Читать книгу Дом на синичке. Исповедь сапожника - - Страница 3

КРАСНОЕ ДЕРЕВО

Оглавление

Дом был не просто большим. Он был целым миром, вырезанным из красного, почти черного дерева, и этот мир жил по своим, непостижимым для Егора законам. Он родился в этом мире в 1910-м году, но не был его гражданином. Он был тенью, тихим отголоском, живущим в щели между двумя реальностями.

Его реальность начиналась за тяжелой, обитой рваным бархатом дверью в дальнем конце второго этажа. Это была комната его матери, Марины. Комната служанки. Здесь пахло мылом, крахмалом и легкой кислинкой усталости. Стояла узкая кровать, комод с потершейся фурнитурой, крошечный столик у окна, с которого открывался вид не на парадный въезд с лиственницами, а на хозяйственный двор: сараи, ледник, куры, бегающие за кухаркиной дочкой. На этой кровати он и заснул под монотонный скрип иглы – мать вечно что-то зашивала, штопала, перешивала для барской семьи.

Другая реальность лежала за порогом. Она начиналась с паркета. Не скрипучих половиц, а широких, темных, лакированных досок, которые холодно лоснились, отражая размытые блики из высоких окон. По этому паркету нужно было ходить бесшумно, прижимаясь к стенам, украшенным дубовыми панелями. Стены тоже были из дерева – темного, резного, с причудливыми завитками, в которых мальчик с детства видел то драконов, то спящих кошек.

А потом был зал. Его сердце. Здесь красное дерево расступалось, уступая место белому с золотом. Лепнина на потолке, тяжелые рамы картин, ножки стульев, изогнутые в немыслимом изяществе. Но главное – камин. Огромный, из серого мрамора, с полкой, на которой стояли часы под бронзовым колпаком и две вазы из малахита, похожие на застывшие кусочки летнего леса. Егору строго-настрого запрещалось входить в зал, когда там были хозяева. Но по утрам, когда горничные натирали полы воском, он проскальзывал внутрь. Подбегал к камину и прикладывал ладонь к холодному, отполированному до зеркального блеска камню. Его отражение дрожало в зеленой глубине малахита – бледное, с большими серыми глазами, светлыми волосами, вечно растрепанными. Он не был похож на смуглую, черноволосую Марину. И уж тем более не был похож на рыжеватого, плотного Григория Петровича.

Григорий Петрович Суворов. Хозяин. Бог. Громовержец. Он редко появлялся в поле зрения Егора, но его присутствие ощущалось во всем: в строгом распорядке дня, в тоне, которым старший лакей отдавал приказания, в дорогом запахе сигарного дыма, задерживающемся в библиотеке. Он был человеком из другого измерения – измерения власти, денег и тяжелой, неспешной уверенности. Егор видел его мельком: широкую спину в сюртуке, склоненную над бумагами в кабинете, руку с толстыми пальцами, поправляющую складку газеты. Иногда их взгляды встречались. Взгляд Григория Петровича был быстрым, оценивающим, без тени тепла. Он скользил по мальчику, как по предмету обстановки – возможно, не на своем месте, но и не заслуживающему особого внимания.

Мать о Григории Петровиче не говорила никогда. Когда Егор, уже понимая больше, чем следовало, однажды спросил: «А барин… он мой отец?», Марина не ударила его, как он ожидал. Она лишь побледнела так, что губы стали синими, схватила его за плечи и прошептала с такой силой, с какой никогда не говорила: «Ты – мой сын. Только мой. Запомни. И никогда, слышишь, никогда ни о чем таком не спрашивай».

Но дом знал. И слуги знали. В их взглядах – горничных, кучера, поварихи – читалась смесь жалости, презрения и любопытства. Его не обижали открыто – боялись гнева Марины, которую Григорий Петрович, вопреки всему, выделял. Но и в игры не брали. Он был одиноким призраком в лабиринте роскошных комнат.

Его убежищем стала библиотека. Огромная комната, заставленная шкафами до потолка. Там пахло пылью, кожей переплетов и табаком. Туда редко заходили. Егор научился читать по складам, тайком, разглядывая книги с картинками – атласы по географии с диковинными животными, тома по истории с гравюрами рыцарей. Он забирался в глубокое кресло у окна, поджимая под себя ноги в стоптанных башмаках, и растворялся в других мирах. Здесь, среди книг, он был не внебрачным сыном служанки, а исследователем, капитаном, путешественником.

Однажды, роясь в нижнем ящике массивного стола, он нашел альбом с фотографиями. Там был молодой Григорий Петрович – стройный, с усами, в военном мундире. Рядом – хрупкая женщина в кружевах, его покойная жена Анна Николаевна. И дети – два мальчика, уже взрослые, учившиеся где-то в Петербурге. Они почти не бывали в Осташово. Егор смотрел на их лица, на это законное, признанное семейство, и в его душе впервые зашевелилось смутное, горькое чувство, которое он позже узнает как несправедливость.

Но был в доме и другой соблазн, более осязаемый, чем призрачное признание. Золото. Оно было не только в позолоте рам. Оно было настоящим. Егор видел его однажды – случайно, в щель приоткрытой двери кабинета. Григорий Петрович сидел за письменным столом, а перед ним стоял открытый железный сейф. Внутри что-то тускло желтело под светом лампы. Это не были блестящие безделушки. Это были плотные, толстые кружки – червонцы, аккуратно уложенные в стопки. И рядом – холодный блеск камней в бархатных футлярах. Хозяин взял одну монету, подбросил на ладони, и она издала мягкий, сочный, не звонкий, а весомый звук. Этот звук и этот тусклый, глубокий блеск врезались в память мальчика навсегда. В этом блеске была какая-то страшная, магнитная сила. Сила, которая могла построить такой дом. Сила, которая позволяла одним быть хозяевами, а другим – жить в комнатах за обитой бархатом дверью.

Так и текли дни в доме из красного дерева – между запахом книжной пыли и призрачным отблеском золота, между тихой любовью Марины и гулким безразличием остального мира. Егор рос, привыкая к своей роли тени. Он научился различать по звуку шагов, кто идет по коридору, знал все потаенные ходы и скрипучие половицы. Этот дом, со всей его красотой и холодом, был его вселенной. Ему и в голову не могло прийти, что все это – паркеты, портреты, малахитовые вазы и даже тот самый железный сейф – может рухнуть в одночасье. Что хрупкая ваза его жизни, и без того далекая от парадного блеска, будет отдана на хранение в трясущиеся руки матери, поставлена на полку тряского вагона и разбита в щепы ловкими пальцами цыганки.

Пока же он был просто мальчиком, который по ночам, засыпая под мерный стук материнской швейной машинки, мечтал не о золоте, а о том, чтобы когда-нибудь, втайне, дотронуться до теплого, живого носа лошади в барской конюшне. Казалось, этому тихому, размеренному существованию не будет конца. Но конец уже подступал, беззвучной поступью, с дальнего конца губернии, где догорали помещичьи усадьбы и ржали на ветру красные флаги. Он подступал, и первым его почувствовал не Егор, не Марина, а само красное дерево стен. Оно, казалось, в эти последние, слишком тихие дни, впитав стоны и шепоты поколений, стало еще темнее, еще непроницаемее, затаив в своих сучковатых прожилках тень грядущего пожара.

Дом на синичке. Исповедь сапожника

Подняться наверх