Читать книгу Костяной плектр для Терпсихоры - - Страница 5
Глава вторая.
Demi, grand plié
Оглавление– Большакова, я задала тебе вопрос! – Острые, как бритва, ногти Нинель Михайловны впиваются в мою лопатку. – Кто и где тебя так учил делать plié?
Я стою на боковом станке, лицом к окну. Руки на палке на ширине плеч, все пять пальцев каждой сверху ненавистной деревяшки. Как быстро я научилась ее ненавидеть? Ноги по первой выворотной позиции, без завала. Вроде бы. Плечи опущены до пяток, будто пригвожденных к полу, подбородок «на полочке», ягодицы, или, как говорит мой новый педагог, «хвост», втянуты и, по-моему, прилипли к костям таза. Я стараюсь исполнить это чертово полуприседание как можно выворотнее, колени идут по линии стопы. Кажется, что идут, или мне только хочется, чтобы они шли в этом направлении?
– Большакова, ты оглохла от натуги? – кричит она прямо мне в ухо, и ее острые ногти своими кончиками еще глубже впиваются мне в кожу. У нее криво накрашенные губы и ровные, желтые от постоянного курения, зубы, от которых смердит за километр табаком и гнилью. Небольшого роста, с вечно залаченными волосами, собранными по старой балетной привычке в тугой маленький пучок, она напоминает мне ворону, иногда высушенную на солнце воблу, а в те дни, когда уж слишком сильно орет на меня, эти два образа смешиваются между собой и Нинель Михайловна предстает предо мной в виде черной рыбы с крыльями и клювом. И сегодня как раз один из таких дней.
– Отвечай, дура! – каркает рыба и отвешивает мне звонкий подзатыльник.
– Вы же знаете кто, – цежу я сквозь зубы. – Зачем спрашиваете?
– Нахалка! – Она бьет меня ладонью по колену. – Хочешь сказать, Алексей Виссарионович тебя учил делать так невывортно? И пятки отрывать от пола он тебя тоже учил?
«Черт, – проносится у меня в голове, – пятки, будь они неладны. Оторвала. И вправду. Черт!».
– Сегодня же позвоню ему и расскажу, каких бездарных учениц он мне подсовывает! Сядь, сядь я сказала, дрянь тупая. Не дергай, плавно, вот так. Еще раз!
Я заливаюсь пунцовой краской стыда – то ли перед своим первым педагогом, то ли от того, что остальные девочки в зале все это слышат. Пошел уже восьмой день наших мучений, и нам не привыкать. Нас двадцать. Десять девочек и десять мальчиков. Обычные уроки вроде математики или русского языка идут вперемешку с танцевальными дисциплинами. Классический танец. С него начинается наш день. Шесть раз в неделю по полтора часа. Заканчивается учебный день в семь вечера. Пока в семь. Потом, через год, начнутся репетиции танцевальных номеров для выступлений и учебный день растянется до девяти, а домашнее задание, как в обычной школе, никто не отменял. Еще и уроки игры на фортепьяно. Не часто, два раза в неделю, но от них почему-то тошнит больше всего. Тошнит и во время сорокапятиминутного каждодневного перерыва на обед, и есть паровую котлету с вонючим пюре или же тертую морковку с сахаром совершенно невозможно. Наверное, это от физических нагрузок. Но, сидя в большой, яркой от изобилия окон столовой, что находится на первом этаже здания, мы, распределившись по четверо за столами, с усердной покорностью и обреченной необходимостью впихиваем в себя эту не самую вкусную, но, по всей видимости, очень полезную для нас, будущих артистов балета, еду. Иначе, если не будешь нормально есть, точно протянешь ноги через неделю-другую. Помимо столовой, на первом этаже расположилась медчасть, кабинеты директрисы и ее многочисленных замов, на втором – шестнадцать балетных залов и раздевалки для мальчиков и девочек, разнесенные по разные стороны здания. К слову, все хореографические дисциплины у нас с мальчишками пока проходят раздельно. Встречаемся мы с ними только на коротких, по пять минут, переменах и на общеобразовательных дисциплинах, кабинеты которых расположились на третьем этаже. Там же находится интернат для иногородних, классы по фортепьяно, учебная часть и маленькая, но довольно уютная библиотека. Еще есть учебный театр, где проходят концерты производственной практики и репетиции больших выступлений. Но пока нас туда не пускают, да и незачем, наверное. Хотя тут я лукавлю, мы были там два раза: первый раз, когда фотографировались для личного дела в сыром и страшном подвале, а второй – первого сентября. Торжественная, по мнению руководства училища, линейка проходила прямиком на сцене, где нас, перепуганных и нарядных, с разностоимостными, сообразно семейному достатку букетами цветов построили шеренгами в несколько рядов с одной стороны, а выпускной курс – с другой. Директриса толкнула пламенную речь перед родителями, переполнявшими зал, и сочувствующими в виде родственников и друзей учащихся. Выпускники вручили нам по паре новеньких, пахнущих клеем и западней, пуантов, мальчикам – мягкие балетные туфли асфальтового цвета. Этакий символический жест, правда, что он символизировал, догадаться было непросто. Какой символизм может быть в паре новых туфель? Вот если бы мне подарили старые, ношеные, с днк в виде капель крови и пота их владелицы, то, не ровен час, я, видимо, стала бы обладательницей редкого артефакта, принадлежащего, возможно, будущей звезде хореографии, хотя с моим везением эти шансы стремились к нулю. Повертев пуанты в руках, я попыталась в темноте зала отыскать родителей, но наткнулась на Него. Он сидел в первом ряду партера, практически по центру. Мы встретились глазами, я, почему-то глупо улыбнувшись, замахала Ему рукой с зажатыми в ней пуантами, а Он, махнув мне в ответ, достал откуда-то из-под полы своего пиджака фотоаппарат и, наведя на толпу детей со мной по центру объектив, сверкнув вспышкой, сделал снимок. Потом этот снимок, всплывший из небытия повседневности, отыщется в одной из старых пыльных коробок, будет помещен в рамку и провисит на зеленой стене Его квартиры много-много лет. С чего я так решила? Ума не приложу, но то, что это будет именно так, почему-то знала наверняка.
Танцевать, по мнению здешних педагогов, мы еще не умеем, так, делаем первые робкие шаги, хотя несколько девчонок из моего первого «Б», как и я до поступления сюда, уже ходили в разные танцевальные кружки и коллективы. Говорят, что архитектор получил за проект этого здания Ленинскую премию. Ну, премию того самого кучерявого карапуза, что украшает мой октябрятский значок. Я считаю, вполне заслуженно, ведь придумать и спроектировать пристанище богини танца таким образом, чтобы в нем не было намека на что-то возвышенное и эфемерное, это, на мой взгляд, вполне себе в традициях советского мышления в градостроительном плане и точно заслуживает внимания. Хотя бы и в виде тридцати серебреников. Все подчинено процессу, достижению результата, но все мы прекрасно помним, что жизнь при коммунизме нам обещали уже к восьмидесятому году, а вместо этого провели олимпиаду. Красиво и с помпой закрыли хоть и провальный, но довольно милый проект по осчастливливанию людей в отдельно взятой шестой части суши. Олимпийский мишка улетел, а с ним и мечты каждого советского человека о прекрасной жизни, где с каждого по способностям и каждому по потребностям. Способностей у современных людей все меньше, а на потребности у населения нет денег, что делает их роскошным максимумом, хотя они как были базовым минимумом, так и остаются по сей день. Еще ходили слухи, будто во внутреннем дворе училища по замыслу того самого архитектора должен был располагаться бассейн, но, как мне кажется, это сочли чрезмерным; второй бассейн на месте храма, хоть и богини из совсем другого пантеона, – это уж слишком. Поэтому во дворе теперь уже моего хореографического училища располагается нечто в виде бетонной площадки размером с несостоявшийся бассейн. Мальчишки иногда играют там в футбол, выкроив десять-пятнадцать минут от обеденного перерыва. И, хотя подобные развлечения у нас вроде как строжайше запрещены, педагоги и начальство закрывают на это глаза. Впрочем, как я узнаю позже, здесь, в отличие от многих обычных школ, на многое закрывали глаза. Быть может, потому, что преподы сами были людьми искусства, где дух бунтарства и легкой вседозволенности поселился в их душах, как червячок в августовском яблоке, эдакой наградой за неимоверный физический труд в прошлом и искалеченную жизнь в настоящем? Возможно, это только мои личные наблюдения, не более того. Три абсолютно разных по назначению этажа объединяло наличие множества огромных, выше человеческого роста, даже не окон, а гигантских оконных проемов, из которых открывался вид на внешний мир: на улицу, внутренний двор и территорию училища, закрытую для прохода обычным жителям Фрунзенской набережной. Смотрите, маленькие служители Терпсихоры, там, за стеклами, простой, прекрасный мир, а тут – клетка, в которую вы залетели по собственному желанию и, наблюдая, как жизнь проходит там, по ту сторону, вы стоите, вцепившись в деревянную палку, и не можете правильно сделать какое-то банальное полуприседание.
– Это demi-plié, не grand, куда ты провалилась, дура! – кричит мне в ухо Ворона с рыбьим телом, а я смотрю в окно и, видят боги, стараюсь, изо всех сил стараюсь сделать это чертово движение правильно.
В отличие от моей прошлой, обычной, школы, здесь, в хореографическом училище, нам сразу в открытую заявили, что друзей здесь нет, а есть конкуренты. И год от года будет только хуже. Кто заявил? Да все: Ворона прокаркала на первом же занятии, преподаватели общих дисциплин неустанно напоминали нам об этом, даже дежурные тетки по этажам, а у нас были и такие, следящие за порядком и поведением учащихся. Они то и дело косо поглядывали на нас, когда мы сбивались в стайки и приветливо болтали друг с дружкой на переменах. Дружить и уж тем более общаться между собой нам, конечно, никто не запрещал, но посматривали на такое общение и уж тем более на проявление какой-либо симпатии если и не со скепсисом, то вполне себе с нескрываемым неудовольствием, а бывало даже и с явной насмешкой, из-за чего первое время мы, как испуганные хорьки, старались держаться поодиночке, нервно озираясь по сторонам, при этом с настороженным интересом разглядывая друг друга. С другой стороны, кто такие, по сути, школьные друзья? Друзья, случившиеся сами собой. Просто дети, встретившиеся в одном месте в одно время, не более. Но тогда нам этого было не понять, и мы, социальные маленькие люди, подсознательно тянулись друг к другу, несмотря на все препоны. Природа в нашем случае все-таки это не только физические данные. Мы все их имели, все вроде бы любили танцевать, но до финишной прямой доползти суждено было лишь истинным фанатикам своего дела, без раздумий готовых променять свою земную жизнь на эфемерную славу и реальное одиночество. И если из нас десятерых одной и суждено было в будущем стать настоящей звездой, примой в театре, то для этого должны были так сойтись звезды на небе, что это было практически невозможно. Даже не исключение из правил – техническая ошибка, сбой в системе. Ведь для достижения результата нам мешало абсолютно все, начиная от собственного характера, заканчивая возможностью в любой момент получить травму, несовместимую с нашей профессией. Кто из моих одноклассников жертвенно, фанатично, так же как и я, пришел сюда, в этот бетонный замок искусства, отдать свою жизнь Терпсихоре? Сколько из них, стоящих сейчас, так же как и я, у палки и в сотый раз делающих одно и то же движение, случайных, приведенных помимо своей воли за руку мамой или бабушкой, мечтавшей когда-то самой стать балериной, а сейчас решившей воплотить несбывшуюся детскую мечту ценой судьбы ни в чем не повинной дочери или внучки? Тогда, в первом классе, это было абсолютно непонятно. Наверное, что-то понимала Нинель Михайловна, доверяясь своему педагогическому опыту и чутью, рассортировав нас по станкам по одному только ей понятному принципу. Подающих, с ее точки зрения, надежды девчонок она поставила на средний станок, «серых лошадок», как она любила повторять, – на правый, у окна, а тех, чье отчисление маячило уже на полугодовом экзамене, – на станок слева, как говорили у нас – «под рояль». За роялем сидела дама неопределенно пожилого возраста, которую Нинель Михайловна называла Ниночкой: «Ниночка, будьте добры, нам battement tendu jeté на четыре четверти. Чуть спокойнее, Ниночка, не загоняйте темп, эти коровы не справляются. Ниночка – вальс!» С Ниночкой Нинель максимально учтива, не то что с нами.
– Не можете вытянуть колено? – срывается она на крик в адрес девочек на левом станке. – Наберем тех, кто сможет! Не умеете исправлять ошибки после первого замечания? Зарубите себе на носу, девочки, – все, что вы когда-то не умели, кто-то обязательно умеет! У меня там, за дверью, очередь из желающих! Хватит занимать чужие места в жизни – двойку на экзамене я вам гарантирую! Потом документы в зубы и шуруем через дорогу в обычную школу – вас ждут там! Сюда вы попали случайно, вам просто повезло, что я не была в приемной комиссии.
Вспоминая свои детские ощущения от первых уроков с Нинель Михайловной, я до сих пор мысленно вздрагиваю. Нет, я прекрасно понимаю теперь, что ей, подобно скульптору, надо было отсечь от нас, маленьких каменных истуканчиков, все лишнее, явив миру волшебство грациозной статуэтки неземной балерины, соскоблить своими острыми, ярко красными ногтями все то, что уже успело налипнуть на наше молодое тело за такое недолгое плаванье в этом океане человеческого мусора и бактерий, излечить нас от страха, открыть все самые потаенные дверцы в наших душах и вымести поганой метлой оттуда прочь всех этих больных демонов, оставив лишь пустую форму, «бабашку», которую Терпсихора наполнит волшебством и трепетом, рождающимся в сердцах зрителя, созерцающего танец юной танцовщицы. Излечить нас от самих себя, получив взамен собственное бессмертие в виде восьми строчек «Энциклопедии русского балета» в разделе «Великие педагоги». Но, когда врач входит в палату к больному, последнему должно становиться легче. Когда в зал входила она, нам хотелось умереть, но мы так уставали, что, плетясь после урока классического танца в раздевалку, чтобы, не снимая балетную форму и натянув на себя майку и штаны, потащиться на урок русского языка, – у нас не было сил ни на смерть, ни на злобу, ни на какую либо рефлексию, вызванную раздражением от диссонирующего с еле заметными вибрациями наших уставших душ и тел мира. Ворона давала нам счастье страдания, но как ребенку за страданием разглядеть счастье?
Сидя в раздевалке на деревянной скамейке и сняв балетную обувь, я разглядывала свои ступни. «Замечательно, и как теперь быть-то?» – негодовала я про себя. За эти несколько дней образовались здоровенные мозоли. Хотя этот вопрос, рожденный в моей детской голове, был скорее риторический. Как душа, представлявшая из себя мозоль, появлялась от трения сердца с внешним миром, так и волдыри на моих пальцах имели вполне себе объяснимую причину возникновения.
– Со временем загрубеют и перестанешь их замечать, – с умным и грустным видом произнесла Ника Комиссарова, тощая, с впалыми глазами и огромным подъемом девчонка, плюхнувшаяся рядом со мной и принявшая обреченно разглядывать вместе со мной мои ноги. – Ты, главное, не запускай, прокалывай иголкой, а потом аккуратно срезай. Сверху пластырем залепишь, и можно ходить.
– Откуда знаешь? – устало интересовалась я.
– Мама объяснила. – Наклонившись, она надавила подушечкой указательного пальца на волдырь и со знанием дела хлюпнула носом. – Этот срежь сегодня же, а то лопнет по дороге домой и натрешь ногу до крови. Ты же не из интерната вроде? Москвичка, да?
– Ага. – Я посмотрела на нее с нескрываемым интересом, а сама про себя подумала, что сказала бы, глядя на мои ноги, моя мама.
В раздевалку залетел второй «А» класс и, игнорируя наше присутствие – за год они уже сплотились в подобие некоего полуживого организма и осторожно окружали холодом чужих ему людей, – начали быстро переодеваться. Судя по тому, что они были еще преисполнены сил, по расписанию первой парой у них стояли общеобразовательные предметы. Это нам, бедолагам, выпало каждый божий день начинать с классического танца. С другой стороны, отстрелялась, пережила самое страшное и тяжелое – и дальше вроде как и легче, что ли. Мы, первоклашки, делили одну из четырех раздевалок со вторым, третий класс соседствовал с четвертым, пятый – с первым курсом и так далее. Те из нас, кому суждено остаться в стенах училища на следующий год и перейти во второй класс, просто переедут на другую сторону раздевалки, в шкафчики бывших второклашек, и к ним подселят новичков, а новоиспеченный третий класс переедет в соседнюю раздевалку к третьеклашкам, ставшим четвертым классом. Так что второй класс, с которым мы делим раздевалку сейчас, по окончании этого учебного года увидим только через двенадцать месяцев. Эта нехитрая система перемещения детей по задумке руководства должна была не допустить детской дедовщины и обрывать затяжные конфликты, если такие возникали. Не удивительно, но, несмотря на постоянную физическую усталость и загруженность, неофициальная и жесткая иерархия не только между мальчиками, но и нами, девочками, все же присутствовала, и в этом вопросе не стоит пренебрегать правом на брезгливость, а сказать, как есть: мы оказались страшными детьми и страшнее наших личностей была только наша участь. Или мы стали такими в этих стенах? Как знать, но факт остается фактом: выживать в ситуации максимального каждодневного испытания могут лишь восхитительно жестокие, а как иначе, ведь балет – это восхитительная жестокость. Хитрые дети, имеющие за пазухой гораздо больше масок, чем у обычного, среднестатистического, взрослого человека. Дома мы представали перед родителями изнеможденными детьми, всем своим видом доказывающими, что филиал детско-юношеской каторги реально существует на просторах позднего СССР, на общеобразовательных предметах мимикрировали под сонно-сосредоточенных сов, тараща на преподавателей слипающиеся от недосыпа глаза, стараясь моргать в такт их речам, а на танцевальных дисциплинах изображали трудолюбивых, покорных осликов, смысл существования которых сводится лишь к тому, чтобы реагировать на опережение, а не на момент, когда психологический хлыст воспаленного от профессиональной деформации учительского ума в очередной раз больно ударит нас по психике. А настоящие мы, лезущие наперегонки на вершину, подгоняемые нашими педагогами, уже каким-то чутьем замечательно понимали, что там, на вершине, лишь одно место, а нас много. И на этом пути мы за будущие восемь лет учебы здесь возведем издевательство, подставы и унижение себе подобных в культ, поднимем до таких аморальных высот, что доблестная советская армия со своей дедовщиной будет казаться по сравнению с нами детским лепетом. Но одного мы, будучи неумными и абсолютно духовно безграмотными детьми, не понимали тогда совершенно. Что в какой-то момент нашей жизни тем, кто все-таки дополз до вершины горы, хочешь не хочешь, а придется спускаться вниз. И вот тогда мы встретим на обратном пути всех тех, с кем начинали восхождение, а они вряд ли простят нам все то, что мы сотворили с ними, ну а мы, в свою очередь, не простим им. Там, наверху, все те, кто дотянется до вожделенной вершины горы, будут думать, что это их последняя война, а окажется, что это их последняя победа. В конкурентной борьбе, начавшейся с раннего детства, нам как-то забудут рассказать, что цинизм никогда не способствовал культуре ни в какой ее форме, но не оттого, что желали нам зла, а лишь по причине того, что лик Терпсихоры, как и любая другая монета из числа тридцати серебряников, имеет и обратную сторону. Педагоги, бывшие артисты, быть может, таким образом оберегали нас до поры до времени от этой ужасной тайны, в любом случае на первом этапе мы всеми фибрами души хотели верить в это. И верили. Или хотели верить? Или я заблуждаюсь на этот счет, ведь прошло так много времени…
Ника Комиссарова была фавориткой нашей Вороны, стояла на середине центрального станка, доводя своим шикарным подъемом, огромным шагом и высоченным прыжком до состояния искусанных от зависти в кровь губ большинство девчонок в классе. Я и Настя Демушкина, девочка, приехавшая из Саратова, держались в этом плане особняком, задвинув чувство ревности к успехам Комиссаровой в угол сознания, стараясь изо всех сил не отставать от нее: тянуть подъем сильнее, поднимать ногу выворотнее, прыгать выше и не пропускать ни единого замечания педагога. Комиссарова – мой личный недосягаемый горизонт на долгих восемь лет, который впоследствии окажется просто миражом в пустыне моих детских заблуждений, просто линией, отделяющей желаемое от действительного. Я перешагну ее, словно трещину на асфальте, и пойду дальше, а она, оставшись позади на какое-то время, разрастется и, ломая все на своем пути, устремится за мной. Но это будет потом, а сейчас, глядя в зеркало, как Ника встает в arabesque, я стараюсь все сделать – нет не хуже – лучше нее. Молча, терпеливо, сжав ягодицы и зубы. Настя, стоящая спереди меня, не отставала. Единственное, чем я по-настоящему могла похвастаться, так это высоким прыжком. Шаг у меня, как оказалось, средний, подъем – так себе, выворотность – нормальная, но не совершенная, а вот прыжок действительно впечатляющий. На него я и решила делать ставку: пережить станок, не шлепнуться на пятую точку на середине, а дальше наступал мой звездный час – allegro, а если по-простому – комбинации прыжков. Нинель Михайловна, наконец, как следует разглядев меня, зависающую дольше всех в воздухе, даже разрешила на эту часть урока встать в первую линию. Правда, не по центру, его, как и у станка, заняла Комиссарова. Но прыгала я все-таки выше.
Дни шли, осень приближалась к середине, и мы вместе с ней – к середине учебной четверти. Мозоли на ногах грубели, изучаемых движений становилось все больше, Ворона орала все громче, чувствуя то ли приближение первого снега, то ли маячивший на горизонте полугодовой экзамен по классическому танцу. Помимо него, наши тела мучили гимнастикой, народно-характерным и русским танцем. И если гимнастику мы любили и понимали, что на этом предмете нам дают возможность хоть как-то улучшить гибкость наших тощих, костлявых тел, то народные танцы давались нам, несмотря на то что, в сущности, они были легче классического, с большим трудом. Даже мне, привычной к народной обуви и этой координации, они стали чужими, словно, снимая балетки и надевая каблуки, я залезала не в свою, а в неудобную, будто не по размеру, кожу. Прямые позиции, скошенные стопы в некоторых движениях, то же plié иногда коленями вперед – все это диссонировало с тем, что мы так усердно оттачивали в классе с Нинель Михайловной. Особняком для нас, девочек, стоял историко-бытовой танец, единственный танцевальный предмет в первом классе, который проходил совместно с мальчиками: потные ладони, запах подмышек, их и мои подростковые прыщи – этот опыт надолго отобьет мой сексуальный интерес к противоположному полу, а спустя несколько лет дуэтный танец, где нас те же, но уже повзрослевшие мальчики вволю потискают за все возможные места в попытке сделать очередную поддержку, окончательно отвратит меня от мужского тела. Это не значит, что я никогда не спала с мужчинами, вовсе нет, просто каждый раз, ложась с самцом в постель, в нос мне ударял откуда ни возьмись запах мальчишеского пота из моего детства. Приходя домой из академии, я, перед тем как залезть под душ, стала тщательно обнюхивать себя, пытаясь понять, неужели я пахну так же отвратительно? Искусно изогнувшись, я пыталась понюхать себя между пальцами ног, в подмышках, во всех местах, куда только могла дотянуться, стала подолгу мучить и себя и старую мочалку в ванне, стирая кожу практически до крови, – а что оставалось делать? Дезодоранты еще не появились на прилавках наших полупустых магазинов, а пахнуть так же жутко, как некоторые мои одноклассники, я не могла, не понимая еще, что в этом плане быть незаметной – очень высокий творческий навык. Я читала об одном странном юноше, воспринимающем весь мир через запахи, – одна из книг на нашей полке, угодившая в мое поле зрения. Но у нас с ним были разные задачи: юноша, не имеющий от природы собственного запаха, с помощью синтеза чужих ароматов хотел покорить мир, я же, как кошка, – избавиться от этой своей физиологической метки навсегда, а покорить мир – заманчивая мысль, но не так же?
После окончания всех уроков мы усталыми тенями разбредались кто куда: кто в интернат, кто до ближайшей станции метро. Практически каждый день меня, вечно голодную и с потухшим взглядом, дожидалась после занятий Вера, сидя на гранитных ступеньках академии. Завидев, как я с натугой открываю тяжеленные деревянные входные двери и вываливаюсь в московский вечер, она вскакивала, подбегала ко мне и брала за руку:
– Пошли? – спрашивала она, глядя в мои потухшие, словно разбитые подъездные лампочки, глаза.
– Пошли, – смиренно кивала я, и мы шли бродить по дворам Фрунзенской набережной, пиная по асфальту первые упавшие листья.
– Рассказывай! – тихо, но с еле сдерживаемым любопытством просила Вера.
– У них там все по-своему, – понимая, что не отверчусь, неторопливо начинала я. – И стопу тянем мы не так, и ногу поднимаем не туда, и вообще, знаешь, я, наверное, уже не хочу.
– Чего не хочешь? – удивлялась она.
– Ничего. Ни ходить сюда, ни слушать оры нашей училки. Знаешь, какая она злая? Ты даже представить себе не можешь! – И в доказательство оголяла расцарапанное Вороной плечо.
– Ни фига себе! Это она вас так?
– Ну а кто?
– Ошалеть, вообще! Как такое может быть? Ты родителям говорила? А они это видели? – брызжа слюной от негодования и злобы, шипела Вера.
– Да видели, конечно.
– И что?
– Да ничего! Сказали, что так и должно быть, что, значит, я не безнадежна, раз педагог так надо мной бьется.
– Бьется? Да она вас тупо бьет! Они что, разницы не видят?
– Не знаю, может быть, и видят. Мне кажется, это странно, но я и сама потихоньку начинаю верить в то, что она все делает правильно.
– Правильно?
– Ну да, а и иначе просто не получится.
– Не получится что?
– Выбить из нас лень и дурь и вытащить наружу суть.
– Суть? Какую еще суть? – не унималась она.
– Сложно объяснить, – мялась я. – Когда Ворона говорит про это, нам, ну всем девочкам в классе, это понятно. А другим объяснить не можем. У нас с ней свой язык. Какой-то птичий, что ли.
– Вы там что, каркаете друг на друга?
– Да ну при чем здесь это? – злилась я. – Забудь, я же говорю – тебе не понять. Пойдем лучше на мост!
И мы шли на мост, на эту старую железобетонную конструкцию, скрипучую, будто готовую развалиться и с грохотом рухнуть в мутную, с бензиновыми разводами воду Москвы-реки своей огромной тушей, и несли туда недосказанность, и плевали с него ее остатками вперемешку со слюной в тщетной попытке попасть в редко проплывающие под нами прогулочные теплоходы. Перейдя мост, мы спускались к набережной Нескучного сада и, взобравшись на гору возле старого монастыря, оказывались у двух небольших заброшенных озер, в цветущей воде которых неспешно плавали редкие утки. Не попав по людям, мы пытались отыграться на водоплавающих, бросая в них маленькие камешки, валяющиеся на берегу. Утки пугались и перелетали с места на место, баламутя воду и гоняя мальков, пригревшихся в еще не до конца остывшей воде.
– Мальчишки симпатичные у вас в классе есть? – Вера бросила очередной камешек и практически попала одной утке по голове. – Блин, в миллиметре от цели!
– Наверное. Я не всматривалась. Зачем мы бросаем в них камни?
– Не знаю, почему нет? Стесняешься?
– Мучить уток?
– Смотреть на мальчишек.
– Стесняюсь мучить уток. Зачем? Давай не будем. Да, может, и посмотрела бы, но им тоже не до этого.
– А до чего?
– Не знаю, до чего, вот ты пристала. Потеют они, вот чего. И пахнут.
– Все потеют и пахнут. Я тоже, и ты, кстати. Отчего потеют – жарко у вас там?
– Нервничают, стараются, вот и потеют. Польку выучи, менуэт выучи – голова кругом идет.
– Менуэт – это что?
– Танец такой. Очень старый.
– Покажешь?
– Давай. Встань справа по третьей свободной позиции. Руки – вот так, как у меня. Вполоборота. Да не к уткам, а ко мне. Будешь за мальчика.
– Почему я за мальчика? Хотя ладно, давай показывай!
– На вступление я подаю тебе руку, ты кладешь свою сверху, правильно. Не смейся. Потом plié, потом relevé, опять plié и правую ногу открываем в сторону. Молодец. Перешли на нее, левую вытянули в подъеме. Не коси его так, ты можешь нормально тянуть? Хватит смеяться, я сейчас перестану показывать и будешь кидать камешки в уток, как дура! Ну, Вера!
Мы смеялись и танцевали менуэт Моцарта, еще понятия не имея, кто такой Моцарт и почему этот странный, старинный танец называют в его честь. Прохожие засматривались на нас, двух смешных девчонок, танцующих у заросших прудов на Воробьевых горах. Не знаю, если счастье – это тот момент в жизни, в который хочется вернуться, то это, безусловно, оно и есть. И тогда я была счастлива. И, вероятно, утки, по которым мы перестали бросать камни, и эта осень, окрасившая набережные Москвы-реки в непостижимый багрянец, и эти прохожие, завидевшие двух беззаботных хохотушек, отплясывающих странный танец, ни на кого не обращая внимания. Потом, у одного гениального, но точно сумасшедшего автора я натолкнусь на интересную мысль. Суть ее в том, что в языке существуют слова, которые не указывают ни на что и ни на кого, а лишь на самих себя, и «счастье» в его понимании – одно из таких слов. В дальнейшем эмпирическим путем мне на собственном опыте придется убедиться, что к таковым относится и слово «любовь». «Любовь» и «счастье» – два существующих во всех языках мира обозначения для несуществующих понятий, ибо, если каждый субъект трактует их смысл по-своему – где же тогда истинный объект, точка отсчета, исходная базовая идея? Позже к их компании я от себя добавлю «красоту». В этой стране число «три» – сакральное число: отец, сын и святой дух вместо матери будоражат умы бабушек в церкви, три алкаша на детской площадке будоражат умы трех милиционеров, праздно шатающихся по улочкам Москвы, три богатыря на картине Васнецова вечно вглядываются в горизонт, три танкиста и собака, не вписывающаяся в концепцию мистической тройки, но это же всего лишь собака. В нашу с Верой дружбу в скором времени тоже ворвется – нет, не собака, – третий человек, но от этого она не угаснет, не станет прочнее, а обретет некую не по годам взрослую осознанность, которой у нас, хохотушек у пруда, еще не было. Все будет потом, все будет позже, но это позже надвигалось на нас быстрее, чем я могла себе представить.