Читать книгу Электророман Андрея Платонова. Опыт реконструкции - Константин Каминский - Страница 25

ГЛАВА 3
ФОТОЭЛЕКТРОМАГНИТНЫЙ РЕЗОНАТОР-ТРАНСФОРМАТОР – РАЗВИТИЕ СЮЖЕТА
3.1. Passion («Невозможное»)
3.1.3. Любовная поэтика

Оглавление

Обусловленное любовью свечение, однако, равносильно (в понимании рассказчика) уничтожению мира света, темный опыт любви влечет за собой опыт смерти. В понимании же протагониста его смерть обусловливает не любовь, а нерепрезентируемость любовного опыта – невозможное, тематизированное в диалоге рассказчика и героя после посещения Марии.

– Что с тобой? – спросил я у него.

– Я люблю, – сказал он тихо. – Но я знаю – чего хочу, то невозможно тут, и сердце мое не выдержит. <…>

– Чего же ты хочешь?

– О, знаю, – ее хочу! Но не такую. Я не дотронусь до нее. Ни губы, ни груди мне не нужны. Я хочу поцеловать ее душу… Нет, тут ничего невозможно. Этого нельзя сказать. Слово сделано для удобства. Я не знаю, как сказать, и никто никогда ничего про это не скажет ни словом, ни музыкой, ни песней. Это можно иметь, но нельзя об этом рассказать293.

После этого финального озарения, придя к себе домой, безымянный герой истории ложится и умирает: «Любовь обняла в нем жизнь и задушила ее»294. Эрос и Танатос, история жизни и история страдания оказались взаимно дополнительны в отношении к «священной истории», которая «с евангельской краткостью и простотой» была заявлена в начале «Невозможного». Никлас Луман в своей книге не эксплицирует отношение любовной страсти к страстям Христовым, но подразумевает его295. Решающей для Лумана является фундаментальная разница между идеалом amour passion, связанным со старым, «пассивным» понятием страдания как «претерпевания впечатления»296, и парадоксальностью, связанной с современным, «активным» понятием страдания как «страстного действия». Только сплавление активного и пассивного понятий страсти делает возможным индивидуализированную, романтическую любовь, «ибо только действие, не претерпевание, можно считать индивидуальным»297.

Протагонист «Невозможного» предается именно домодернистскому пассивному понятию страсти, понимая любовь как недостижимый, невозможный идеал, отчего и погибает, тогда как Мария репрезентирует романтический любовный код (поэтому она также единственная фигура, наделенная индивидуальным именем). Можно сказать, что безымянный протагонист действует как носитель актуального для самого Платонова в 1920–1921 годах идеала преодоления «буржуазного пола» и тем самым привязан к добуржуазному, доромантическому и антисексуальному любовному коду, поскольку «лишь романтизм освящает взаимосвязь сексуальности и любви, и лишь XIX век завершает мысль, что любовь есть не более чем символизация полового инстинкта»298. Рассказчик же в своем понимании любви тоже доромантичен, однако в основе его взгляда лежит уже новое понятие активной страсти, понятие любви как парадокса: любовь хотя и невозможна, но неизбежна.

Я пошел домой. Все кончилось. Любовь в этом мире невозможна, но она одна необходима миру. И кто-нибудь должен погибнуть: или любовь войдет в мир и распаяет его и превратит в пламень и ураган, или любви никто никогда не узнает, а будет один пол, физиология и размножение. Но нет – пусть любовь невозможна, но она неизбежна и необходима299.

В этом контексте герой, пассивно переживающий любовь как идеал, оказывается альтер эго рассказчика, активно творящего страстные речевые действия. В автобиографической перспективе «Невозможное» маркирует переход Платонова от поэтики пола к любовной поэтике и прощание с его прежним эго и авторским образом светящегося протагониста. Электрик и мечтатель, которого рассказчик со страстными и патетическими восклицаниями несет к могиле, в действительности и есть сам автор.

Любовь, которую «претерпевает» Андрей Платонов, о чем свидетельствуют его письма к Марии Кашинцевой, влечет за собой переключение любовного кода от идеала к парадоксальности и производит шизоидные эффекты любовной коммуникации, как ее описывает Луман: «Шизофрения или как минимум вынужденное повторение патологического поведения. В одном отношении парадоксальная коммуникация действует как разрушение личности, в другом – как разрушение социальной системы»300. В свою очередь дружба рассказчика с героем представляет собой диегетически разрушенную социальную систему301.

Мизогинную пролетарскую эмфазу братства, которая доминирует в семантическом поле «буржуазный пол vs. пролетарское сознание», Элиот Боренстейн обозначает в контексте раннесоветской гендерной модели как «фратриархат», который Платонов, хотя и очень медленно, истреблял в своей прозе 1920‐х годов. Глубинной причиной платоновской смены гендерно-идеологического направления Боренстейн считает биографический фон: создание семьи302. Платонов не подвергает свои ранние идеалы тотальному демонтажу, а позволяет им самостоятельно прийти к логическому завершению, что можно наблюдать на материале «Чевенгура». В ранней прозе Платонова можно увидеть, как измельчение «антибуржуазных/антиполовых» идеалов сопутствует повествовательно-прагматичному расщеплению между рассказчиком и героем, которое проявляется как колебание между всемогуществом и бессилием в «Маркуне» и «Жажде нищего».

В «Невозможном» это переменное отношение манифестируется в симметрии между всесилием рассказчика и импотенцией героя. Как альтер эго рассказчика герой сохраняет за собой сферу пассивного претерпевания. Он эксплицитно исключается из действия либо его действия дисквалифицируются – например, в порыве сомнамбулической любви к миру он целует незнакомую женщину, за что его жестоко избивает ее спутник303.

Все начинания протагониста – «великого и неповторимого лентяя» – оказываются безуспешными: его работы откладываются в долгий ящик, фотоэлектромагнитный резонатор-трансформатор остается незавершенным, а книга недописанной. Зато его переживания подробно описываются рассказчиком. Отношение рассказчика (эго) к своему герою (альтер/другой) можно определить по схеме Лумана304. Поскольку герой (другой) в «Невозможном» не действует, в рассказе не тематизируются также и символически генерализованные медиа – деньги и власть.

Совместное переживание рассказчика (эго) и героя (альтер) открывает им высшую истину о природе света и универсума. Но переживание любви героя как пассивное претерпевание вербализируется в действии рассказчика и проблематизируется в его гипостазисе как лектора в конце рассказа. Ибо если людям «не хватает честности и гениальности», чтобы любить друг друга и весь окружающий мир, их следует принудить к этому – такова мораль притчи305. Для проблемы некоммуникабельности эмоций рассказчик/лектор предлагает рациональное научно-техническое решение.

Для этого надо подойти к вопросу любви технически. Я не догадался тогда исследовать своего друга. Вселенная любви, вошедшая в него, имеет какие-нибудь признаки, носители. Назовем их микробами, возбудителями любви. Что-то в этом виде должно быть обязательно. Эти микробы надо открыть, исследовать условия их развития, благоприятные для них, потом лабораторно, искусственно создать эти благоприятные условия для их расцвета и развести эти микробы в препаратах, как разводят культуры холеры, тифа и т. п. Тут надо идти чисто экспериментальным путем. <…> Может, удастся обойтись и без объектов опытов, т. е. дойти до открытия микробов теоретическим путем, и потом делать их искусственно в несметном количестве на каких-нибудь станках и прививать людям, рассеивать в мире306.

Ирония и вульгарный цинизм, которые лежат в основе этого превращения любовной поэтики в научную, несут уже описанную выше функцию преодоления некоммуникабельности любви, которая может быть понята как возможность осуществления невозможного путем иронического тематизирования провала коммуникации или через смену символически генерализованного медиа от любви к научной истине307.

Это ироническое предложение решения любовной проблемы ссылается на начало рассказа/лекции, на гипотезу Пастера и Аррениуса о панспермии, всеобщем осеменении космоса микробами любви308. Ибо «окончательное решение любовного вопроса» с точки зрения рассказчика/лектора – превращение вселенной в любовь: «вселенная станет любовью, а любовь есть невозможность»309. Переключение кода с любви на истину следует еще раз в заключении текста и служит парадоксальной цели: подтвердить и закрепить возможность любви как невозможного идеала.

Любовь – невозможность. Но она – правда и необходима мне и вам. Пусть будет любовь – невозможность, чем эта маленькая возможность – жизнь310.

Идеал любви, о котором здесь идет речь, не имеет ничего общего, по заверениям рассказчика/лектора, с физиологической любовью/эросом (дискредитированной как половой инстинкт и инстинкт продолжения рода). Наоборот – эрос так же возможен, как дружеская любовь (филия). Невозможное – это агапа, всеобъемлющая любовь Бога в Евангелии. Понятие страстной любви в «Невозможном» стремится преодолеть любовь как кодирование интимности и учредить всеобъемлющую любовь, и в этой «евангельской краткости и простоте» открывается параллель между страстями Иисуса и безымянного электрика.

В отличие от переживающего и страдающего героя рассказчику отводится действующая роль евангелиста, который не только свидетельствует, но и распространяет и институционализирует учение или проповедует его в своем стилистическом гипостазисе311. В этом контексте фотоэлектромагнитному резонатору-трансформатору отводится роль символа веры, который преображает солнечный свет в электрический ток, а электрический ток – в божественный свет искупления, как повествовательный аппарат в это же самое время обеспечивает взаимную трансформацию научной поэтики, технопоэтики, мифопоэтики и поэтики любви и тем самым функционирует как ген построения сюжета и семиотический конденсатор312.

Изобретение фотоэлектромагнитного резонатора-трансформатора – прочное нарративное ядро, вокруг которого Платонов может группировать стилистические и жанровые эксперименты, а также механизмы повествовательной техники – как в свое время интерпретации, комментарии и апокрифы группировались вокруг Священного Писания.

293

Платонов А. Невозможное. C. 194–195.

294

Там же. C. 195.

295

«С появлением парадоксальности изменяется и семантическая позиция (равно как и религиозная интерпретируемость) страдания в любви. Человек страдает не потому, что любовь чувственна и будит земное вожделение; он страдает, потому что она еще не исполнилась или потому что в исполнении не сдерживает того, что обещает. На место иерархии мироотношения человека заступает автономия и структура времени автономной области жизни и опыта. Обоснование из себя самого, включающее страдания, прежде было характерной прерогативой бога». – Luhmann N. Liebe als Passion. S. 80.

296

Ibid. S. 74.

297

Ibid. S. 75.

298

Ibid. S. 53.

299

Платонов А. Невозможное. C. 195.

300

Luhmann N. Liebe als Passion. S. 68.

301

Характерно, что в литературе XVIII века дружба в качестве системы кодирования интимности функционирует как конкурирующая с любовью форма коммуникации. – Ibid. S. 105.

302

Borenstein E. Men without Women: Masculinity and Revolution in Russian Fiction, 1917–1929. Durham: Duke University Press, 2000. P. 193.

303

Платонов А. Невозможное. C. 191.

304

Cм.: Luhmann N. Liebe als Passion. S. 27.

305

Платонов А. Невозможное. C. 196.

306

Там же.

307

Luhmann N. Liebe als Passion. S. 157.

308

Остается открытым, знал ли Платонов основополагающую работу Луи Пастера «Имеющиеся в атмосфере организованные частицы, проверка учения о самозарождении» (1862), которая была формативной для развития гипотезы панспермии (Arrhenius S. Das Werden der Welten, Leipzig: Akademische Verlagsgesellschaft, 1908. S. 194). Но наверняка Платонов знал распространяемые в рамках просветительской кампании книги эндокринолога и сооснователя коммунистического Свердловского университета Бориса Завадовского (1895–1951), который в своих брошюрах популяризировал синтез механистических и бактериологических взглядов на человеческий организм. См.: Завадовский Б. Как мы питаемся? Одесса: Типография Одесского союза потребительских обществ, 1920.

309

Платонов А. Невозможное. C. 196.

310

Там же.

311

Эта фиксация новой священной истории в коммуникативной памяти живого свидетеля, который управляет «священным рассказом», соответствует первой фазе предания в социальной среде первохристианства, как об этом пишет Ян Ассман, см.: Assmann J. Das kulturelle Gedächtnis. S. 64–65.

312

Юрий Лотман в контексте своей «Семиосферы» утверждал, что процессы генерирования (культурного) текста возникают не столько из заложенной темы, сколько из размытых множеств символов (символ как ген сюжета). Cм.: Лотман Ю. Внутри мыслящих миров. C. 102, 145. Символу при этом отводится медиализирующая функция внутри гетерогенной системы знаков, для которой Лотман предлагает «электропоэтический» образ конденсатора: «В равной мере он посредник между синхронией текста и памятью культуры. Роль его – роль семиотического конденсатора». – Там же. C. 160.

Электророман Андрея Платонова. Опыт реконструкции

Подняться наверх