Читать книгу Фронда. Блеск и ничтожество советской интеллигенции - Константин Кеворкян - Страница 10

Глава 1
Пьянящий воздух свободы
III

Оглавление

Революции 1917 года первоначально являлась эманацией либеральной гуманитарной интеллигенции. Красивые слова, лозунги… Однако уже в самое ближайшее время стало очевидно, что поэтическая составляющая любой революции не отменяет вопросы функционирования экономики, государственной бюрократии, воинской дисциплины. Того, что всегда противно настоящему революционному романтизму. Писатель М. Пришвин в своих дневниках заметил: «Разум русского политического сектанта (интеллигента)… это особое болезненное состояние, в котором… личность разрушается или в пассивном анализе (меньшевики), или в скором действии по схеме, созданной этим «разумом» (большевики)» (18). Что лучше: активное действие или анализ, революция или эволюция? Различное политическое толкование актуальных вопросов различными частями общества и силовое решение вопроса путем Гражданской войны и последующих репрессий надолго загнали проблему внутрь, позже трансформировав ее в проблему взаимоотношений государственной бюрократии и творческой интеллигенции. Но государство – это паровая машина для реалистов, а не парусник для романтиков.

Государство нуждалось в практиках, в управленцах. По мере воссоздания государственной машины (применительно к периоду 1920-х гг.), вопрос отношений власти и интеллигенции стал вопросом взаимоотношения двух технических подвидов – интеллигенции, находящейся у власти и якобы выражавшей интересы «трудового народа», и прочих, оставшихся вне процесса. Причем, первые, «победители», отличались крайней степенью нетерпимости и самоуверенности, продиктованной их прогрессистским воспитанием. Бессмертная фраза: «Интеллектуальные силы рабочих и крестьян растут и крепнут в борьбе за свержение буржуазии и ее пособников, интеллигентиков, лакеев капитала, мнящих себя мозгом нации. А на деле это не мозг, а говно». Автор – потомственный русский дворянин, интеллигент до мозга костей В. Ульянов-Ленин. Проще всего обидеться, дескать, «сам дурак». Но, положа руку на сердце, так уж ли неправ оказался вождь пролетариата насчет «лакеев капитала»?[10]

Что могло объединить эти две интеллигенции – «передовую», захватившую власть, и всю прочую? На заре Советской власти, в 1919 году отец евразийства В. Вернадский писал: «Сейчас главнейшей силой, спаивающей новое русское государство, будет являться великая мировая ценность – русская культура во всех ее проявлениях» (19). Культура! Распространение ее в огромной, почти неграмотной стране! Казалось, эта высокая цель, будет признана общей всеми, ибо просвещение народа испокон века считалось важнейшим вопросом преобразования государства на новых, прогрессивных основах. Проверка истинных чувств наступила быстро: выяснялось, что не так сей народ хорош, как снилось дореволюционным барышням. И офицеров на штыки поднимал, и усадьбы жег, и желчных, полных ненависти к соотечественникам слов И. Бунина в «Окаянных днях» ох как заслужил.

Не был народ ангелом или богоносцем. И многие, особенно в лагере проигравших Гражданскую войну, остро в нём разочаровались. Остались либо самые верные, не боявшиеся черной работы, либо те, кто просто не мог этой работы избежать. Отмечая пафос социального творчества 1920-х годов, надо понимать, что массы создавали новые общественные отношения противоречиво и зачастую примитивно, в меру собственных представлений и сил. Однако большевики, в отличие от либеральной интеллигенции, не отшатнулись, не испугались противоречия между низким уровнем культуры народа и необходимостью включения его в процессы модернизации страны.

Большевики (по сути, радикальные левые интеллигенты) почти насильно втягивали в культурную революцию огромные массы простого люда – народа, который с давних времен видел в образованности только барскую забаву, а порой и просто враждебную силу. Вспомним, как в классическом советском кинофильме «Чапаев» главный герой, глядя на идущих парадным строем в «психическую атаку» белых офицеров, произносил только одно слово – «интеллигенция». Культурная революция потому и стала процессом противоречивым, разнонаправленным, поскольку на фоне всеобщего бескультурья и малограмотности знания, которыми обладали образованные люди, выглядели, как элитная собственность, которую невозможно конфисковать.

Новое государство постоянно балансировало на грани необходимости и ненависти. Необходимости в квалифицированных специалистах и ненависти к их прошлому. Большевики в своем фанатичном неприятии свергнутого строя отправляли на свалку истории тех, кто составлял костяк дореволюционного государства – чиновников, преподавателей, офицеров. Среди нищих 1920-х годов не редок был интеллигент «из бывших», который на французском, немецком и английском языках просил на хлеб, протягивая руку за подаянием[11].

Поначалу бывшая интеллигенция принципиально не принималась в расчет новыми строителями мира. Ей предоставили возможность прозябать на периферии общественного сознания, как монархисту Хворобьеву из «Золотого теленка»: «Он, когда-то попечитель учебного округа, принужден был служить заведующим методологическо-педагогическим сектором местного Пролеткульта. Это вызывало в нем отвращение. До самого конца своей службы он не знал, как расшифровать слово “Пролеткульт”, и от этого презирал его еще больше. Дрожь омерзения вызывали в нем одним своим видом члены месткома, сослуживцы и посетители методологическо-педагогического сектора».

Слово «интеллигент» стало синонимом никчемного, далекого от жизни человека, чуждого трудящимся массам. «Бывшие», может, и рады были бы служить социалистическому отечеству, но послереволюционное поколение интеллектуалов их всячески отталкивало, видя в них политическую опасность большую, нежели потенциальную пользу.

Отсюда впадение в другую, антисоветскую крайность: дескать, кого отринула Советская власть – сплошь хорошие и дивные люди. Вот здесь и кроется одно из зерен грядущих разночтений. Сегодня уже принято с сочувствием относиться к духовным исканиям одного из самых знаменитых персонажей Ильфа и Петрова – незабвенного Васисуалия Лоханкина. Хотя именно подобные «искатели справедливости» внесли в дореволюционное время немалую лепту в радикализацию русского общества и дискредитацию духовных ценностей, «так что обличители соавторов могли бы не столь поспешно и безоговорочно принимать Лоханкина в свои ряды и брать под защиту» (21). Лоханкин – это не просто собирательный образ. «Роман “12 стульев”, надеюсь, все из вас читали, – сейчас я цитирую Валентина Катаева, брата одного из соавторов романа Е. Петрова. – Замечу лишь, что все без исключения его персонажи написаны с натуры, со знакомых, друзей (выделено мной – К.К.)» (22). Выписан и Лоханкин, типаж которого был массово представлен в 1920-е годы.

Бессмертна сцена насильственного кормления Васисуалия:

– Это глупо, Васисуалий. Это бунт индивидуальности.

– И этим я горжусь, – ответил Лоханкин подозрительным по ямбу тоном. – Ты недооцениваешь значения индивидуальности и вообще интеллигенции…

– Ешь, негодяй! – в отчаянии крикнула Варвара, тыча бутербродом. – Интеллигент!

Интеллигенция принялась с интересом изучать свое отражение, изучать сочувственно, сопереживая, ведь «сопереживание» тоже показательная способность настоящего интеллигента. Лоханкин в глазах инакомыслящих становится едва ли не положительным героем, человеком, несправедливо пострадавшим от бесчеловечного режима. Сочувствующих пытался одернуть еще Аркадий Биленков – одна из звезд советского литературоведения 1950–1960 годов: «Ильф и Петров… осмеяли “Васисуалия Лоханкина и его значение”, “Лоханкина и трагедию русского либерализма”, “Лоханкина и его роль в русской революции” Авторы осуждали Лоханкина со всей решительностью эпохи, в которую создавались их книги. И они, безусловно, были правы (выделено мной – К.К.). Такого интеллигента и такое значение его, несомненно, следовало осмеять. Писатели видели вокруг себя… большое количество прототипов. А что не увидели, восполнили самоанализом» (23).

Двадцатые годы требовательно заставляли идти за собой, в то время, когда многим, потрясенным революцией, Гражданской войной и сменой общественного строя, хотелось просто жить. Но они сразу выпадали из бурно вертевшейся карусели общественной жизни и теряли все. В. Шкловский в газетной рецензии на «Золотого Теленка» указывал: “Золотой теленок” совсем грустная книга… Люди на автомобиле (Бендер и компания – К.К.) совсем живые, очень несчастливые… А в литерном поезде у журналистов весело. Весело и у вузовцев… Дело не в деньгах, не в них несчастье, дело в невключенности в жизнь» (24).

Снова в отечественную литературу возвращается хорошо знакомый ей тип «лишнего человека». И этот «лишний» прекрасно сопрягается с самоощущением множества людей. Возьмем, к примеру, встречу Остапа со студентами: «В студентах чувствовалось превосходство зрителя перед конферансье. Зритель слушает гражданина во фраке, иногда смеется, лениво аплодирует ему, но, в конце концов, уходит домой, и нет ему больше никакого дела до конферансье. А конферансье после спектакля приходит в артистический клуб, грустно сидит над котлетой и жалуется собрату по Рабису[12]опереточному комику, что публика его не понимает, а правительство не ценит. Комик пьет водку и тоже жалуется, что его не понимают. А чего там не понимать? Остроты стары, и приемы стары, а переучиваться поздно».

Реванша пришлось ждать слишком долго, а потому в современных оценках дилогии нынешние бунтари не стесняются: «Двенадцать стульев» – обывательский ночной горшок, слизь и блевотина», – ярится Э. Лимонов (25). Более наукообразно рассуждает И. Шафаревич: «Книги Ильфа и Петрова, приобретшие такую громадную популярность, были далеко не безобидным юмором. Говоря коммунистическим языком, они “выполняли социальный заказ”, а по более современной терминологии “дегуманизировали” представителей чуждых, “старых” слоев общества дворян, бывших офицеров, священников. То есть представляли их в таком виде, что их “ликвидация” не будила никаких человеческих чувств» (26). И в последнем утверждении доля истины имеется.

Интеллектуалы советского призыва имели за спиной опыт Гражданской войны и ЧК. Например, Е. Петров откровенно признавался: «Я вел следствия, так как следователей судебных не было, дела сразу шли в трибунал. Кодексов не было, и судили просто: “Именем революции”…» (27). А ведь такие слова, если вы забыли, произносились при расстреле. У многих выдвиженцев большевиков руки были по локоть в крови своих сограждан, виновных лишь в том, что они не приняли власть большевиков, а чаще всего расстрелянных просто как заложники.

Да и старший брат Е. Петрова – знаменитый писатель В. Катаев – тоже всякого насмотрелся: до революции ученичествовал у И. Бунина, служил офицером, награжден за храбрость и едва не был расстрелян красными. «В нем есть настоящий бандитский шик», – говорил о Катаеве тонко чувствовавший людей О. Мандельштам[13]. Биографии авантюристов – братьев Катаевых – лишь песчинки из многих тысяч таких же, поднятых волной революции. Удивительное сборище пассионариев начинало возводить советский культурный проект в противостоянии со старой интеллигенцией, разномастными лоханкиными, преображенскими, барменталями…

«Я ловлю себя на мысли, что рай будущего, коммунистический рай будет состоять из одесситов, похожих на Багрицкого»[14], – как- то заметил один из самых заметных писателей «одесской школы» И. Бабель. К школе относились сам И. Бабель, Э. Багрицкий, В. Катаев, И. Ильф, Е. Петров и многие другие из первого поколения истинных советских писателей. «Коммунистический рай» предназначался для них.

Молодые советские писатели, и прочая «красная интеллигенция» чувствовали себя при новом положении дел неплохо.

Они, как могли, свой строй пропагандировали и защищали, в том числе и словом. Эта, выдвинутая Советской властью публика, категорически не принимала остатки русских дореволюционных классов. В них она видела и конкурентов в стране, где грамотность была на вес золота, и идеологических противников, которые не смирились с воцарением новых хозяев жизни. У власти закрепились лишь те «из бывших», кто собственно входил в организацию большевиков, состоял в родственных связях с коммунистической элитой или очень громко декларировал ей свое одобрение, вроде поэтов В. Маяковского или В. Брюсова. Шестидесятники середины ХХ века являлись идеологическими наследниками этих победителей, «комиссаров в пыльных шлемах».

10

И почему, когда обидчик интеллигенции испустил дух, легендарные махатмы Индии прислали в СССР послание, где говорилось, что умер самый великий человек на Земле, а великий экономист Кейнс, который в те годы работал в России, считал даже сам тип мышления Ленина выдающимся явлением культуры? Они что – глупее нынешних критиков были?

11

Ипполит Матвеевич клянчащий милостыню – отнюдь не фантастическая выдумка Ильфа и Петрова. Подобными людьми были наводнены улицы Советской России полтора десятка лет после революции. Французский журналист, посетивший Москву в 1929 году: «Нередко видишь, как старик с хорошими манерами приближается к группе людей или входит в трамвай и громко заявляет: «Я бывший губернатор Х. Я всегда был добрым и гуманным. Посочувствуйте, граждане. Я умираю от голода». Это действует безотказно» (20).

12

Рабис – Всесоюзный профессиональный союз работников искусств.

13

О Катаеве вспоминает вдова Осипа Эмильевича – Надежда: «Мы впервые познакомились с Катаевым в Харькове в 22 году. Это был оборванец с умными живыми глазами, уже успевший «влипнуть» и выкрутиться из очень серьезных неприятностей. Из Харькова он ехал в Москву, чтобы ее завоевать. Он приходил к нам в Москве с кучей шуток – фольклором Мыльникова переулка, ранней богемной квартиры одесситов. Многие из этих шуток мы прочли потом в “Двенадцати стульях” – Валентин подарил их младшему брату, который приехал из Одессы устраиваться в уголовный розыск, но, по совету старшего брата, стал писателем». (Н. Мандельштам, «Воспоминания», с. 267–268).

14

О популярности поэта Э. Багрицкого среди уголовников Одессы: «Беня Крик встал и чувственно произнес: “Господа, послушайте. “Фарфоровый фонарь – прозрачная луна, в розетке синих туч мерцает утомленно, узорчат лунный блеск на синеве затона, о полусгнивший мол бесшумно бьет волна… У старой пристани, где глуше пьяниц крик, где реже синий дым табачного угара, безумный старый бриг Летучего Корсара раскрашенными флагами поник…” Кто скажет мне, чьи это стихи?» – стряхнув с себя поэтическое наваждение, спросил чтец. Все стыдливо молчали, и только звонкий девичий голос из отдаленного полумрака одиноко произнес желанное имя: “Багрицкого”. “Браво, мадемуазель, – улыбнулся Беня и, оглядев зал, заключил с укоризной: – Это плохо, господа, что вы не интересуетесь поэзией. За ее развитием нужно следить”».

Фронда. Блеск и ничтожество советской интеллигенции

Подняться наверх