впечатление производил и Алонсо. Его одежда носила следы долгого пребывания на улице, но хубон[3] из тонкого шелка, бархатная ропилья[4] и панталоны из дорогой шерсти наводили на мысли о былой роскоши. Самым же примечательным было вот что: хотя костюм сидел на нем как влитой, непромокаемый плащ, сапоги из кордована[5] и шляпа с такими широкими полями, что лицо полностью утопало в их тени, были явно с чужого плеча. Эти три вещи ранее принадлежали другому человеку – настоящему гиганту, учитывая их необыкновенные размеры.

– Успокойся, братец; скоро ты утолишь свой голод, – прошептал Алонсо малышу; его голос дрожал не только из-за невыносимого холода, но и из-за мучительного чувства поражения, которое сдавливало горло, едва позволяя говорить. – Я проклинаю себя за этот подлый поступок. Ради всего святого, не рви мне душу! У меня нет другого выхода. Если ты останешься со мной, ты умрешь, и я… не… не переживу твоей смерти.

Услышав его прерывистый шепот, Диего, казалось, понял, что происходит, и, будто желая хоть сколько-нибудь утешить брата, протянул ручонки и коснулся его лица. Скорее всего, он сделал это неосознанно, а может, им двигала самая неподдельная привязанность – та, которую диктует инстинкт.

Алонсо склонился над мальчиком и поцеловал отметину на его левом предплечье: убывающую луну, окруженную родинками шоколадного цвета. У него была такая же, оба унаследовали ее от матери. Мать уверяла, что это поцелуй самой луны, самому же Алонсо пятно казалось довольно уродливым, а его название – «поцелуй луны» – банальностью из дамского чтива. Тем не менее сейчас Алонсо благословлял его. Если невзгоды, из-за которых он отнес Диего в Инклусу, затянутся, отметина поможет ему опознать брата в будущем, когда он за ним вернется. В последнем Алонсо не сомневался: что бы ни случилось, рано или поздно он заберет Диего из приюта.

Яростный натиск ветра вернул его к действительности и приглушил рыдания, которые разрывали ему сердце, но согревали тело. Ветер был пронизывающим, а вокруг простиралась неприветливая ледяная пустыня, в которой конечности немели, теряя всякую чувствительность. Алонсо почти не ощущал своих пальцев. Боясь, что те перестанут его слушаться и сокровенная ноша выскользнет, он крепко прижал дитя к груди. Близость младенца принесла волну тепла и неожиданно утешила его – пришлось пустить в дело все свои иссякавшие запасы мужества, чтобы исполнить задуманное. Настала пора действовать, в противном случае оба превратились бы в ледяные статуи.

Глубоко вздохнув, он достал из-под плаща деревянные четки с выгравированным на крестике именем «Диего» и надел малышу на шею, наподобие ожерелья.

Младенец, который, должно быть, предчувствовал разлуку, захныкал. Услышав эти жалобные звуки, Алонсо будто обессилел. Чтобы сохранять решимость, требовались титанические усилия, но ему не хватало самообладания и, прежде всего, опыта. Несмотря на внушительный рост, он был всего лишь тринадцатилетним парнишкой, непривычным к жизненным перипетиям, и очередное испытание подорвало его силы. Как он ни напрягал ум, пытаясь найти способ спасти Диего, приют казался единственным выходом. Однако он не мог ни смириться с предстоявшей потерей, ни утихомирить свою совесть. Он боялся совершить непростительную ошибку: в этом случае бремя вины стало бы для него непосильным.

Сохранить самообладание не удалось, и юноша пал духом. Он не сдержал рыдания; сорвавшись с губ, оно превратилось в облачко пара, прощание, поплывшее в воздухе. С этого момента чувства стали выплескиваться наружу. Хлынули слезы, затуманившие глаза.

Сломленный горем, охваченный дрожью, которая спутывала мысли, он укутал младенца в потрепанную красную мантилью, невольно уткнулся лицом в ткань и вдохнул исходивший от нее аромат. Это были духи его матери; мантилья принадлежала ей и хранила ее запах. Погрузившись в воспоминания, связанные с этим ароматом, он крепче прижал Диего к груди. Ему не хватало решимости оторвать от себя ребенка. Он не осмеливался. Не мог. И не хотел.

Они стояли перед барабаном; по ту сторону двери ожидала сестра Касильда. Монахиня улавливала звуки, доносившиеся снаружи, и, зная, что будет дальше, приготовилась услышать звон колокольчика.

– Решайтесь наконец, ну же! – нетерпеливо воскликнула она. – Оставьте сосунка в барабане или забирайте назад, но не тревожьте ночной покой.

Это глухое ворчание по ту сторону двери, подобное шепоту самого Люцифера, заговорившего с ним из ада, стиснуло сердце Алонсо, и он заколебался. Неужели другого пути в самом деле нет? А если потянуть еще немного? Всего несколько дней. Возможно, он поспешил и в таких крутых мерах нет необходимости. По крайней мере, в эту ночь. Но потом он посмотрел на Диего. Личико малыша побледнело и заострилось, он тихонько постанывал, извергая облачка пара в отчаянной попытке одолеть холод, который сковал его тело. И Алонсо сдался. Выбора не было. Если он не передаст малыша на попечение Инклусы, тот умрет от голода, холода или от того и другого. Эти мысли помогли ему выйти из затруднения и подтолкнули к действию. Давясь от рыданий, он в бессчетный раз поцеловал Диего и с величайшей нежностью, будто укладывал брата в колыбель, опустил его в зловещий барабан.

– Держись, братишка. Это временно. Обещаю тебе, я вернусь.

Барабан резко повернулся, и Диего в мгновение ока исчез из виду. Алонсо прижался лицом к доскам из сырой, гниющей сосны, по его спине пробежали мурашки.

– Берегите его, умоляю, – пробормотал он с гримасой раскаяния и бессилия на лице.

– Что вы такое говорите? – спросила сестра Касильда, забирая Диего. – Я не слышу ничего. Эй! Есть там кто-нибудь? Я вас не слышу!

Потрясенный Алонсо молча уставился на свои руки, в которых уже не было брата. Не в силах вынести пустоты, он развернулся, ослепленный слезами и, невнятно бормоча, бросился бежать.

– И нечего переживать, луковая башка! – ворчала сестра Касильда, запирая ставню. – Ишь, расчувствовалась! Монахине такое не пристало. Кто велит тебе вошкаться с этими бесстыдницами, которые, чуть что, задирают юбку? А когда после всех воркований на свет появляется ребятенок, умывают руки, и пусть о нем заботится Инклуса. Ветреные бесстыдницы! В Галеру всех, за решетку! Там вас хоть капельку научат приличиям.

Не выпуская Диего из рук, она села за письменный стол, перевернула страницу приемной книги, занесла туда имя Габриэля, которое сообщил ей брат Бенито, и начала делать записи, касавшиеся нового подопечного. Однако, почувствовав исчезновение Алонсо, малыш так безутешно зарыдал, что монахиня отложила перо и принялась его укачивать:

– Эй, херувимчик! Прекрати реветь, а то разбудишь петуха и он закукарекает раньше времени.

Почувствовав себя в безопасности, Диего успокоился, протянул ручку и коснулся лица монахини, словно желал его погладить.

– Ну и прохиндей! – воскликнула сестра Касильда, потрепав его по щеке. – Радуйся, скоро тебя ожидает обильное застолье. Кормилица насытит тебя вместе с Габриэлем, еще одним новеньким сосунком. Негодницу зовут Дульсе[6]. Хотя сладкая она только по имени, молока у нее хоть залейся.

Когда она наконец взялась за перо, колокольчик зазвенел вновь.

– Будь неладен этот дозор! Какая спокойная была ночь, но тут появляются они, и проклятый колокольчик звонит без умолку.

Уложив Диего на скамью, стоявшую в углу комнаты, она подошла к барабану и привела его в движение. Вскоре ее глазам предстал новорожденный со свежей, все еще кровоточащей пуповиной – голый, посиневший от холода и неподвижный.

Испуганная сестра Касильда посмотрела на жаровню и, поскольку та была холоднее младенца, пошарила взглядом вокруг себя, пока не остановила его на Диего. Недолго думая, она сняла с него мантилью, завернула в нее чуть живого малыша и потерла его тело. Но все было напрасно. Ребенок по-прежнему не шевелился. Сестра Касильда поднесла его к висевшему на стене образу Богоматери Одиночества и взмолилась о милосердии.

– У вас наверху и так много ангелов! Сжалься над ним, умоляю!

В этот момент Диего захныкал.

Посмотрев на него и заметив четки, которые Алонсо надел брату на шею, она поспешила снять их и повязать на другого несчастного.

– Близость Христа придаст тебе сил. Ну же, малыш! Шевельнись!

Колокольчик зазвонил опять.

– Будь проклят этот барабан! – воскликнула монахиня.

– Что происходит? – спросила другая сестра, которая вошла в комнату, встревоженная криком. – Чьи это голоса?

– Сестра Орасия! Слава Богу, вы здесь! Помогите мне, запишите этих двоих. Третий подкидыш – в барабане, у меня рук не хватает.

– Не беспокойтесь, я все сделаю. У них есть при себе пергамент?

– Нету у них ничего, – заметила сестра Касильда, забыв упомянуть об обмене имуществом между Диего и умирающим младенцем. – Осмотрите их вещи и также запишите в приемную книгу. Да не перепутайте с книгой убытий. Отсюда никто не выходит. В одной книге уже нет места, а другая безотрадно пуста.

Поскольку обеспечить пропитание стольким подкидышам было непросто, монахини пытались пристроить их в чьи-нибудь добрые руки. Но предложенная плата за уход была такой низкой, что желающих почти не находилось, и в то время как приемная книга стремительно наполнялась новыми именами, книга убытий оставалась почти что чистой.

Сестра Орасия осмотрела умирающего младенца и, увидев мантилью, в которую он был завернут, а также имя «Диего», выгравированное на четках, обвивавших его шею, сделала нужную запись.

– «Страница 1255. Диего де ла Мантилья. Имущество: четки и красная мантилья», – аккуратно вывела она и горестно покачала головой. – Этого беднягу уже не спасут ни забота, ни милосердие.

Затем она взяла Диего и увидела на его предплечье убывающую луну.

– Первое февраля, – пробормотала он в задумчивости. – Святые Цецилий, Пионий, Сигеберт, Трифон и Рауль. Ладно, малыш. Сделаю тебе поблажку и выберу имя поблагозвучнее. «Запись 1256. Рауль де ла Луна. Имущество не прилагается».

Затем она извлекла из ящика стола сундучок, полный медных медальонов. На лицевой стороне каждого был образ Богоматери Одиночества, под ним – надпись «Инклуса, Мадрид», на оборотной стороне – номер, указанный в приемной книге.

Сестра Орасия нашла медальоны с номерами 1255 и 1256, повесила их на черные кожаные шнурки и надела на новичков.

– Готово, сестра, – объявил он. – Отнесу их в лазарет.

– Если лекарь сочтет, что малыши в добром здравии, передайте их Дульсе, – наставляла ее сестра Касильда, открывая барабан в четвертый раз за вечер. – И будьте решительнее с этой ворчуньей. Скорее всего, ей не понравится, что ее будят рано утром и заставляют доставать вымя. Небось разорется.

– Я ей разорусь! – с вызовом воскликнула сестра Орасия, куда менее предприимчивая, чем сестра Касильда, но своенравная и грубая. – Здесь спят, когда выдается минутка. Пусть только вякнет!

Взяв в каждую руку по младенцу, она отправилась в лазарет – помещение, не сообщавшееся с другими, где держали заразных больных, а заодно осматривали новоприбывших детей.

Вид этой комнаты омрачил бы настроение даже отъявленного жизнелюба.

Плитки под ногами были испещрены множеством трещин, стены сочились сыростью, с потолка свисала паутина, повсюду виднелась грязь, а окон не было вовсе. Тускло светившие огарки сальных свечей истекали жиром, воняли протухшей свининой и создавали густую дымную пелену, сквозь которую едва можно было различить тюфяки на полу. Некоторые из них были не более чем ворохом тряпья в форме вулкана, в кратере которого покоился младенец. Благодаря этому младенцы не падали на пол, что иначе было бы неизбежно в отсутствие детских кроваток, которые оставались непозволительной роскошью для Инклусы.

– Дон Федерико, вот вам еще двое ангелочков, – сообщила сестра Орасия, устраивая Диего с умирающим младенцем на тюфяке и обкладывая их тряпьем.

Пожилой мужчина с длинной бородой повернулся. На его большом пальце красовалось кольцо, какое обычно носили врачи, взгляд был печальным, а на лице была заметна непроходящая усталость, свойственная человеку, который жертвует сном ради ближнего.

– Пресвятая Дева-Целительница! – процедил он сквозь зубы, завершая осмотр Габриэля. – Теперь они прибывают по двое!

– На самом деле их трое, – поправила сестра Орасия. – Сестра Касильда записывает еще одного.

– Как имя карапуза? – спросил дон Федерико, осматривая Диего.

– Он прибыл без пергамента, и я дала ему имя «Рауль де ла Луна». Почему вы спрашиваете?

– Потому что я в недоумении. У него сильное недоедание, однако голодает он не так давно. Парнишка из благополучной семьи. К чему бросать явно желанного отпрыска?

– Как видно, превратности судьбы. Разрешите перевести младенца в палату для грудных детей?

– Конечно, и Габриэля тоже. Оба в удовлетворительном состоянии. Теперь черед этого в мантилье. Он, должно быть, родился всего несколько часов назад. Вы уверены, что он жив? Я не различаю ни дыхания, ни пульса. Как его имя?

– Диего де ла Мантилья, – ответила сестра Орасия, ласково сжимая неподвижную ручонку. – Он был завернут в мантилью, и при нем были четки с надписью «Диего», а потому я исхожу из очевидного. Неужели он?..

После беглого осмотра дон Федерико подтвердил ее опасения.

– Боюсь, что да, – печально пробормотал он. – Младенец скончался.

– Бедный малыш! – воскликнула опечаленная сестра Орасия и осенила себя крестным знамением. – Не успел даже солнце увидеть.

– Скоро оно будет сиять для него ярче, нежели здесь, на земле, ведь он станет обитать вблизи его лучей, на небесах. Предупрежу священника из Сан-Хинеса, чтобы занялся похоронами. Бодритесь, сестра! Мы, люди, делаем все, что в нашей власти, но, когда Бог решает положить конец чьей-нибудь жизни, можем только сказать «аминь».

Попрощавшись с лекарем, сокрушенная сестра Орасия отнесла Габриэля и недавно нареченного Рауля де ла Луну в палату для грудных детей. Там она омыла их, перепеленала, укутала потеплее и уложила в деревянный ящик, набитый соломой, бормоча под нос скорбные молитвы за усопшую душу Диего де ла Мантильи.

Затем отправилась за Дульсе, кормилицей, издав глубокий вздох. Дело обещало быть неприятным: ее ожидал не слишком радушный прием, а сама она была слишком расстроена, чтобы спорить. Подобно сестре Касильде, она терпеть не могла эту развязную бабу, которая поколачивала младенцев и вечно ныла из-за чрезмерного количества работы. Дульсе источала недовольство и обиду на жизнь всем своим существом, за исключением грудей, откуда, как ни удивительно, сочилось лучшее в Инклусе молоко.

Дульсе не обманула ожиданий. Едва приоткрыв глаза, она заголосила:

– Вы издеваетесь надо мной? Да я только что легла!

– В таком случае доброе утро, – ответила сестра Орасия, негромко, но твердо. – Надеюсь, вы выспались, потому что ваш отдых закончился.

– Я кормлю грудью десятерых головорезов, а вы тащите еще двоих? Уж не думаете ли вы, что я подохла и воскресла в виде дойной козы? У меня все сиськи в язвах.

– Не испытывайте моего терпения, Дульсе. Господь щедро одарил меня им, однако сегодня оно может иссякнуть. Если вы сейчас же не подчинитесь, даю честное слово, что вышвырну вас на улицу.

– Никуда вы меня не вышвырнете, сестра. Вряд ли к вам толпами рвутся кормилицы, соответствующие требованиям братства. Вы не откажетесь от одной из немногих оставшихся, которая обильно снабжает вас молоком, к тому же лучшего качества.

– Скоро вы убедитесь, что я не имею обыкновения угрожать впустую.

Сестра Орасия всего лишь хотела припугнуть Дульсе – ее утрата была бы невосполнимой потерей. Приюту требовались молодые, здоровые кормилицы, матери от одного до шести отпрысков, зачатых в браке, не знавшие выкидышей, с большими грудями и сосками, удобными для младенческих ртов. Отыскать женщин с такими исключительными свойствами было непросто, и братству пришлось умерить свои чаяния: отныне монахини были рады любой груди, лишь бы из нее текло молоко. Не имело значения, кому она принадлежала – греховоднице, бродяжке или проститутке; брали даже сифилитичек, которых, во избежание эпидемий, приставляли к умирающим.

– Кормилице выдают самое большее десятерых головорезов, – заявила Дульсе.

– Значит, отныне их будет двенадцать. Если у вас останется молоко для других, возьмете и их тоже. В противном случае ступайте на все четыре стороны. А теперь марш в комнату для кормления или на выход. Сами решайте, что вам милее!

С подсвечником в руках, дрожа от холода и понося на чем свет стоит предков сестры Орасии, Дульсе побрела за Диего и Габриэлем. Не переставая изрыгать проклятия, она схватила несчастных, положила их на колени и сунула сосок в рот Диего с такой яростью, что тот отпрянул и захныкал.

– Проклятый сопляк! – взвизгнула она, встряхнув его и ткнув лицом в грудь. – Заткнись и жри!

Хотя ее грубые повадки испугали малыша, стоило первой капле вожделенного молока смочить его губы, как он последовал примеру Габриэля; тот, не думая хныкать, немедленно принялся сосать вторую грудь.

Оба ели с жадностью. Время от времени они прерывались и с обожанием смотрели на Дульсе, но та, не собираясь отвечать им нежностью, трясла их и подгоняла криками.

Закончив кормление, она положила малышей в ящик, где покоились остальные десять ее подопечных. В воздухе витало зловоние, указывавшее на то, что некоторые уже переварили ужин, однако кормилица не собиралась устранять источник этого амбре. Стараясь не дышать, она сгребла в сторону старых и положила на их место новых. Все двенадцать выглядели одинаково, как вши на матрасе, однако старые привыкли к ее крутому нраву, а новые, утолив голод, мгновенно уснули.

Так 1 февраля 1621 года Габриэль Гонсалес и Диего Кастро (отныне его звали Рауль де ла Луна) появились в мадридской Инклусе и стали молочными братьями, припав к исполинским грудям сварливой Дульсе.

3

Хубон – верхняя одежда, появившаяся в Испании в XVII веке под влиянием рыцарских доспехов, разновидность куртки.

4

Ропилья – верхняя одежда, напоминающая хубон, но длиннее и с фальшивыми рукавами.

5

Кордован – кожа из шкуры с конского крупа, популярная во всей Европе.

6

Dulce – сладкая (исп.).

Кровавый навет

Подняться наверх