Читать книгу SACRÉ BLEU. Комедия д’искусства - Кристофер Мур - Страница 10

Часть I. Святая синева
Шесть. Портрет Крысолова

Оглавление

Париж, 1870 г.

Когда Люсьену исполнилось семь, на Монмартр пришла война. Из-за войны Люсьен и стал Крысоловом – и тогда же познакомился с Красовщиком.

Разумеется, война приходила на гору и раньше. В первом веке до нашей эры римляне построили на ней храм Марса, бога войны, и с тех самых пор в Париж нельзя было забросить катапультой корову, чтобы кто-нибудь не осаживал Монмартр. Семь пресноводных колодцев, ветряные мельницы, огороды, на которых выращивали овощи, с самой его вершины просматривается весь город – в общем, все понимали, что нет лучше места для того, чтобы держать осаду.

Так вот оно и случилось, что Луи-Наполеон – под давлением канцлера Бисмарка, который предлагал посадить прусский derriére на испанский трон (тем самым разместив вражеские силы как на северных, так и на южных границах Франции), а также окрыленный своими успешными кампаниями против России и Австрии (помогла и репутация его дядюшки, якобы величайшего военного стратега после Александра Македонского), – в июле 1870 года объявил войну пруссакам. К сентябрю прусская армия вышибла из французов девять оттенков умбры и осадила Париж.

Бульвары перегородили баррикадами, а прусская армия окружила город. Время от времени палили огромные пушки Круппа, отчего городская национальная гвардия лишь металась из аррондисмана в аррондисман и гасила пожары. По самой середине Елисейских Полей выстроили воздушные шары – их готовили к тайной переброске почты с наступлением темноты. Большинству перелететь вражеские позиции успешно удавалось.

Булыжник пляс дю Тёртр в то утро подернуло ранним инеем. Люсьен и папаша Лессар стояли у обрыва за железной оградой, венчавшей площадь, и ждали, пока допекутся хлебы. По рю дез Аббесс наверх ползли французские солдаты, их лошади тащили сотню пушек.

– Их заложат на хранение в церковь Святого Петра, – сказал папаша Лессар. – Они – последнее средство, если пруссаки пойдут на штурм города.

– Маман говорит, они нас изнасилуют и убьют, – сказал Люсьен.

– Правда? Так и сказала?

– Oui. Если я не подмету и не вымою, как следует, всю лестницу, они нас всех изнасилуют и убьют. Дважды.

– А, понятно. Ну да, пруссаки – народ обстоятельный, но мне кажется, переживать об этом тебе не стоит.

– Папá, а что значит «изнасиловать»?

Папаша Лессар сделал вид, что у него погасла трубка, и зачиркал спичкой о перекладину изгороди, а сам тем временем пытался сформулировать такой ответ, который ни на что бы не отвечал. Если бы спросила какая-нибудь дочка, он бы отправил ее к мамаше, но мадам Лессар умело давала мальчику понять, что во всех бедах и напастях человечества более-менее виновен единственный бессчастный булочник с Монмартра, и теперь у него не было настроения объяснять сыну, как именно лично он изобрел изнасилование.

И чертова спичка вспыхнула вся сразу, пальцы обожгла.

– Люсьен, ты слыхал выражение «заниматься любовью»?

– Да, папа. Это когда вы с маман целуетесь, щекочетесь и смеетесь. Режин тогда говорит, что ею вы и занимаетесь.

Папаша Лессар жестко сглотнул. Квартирка у них невелика, но он всегда считал, что дети уже спят… Вот мегера, вечно хихикает.

– Да, верно. Так вот изнасилование – это наоборот. Заниматься ненавистью.

– Понятно, – ответил Люсьен. К счастью, ответ его удовлетворил. – А как ты думаешь, нам дадут из пушек пострелять до того, как пруссаки нас изнасилуют и убьют?

– Нам никаких пушек не достанется. Мы воюем тем, что кормим голодных у нас на горе.

– Мы так всегда делаем. Может, тогда месье Ренуар придет из пушки пострелять – он же теперь солдат.

– Наверное, – ответил пекарь. Ренуара загребли в кавалерию, хоть вырос он в городе и верхом никогда не ездил. Кавалерийский инструктор увидел, как Ренуар пытается влезть в седло, пожалел его и нанял учителем рисования для своей дочери. Так ему и не довелось понюхать пороху. Моне и Писсарро сбежали в Англию. Базилль попал в учебный лагерь в Алжире. А Сезанн, самый матерый, спрятался в своем любимом Провансе.

– Ну вот, любимчиков у тебя не осталось, – сказала мадам Лессар. – Может, теперь ты пригласишь свою многострадальную жену на танцы? В ее новом черно-белом полосатом платье – как Святой Отец предписал.

– Папа римский не предписывал тебе ходить на танцы в полосатом платье, женщина.

– Ну а раз любимчиков не осталось, ты, быть может, начнешь уже ходить к мессе, а не хлестать все утро кофе и трепаться о живописи. И сам знаешь, что сказал по этому поводу Святой Отец. – После таких слов мадам Лессар повернулась к дочерям Мари и Режин: те сидели рядом и делали вид, будто штопают чулки. – Не страшитесь, ути мои, маман не выдаст вас замуж за еретика.

– Так я уже, значит, еретик?

– Кому только такое в голову придет? – сказала мамаша Лессар. – Да я распоряжусь, чтобы этот крепкий швейцар месье Роблар надавал им по ушам. Полагаю, расценка у него – два франка. – И мадам протянула руку за монетами. – S’il vous plaît.

Папаша Лессар полез в карман. Для него почему-то было совершенно приемлемо, что он должен платить вышибале «Галетной мельницы» месье Роблару, чтобы тот защищал его честь от обвинений в ереси, которых пока никто не предъявил. Уж чего-чего, а деловой сметки художника папаше Лессару доставало.

Несмотря на блокаду, мадам Лессар копила на черно-белое полосатое платье, в котором можно пойти на танцы. Только в «Галетной мельнице» – да и ни в каком другом танцзале городе – никаких танцев не будет. Мужчины, остававшиеся в городе, – даже те, кому удалось до прихода пруссаков отправить куда-нибудь семьи, – все вечера и воскресенья проводили на баррикадах, а женщины, если не прятались в подвалах, были заняты, как обычно, – кормили детей и присматривали за ними. Бакалейщики, мясники и пекари старались, как и раньше, – кормили парижан, даже когда кормить их уже было нечем.

Первыми исчезли куры и утки – их загоняли в углы монмартрских задних дворов. В начале – только те утки и куры, что были понежнее, но как только пропало кормовое зерно, в котелки отправились и несушки. В итоге провозглашать приход зари не осталось и одного матерого петуха. Поезда больше не свозили живность из деревни, и мясники огромного парижского рынка Ле-Аль целыми днями просиживали в кафе, сжимая окороками кулаков кордиалы «перно», пока и аперитив во всем городе не закончился. Двух дойных коров Монмартра – собственность crémerie мадам Жакоб – первое время щадили: они могли пастись на заднем склоне горы и на пустырях Дебрей, нахаловки возле кладбища, – но когда всю траву подъели до корней и на мясо забили даже лошадей Национальной гвардии, Сильви и Астрид с их меланхоличными глазами отправили в pot-au-feu, который мадам Жакоб присолила собственными слезами.

Когда осенью осада только начиналась, все огороды Монмартра и Дебрей полнились кукурузой и исчерченной слизнями тыквой, но уже через две недели после прихода пруссаков, когда извне в город перестали поступать припасы, на грядках оставались лишь корнеплоды. Да и те были столь редки, что холостяк, располагающий приличною репой, мог запросто обнаружить себя в обществе выводка гиеродул с Пигаль, горевших желаньем обменять целый вечер отлично смазанных чар на обещанье половины клубня.

С первыми раскатами прусских пушек папаша Лессар уже знал, что грядет; поэтому он скупил всю муку, что лишь мог найти, после чего собрал в сарае дюжину пустых мучных мешков и взял с собой Люсьена. Они спустились с горы в бондарную лавку, приютившуюся среди фабрик Сен-Дени. Там они заплатили, сколько спрошено, и набили свои мешки из-под муки мельчайшими дубовыми опилками.

– Печи топить будете? – спросил бондарь. – Очень умно. Жару много дает. Только если в воздухе летают, могут рвануть.

– Я знаю, это как мука, – ответил папаша Лессар. – Буду осторожней.

Он вовсе не собирался топить опилками печь. Пожал бондарю руку, после чего нанял тряпичника с ослом и тележкой, чтобы тот завез мешки опилок к ним на гору.

– Если крепкий французский дуб годится для вина, для хлеба нам он тоже сгодится, – сказал отец Люсьену, и они двинулись на Монмартр вслед за тележкой. – Фокус в том, чтоб досыпать не больше четверти, а то тесто не подымется. Но если на корочки – так и пополам разбавлять можно.

– А откуда ты знаешь про опилки, папá?

– У нас очень старая профессия, и никому нет охоты слушать оправдания, почему булочнику нечем торговать. Да что там, однажды на острове Ситэ жили два пекаря – так они иностранных студентов из Сорбонны на пирожки пускали. И никто из покупателей ни разу не пожаловался. Разоблачил их только один немец – сына потерял, приехал разбираться и все выяснил. Людоедство, прямо на ступеньках Нотр-Дама.

Глаза у Люсьена стали как его кулаки – что за кошмарные вещи предлагает отец.

– Но, папá, мне кажется, я еще маленький, чтобы молоть студентов на пирожки. Может, пусть лучше Мари и Режин тебе помогают? Они выше ростом.

– О, мы не станем начинать со студентов, Люсьен. Они проворны, их трудно бить по голове. Мы тебе подберем что-нибудь полегче. Например, начнешь с бабули.

Люсьену было трудно даже переводить дух. Но почему тряпичник улыбается? Может, его тоже взяли в долю? Может, это он будет подвозить бабуль к булочной. А, тогда неплохо. Люсьен знал, что если бабуля будет не с Монмартра, он без посторонней помощи нипочем не затащит ее в гору.

– Может, я тогда лучше попрошу бабулю зайти к нам в пекарню? Придумаю что-нибудь – маман помочь, к примеру, а когда…

– О, такое совершенно не потребуется, Люсьен. Просто дерябнешь ее по голове. Так обычно и поступают.

Тряпичник кивнул, словно бить бабушку по голове и есть общепринятая метода.

На глаза мальчишки навернулись слезы.

– Но я не хочу. Не хочу дерябать бабулю. Не хочу. Не хочу. Не хочу.

– Э, страшное дело – война, – произнес тряпичник.

Папаша Лессар потрепал сына по голове и прижал к бедру – так он его обнимал.

– Тш-ш, сынок, не плачь. Я просто еб тебе мозг.

Тут уж тряпичник не выдержал, закинул голову и захохотал так, как умеют лишь французы с семью оставшимися зубами и совестью, пропитавшейся вином. Так бы ржал его осел, если б курил взатяг одну от одной и только что вылизал черту зад, чтоб приятного вкуса на языке не оставалось. Тряпичник не был мерзавцем, но мерзавцы завидовали его хохоту.

В ужасе и унижении своем, а также толком не отдышавшись, Люсьен замолотил по отцу кулаками. Первый удар отскочил от пекарскому зада, не причинив тому вреда, зато второй точно и с немалой силой пришелся по причинным местам папаши Лессара, и в этот миг время для булочника остановилось. Еще не успел дух его отлучиться из тела, а это последнее рухнуть от боли на мостовую, как Лессар-старший подумал: «А у мальчика чувство юмора его мамаши».

Люсьен побежал вверх по склону домой, а папаша Лессар сказал тряпичнику:

– Чувствительный мальчик. По-моему, станет художником.

Мадам Лессар встретила его на вершине лестницы, уперев руки в бока, а подбородок выставив вперед носом дредноута.

– Значит, учишь моего сына делать из моей мамы пирожки, да?

– Это была просто бабуля, а не его бабуля. Я над ним подсмеивался. – «Хотя это мысль», – подумал Лессар. Если уж выбирать для пирожков бабуль, из тещи действительно выйдет отличная изобильная начинка – стоит лишь представить, как в солнечный день спаренный локомотив ее бюста влечет за собой целую груду кучевых юбок по рынку Лувесьена, а дети и собаки укрываются за нею в теньке. Папаша Лессар еще раскается за такую мысль, это он точно знал, волей или неволей – но раскается. – Я обожаю твою маму, любовь моя. Я просто готовил мальчика к тому, что ему придется искать новые источники начинки для наших изделий.

– Например, его бабулю?

– Например, крыс, – ответил папаша Лессар.

– Нет… – произнесла мадам Лессар, шокированная в кои-то веки непритворно.

– Ну, знаешь, заяц – тоже грызун, а какой вкусный.

– Ну вот, теперь ты кормишь меня крысами. Мама ведь меня предупреждала.

– Нет, chére, крысы у нас будут только для покупателей.

«А твоя мамаша пускай благодарит всех святых, что живет в Лувесьене, а то из старой суки получился бы отличный жирный пирог – всем у нас на горе бы хватило», – подумал он.

* * *

Люсьен не сразу привык к обязанностям крысолова. Вообще-то первые пару дней он все утра напролет загонял добычу в темные углы Монмартра – и тут же оказывалось, что добыча гонит его из тех же углов, только все крысы при этом почему-то утраивались в размерах и, если он не ошибался, размахивали при этом ножами.

Мадам Жакоб, хозяйка молочной, однажды утром нашла его за «Галетной мельницей». Люсьен дулся. Мадам по привычке отправилась на северный склон за своими коровами, но те к тому времени уже отошли в мир иной, и пасла она теперь одних призраков.

– Крыс не досталось, Люсьен?

– Никто не должен знать, что я ловлю крыс, – ответил мальчик.

– Но ты же их ловишь, правда?

– Они такие огромные! Они пытались меня изнасиловать и убить.

– Ах, но папаша Лессар, как и я, должен кормить Монмартр. Я тебе вот что скажу, Люсьен. Давай я тебе подскажу, что ловить проще, ты мне это принесешь, а я тебе за это дам три ловушки, которые у меня есть, и чеснока. С ним крысиный pâté твоего папы будет вкуснее.

– Проще ловить? – переспросил Люсьен. Только бы мадам Жакоб опять не предложила охотиться на бабуль: после неудачного опыта с крысами не хотелось даже представлять себе, сколько насилия и убийства навлечет на его голову одна разгневанная бабуля.

– Escargots, – произнесла мадам Жакоб. – Рано поутру улиток можно найти на кладбище, пока на могильных камнях еще лежит туман.

– Merde! – произнес в ответ Люсьен. Впервые в жизни.

* * *

Наутро, пока отец еще готовил дубовые хлебы к выпечке, Люсьен прошел по рю Лепик, миновал бездвижные лопасти «Галетной мельницы» и спустился в Дебри, где ряд за рядом тянулись крохотные лачуги, ветхие сортиры и вытоптанные огороды за частоколами суковатых ветвей; попадались здесь сломанные фургоны и отдельные мусорные кучи. Обычно Дебри просыпались с воплями, но сегодня, странное дело, здесь стояла тишина. На улочках не было ни припозднившихся шлюх, ни ранних мусорщиков. Не кукарекали петухи, не гавкали собаки, а все, кому здоровье позволяло работать, жили в лагерях за баррикадами вместе со всем ополчением. Из десятков жестяных труб лишь одна пускала над крышами смолистую струю дыма – кто-то жег промасленные тряпки, отгоняя утренний озноб: единственный признак, что не все в Дебрях вымерли.

Люсьен поежился и заспешил вниз по склону к кладбищу. Там, среди платанов и каштанов, замшелых памятников и почернелых бронзовых дверей в усыпальницы он и нашел свою добычу. На третьем же надгробии, мимо которого шел, – сравнительно свежей базальтовой плите покойного Леона Фуко – сидел рассерженный escargot, рожки дыбом. Слизень озирал свое каменное царство, как дракон – запасы золота.

– Ага! – сказал Люсьен.

– Ага! – ответил слизень.

Люсьен тут же выронил деревянное ведерко и убежал, размахивая руками и вопя во весь голос, как будто увидал призрака, в чем, собственно, он и был вполне уверен.

– Мальчик, постой, постой! – раздался голос позади.

Люсьен оглянулся через плечо, но орать не прекратил, чтобы не сдавать позиций. Но позади него стоял не призрак и уж вовсе не разговорчивая улитка, а старик – худой, как скелет, в охряном костюме из шотландки, который лучшие свои дни повидал лет тридцать назад. Старик держал улитку за панцирь двумя пальцами и протягивал ее Люсьену.

– Она твоя, мальчик. Ну же, бери. – На старике были толстые очки в черепаховой оправе – они сидели на длинном угловатом носу.

Люсьен бочком подобрался к старику, забрал с земли ведерко и протянул ему. Старика этого он видел и раньше – тот ковырялся в одном огородике в Дебрях. Неизменно в этом своем чистом, хоть и ветхом клетчатом костюме, на груди – медаль на трехцветной ленте. Старик опустил улитку в ведерко.

– Merci, Monsieur, – сказал Люсьен и слегка поклонился, хоть толком и не понял зачем.

Старик был очень высок – ну или выглядел каланчой из-за того, что был так худ. Он присел на корточки и заглянул в ведерко.

– Должно быть, великий мыслитель, этот вот, – сказал он. – Я за ним уже час наблюдаю на могиле Фуко.

Люсьен не понял.

– Это не мне, – ответил он. – Это мадам Жакоб.

– Да неважно. – Старик распрямился и встал. – На вкус они как грязь. Без масла и чеснока – все равно что грязь жуешь. Но есть один секрет: ешь улиток только с могил великих мыслителей. Фуко вот был блестящий человек. Вычислил, как измерять скорость света. И всего два года назад умер. Наверняка душа его еще сочится из могилы, а эта улитка ее поедает. Если же мы съедим эту улитку, и нам достанется его ума, разве нет?

Люсьен этого не знал, но старик явно ожидал ответа.

– А да? – предположил мальчик.

– Верный ответ, молодой человек. Как тебя зовут?

– Люсьен Лессар, месье.

– Тоже верно. А я – профессор Гастон Бастард. Можешь звать меня Ле-Профессёр. Работал учителем, теперь на пенсии. Ее мне дало Министерство образования и медалью наградило. – Он постукал по ленточке. – За отличие.

Профессёр опять умолк и навострил ухо, словно опять ждал ответа, поэтому Люсьен произнес:

– Вы отличный?

– Très bien! – сказал Профессёр. – Пойдем. – Он развернулся на каблуках очень сношенных сапог и зашагал по тропинке – спина прямая, как у двадцатилетнего юноши, подбородок гордо воздет, словно за ним маршем шагает целая колонна. – Знаешь, что все это кладбище разбито на месте старого карьера? Римляне две тысячи лет назад добывали здесь известняк.

Профессёр умолк, обернулся, подождал.

– Римляне, – повторил Люсьен. Он уже уловил ритм. Когда с ним разговаривали мама, папа или кто-то из взрослых, им на самом деле интересно было слышать лишь собственные голоса, а он мог отвлекаться, сколько влезет, думать о своей любезной Лапочке, об ужине, о том, что ему нужно пописать. А вот Профессёр требовал внимания.

– Многое в Париже изначально строилось из камня, который добывали в этом карьере. Вот! Еще одна.

Профессёр остановился и подождал, пока Люсьен заберет толстую улитку с очень старого надгробья, почти совсем зеленого от мха. После чего они двинулись дальше.

– Потом на Монмартре стали копать гипс, из которого делали…

Люсьен понятия не имел, что такое гипс. На миг он забыл дышать – до того тщательно старался думать. Он знал: если что-то копают, оно лежит в земле. Мальчик попытался вспомнить, что же делается из того, что лежит в земле.

– Луковый суп? – спросил он.

Профессёр глянул на Люсьена поверх очков.

– Штукатурку, – ответил он. – Из гипса делают штукатурку. Лучшую на свете. Вероятно, ты слыхал о парижском алебастре?

Люсьен не слыхал.

– Слыхал, – ответил он.

– Так вот, на самом деле, этот гипс – монмартрский. Вся гора некогда была так изрыта каменоломнями, что на ней было опасно строить дома. Чтобы придать ей прочности, в шахты пришлось заливать цемент. Но какие-то еще остались. Обнаруживаются после сильного дождя – или если кто-то слишком глубокий погреб роет. Один вход есть и в Дебрях. – Профессёр воздел бровь, словно бы ожидая ответа, хотя вопроса он не задавал.

– В Дебрях? – уточнил на всякий случай Люсьен.

– Да, невдалеке от моего дома. Спрятан. Оттуда родом лучшие крысы.

– Крысы? – переспросил Люсьен.

Еще час они собирали улиток с надгробий, и Профессёр научил мальчика ходить по их жемчужным липким следам под кустами и на листьях и отыскивать тех, что уже спрятались на день.

– На вкус они будут лучше, если на неделю оставить их в тазике с кукурузной кашей – пусть поживут на ней с недельку, чтоб из них вся земля вышла. Но увы, кукурузы нынче не достать. Тебе же все равно лишь улитка Фуко будет полезна.

Профессёр настоял, чтобы Люсьен оставил себе ту улитку, которую они сняли с могилы Фуко: положил в карман и дал слово, что съест ее сам, чтобы впитать немного души великого ученого, переваренной слизнем.

– А вот, – промолвил Профессёр, – если б нам добыть улиток с кладбища Пер-Лашез… Там-то великие мыслители похоронены. Тут же улитки кормятся в основном всякими прохвостами.

Люсьен был доволен, что ведерко наполнилось почти до краев, но, тащась за стариком к его лачуге в Дебрях, начал подозревать, что его благодетель может запросто оказаться безумцем.

Профессёр впустил мальчика в свой двухкомнатный домик. Почти весь утоптанный земляной пол в передней комнате занимало что-то похожее на маленький скаковой круг. У одной стены стояли две клетки, обе – где-то по колено. В одной копошились мыши, в другой – крысы. Где-то по дюжине каждого вида.

– Лошади и колесничие, – пояснил Профессёр.

– Крысы. – Люсьена передернуло. Тут в клетке они казались гораздо меньше, не такими опасными. Они вряд ли бы его изнасиловали и убили – в отличие от тех, которых он встречал в диких углах Монмартра.

– Я их дрессирую к выступлениям, – сказал Профессёр. Он сунул руку в клетку побольше и вытащил одну крысу – ту, похоже, ничуть не обеспокоило, что ее взяли в руку: она просто к этой руке принюхалась, словно рассчитывала на еду. – Хочу, чтобы они изобразили гонки на колесницах из романа «Бен-Гур», – продолжал он. – Крысы у меня будут лошадьми, а мыши – колесничими.

Люсьен не знал, что ему на это сказать, но тут заметил, что с одной стороны у овала скаковой дорожки действительно выстроились шесть маленьких колесниц.

– Я их выдрессирую, а потом буду устраивать представления на пляс Пигаль и брать деньги с людей за то, чтобы посмотреть эти скачки. Может, и ставки делать разрешу.

– Ставки, – повторил Люсьен, стараясь не отставать в энтузиазме, звучавшем в голосе старика.

– Их нужно награждать, когда они делают то, чего ты от них хочешь. Я пытался их наказывать, если они вели себя плохо, но от молотка они как-то все падают духом.

На глазах у Люсьена Профессёр приделал крысу к колеснице, поставил на дорожку, после чего вынул из другой клетки мышь и посадил в колесницу. Мышь незамедлительно слезла и принялась искать выход в стенке, окружавшей скаковой круг. Вскоре по всей арене уже метались крысы и мыши, а две лошади даже умудрились перелезть через стену и влекли свои колесницы под настоящими стенами комнаты, ища выход наружу. Профессёр призвал на помощь Люсьена, и они гонялись за крысоконями и мышевозничими, пока всех не переловили и не вернули в клетки, а сами не остались стоять на коленях на этом крошечном ипподроме, пыхтя и отдуваясь.

– О, надо мной насмехались, – произнес Профессёр. – Дразнили трехнутым. Но когда я устрою это представление, меня начнут превозносить за гениальность. Я ведь тоже ел улиток Фуко, знаешь?

– Пардон, конечно, месье, но вас все равно могут дразнить трехнутым.

– И ты считаешь меня трехнутым, Люсьен? – спросил Профессёр тем же учительским тоном, каким задавал мальчику все остальные вопросы.

К счастью, это он спрашивал у сына булочника с Монмартра, где все трехнутые, похоже, и любили собираться; мало того, отец научил этого мальчика, что великие люди часто бывают эксцентриками, непредсказуемыми и загадочными, и лишь из-за того, что мы не понимаем избранного ими пути, в их предвиденье сомневаться нам вовсе не след.

– Я считаю, что вы гений, месье, хоть и трехнутый.

Профессёр поскреб лысину крысой, обдумывая ответ, после чего пожал плечами.

– Ну, медаль мне все равно уже дали. Тащи своих улиток мадам Жакоб. Завтра можешь вернуться – подсобишь, когда я буду учить мышей держать поводья. А я покажу, где ловить мясо для pâtés твоего папы.

* * *

На мадам Жакоб не произвело впечатления, что улитки Люсьена питались душами гениев, но она все равно дала ему три обещанные мышеловки и косицу чеснока для отца. Мышеловки на самом деле представляли собой небольшие клетки из литой бронзы. В боках у них были круглые воротца, куда могла зайти крыса, и пружинный механизм, запиравший эти воротца, когда крыса наступала на особую пластинку. К каждой ловушке сверху крепилась латунная цепочка с якорным кольцом.

Профессёр показал Люсьену вход в старую гипсовую шахту, который прятался в лавровых зарослях чуть выше Дебрей. Люсьен часто играл там с друзьями и кусты эти знал хорошо – ему были отлично известны ежевичные колючки, сплетавшиеся с лавром, и их зверские шипы. Именно из-за них, вероятно, кусты не извели на дрова, а вход в шахту не завалили, как прочие.

– В шахту надо зайти подальше, чтоб там было по-настоящему темно, – сказал Профессёр. – Крысы – животные ночные, предпочитают гулять во тьме. Но слишком глубоко не заходи. Может случиться обвал. Сразу за грань света, не дальше. Там-то я и наловил своих подопечных.

Наутро Люсьен приволок тяжелые мышеловки ко входу в шахту, затащил внутрь и остановился там, где заканчивался свет. Не дальше. Стараясь не присматриваться к паутине над головой и особо не вглядываться в чернильную тьму шахты, он снарядил каждую ловушку крохотной полоской кожуры от колеса камамбера, закрыл крышки и завел пружину, как научила его мадам Жакоб. Задвинул все мышеловки в темноту к стенке – и тут его обуяла паника. Он выбежал из шахты, будто за ним гналась орда бесов.

Назавтра, решил он, когда придет пора идти за ловушками, он возьмет с собой свечу и еще, наверное, отцовский мясницкий нож, а также, может, удастся одолжить в церкви хотя бы одну пушку, раз они из нее там не стреляют; но вместо всего этого он прихватил с собой своего приятеля Жака. Точнее сказать – завлек легким преувеличением ценности того, что им предстоит изъять из шахты.

– Пиратские сокровища, – сказал Люсьен.

– А сабли там будут? – спросил Жак. – Я б хотел себе саблю.

– Ты пока свечку подержи. Мне ловушки надо найти.

– Но почему ты ищешь ловушки?

Люсьен меж тем пытался высчитать, как им удалось зайти так глубоко в шахту и до сих пор не наткнуться на мышеловки. Вопросы Жака его отвлекали.

– Давай потише, Жак, а то нам придется изнасиловать и убить твою бабулю, а потом смолоть на пирожки.

Люсьен был вполне уверен: родители бы могли гордиться тем, как он справился с этой проблемой, – но когда Жак зашмыгал носом, он прибавил:

– Потому что так поступают все пираты. – «Как маленький. Ну почему все дети так расстраиваются из-за каких-то пирожков?»

– Нет! – взвыл Жак. – Ее нельзя! Ты не… да я…

Но не успел он объявить о своих намерениях, из тьмы донесся скрипучий голос:

– Кто здесь?

И Жак немедля с воем припустил прочь, к выходу, Люсьен – следом. Через несколько шагов свеча у Жака погасла, а еще через несколько Люсьен споткнулся и, падая, врезался головой в стену шахты. От удара перед глазами у него заплескалось яркое белое пламя, а в ушах пронзительно заныло – словно прямо в голове у него кто-то стукнул по камертону. Когда ему, наконец, удалось встать на четвереньки и сполохи в глазах погасли, он оказался в полной темноте и совершенно не соображал, где здесь выход. Шагов Жака тоже слышно уже не было, куда бы тот ни побежал.

Он прополз несколько шагов, опасаясь, что если встанет – споткнется снова. Гипсовый порошок на полу был мягок, руки и колени тонули в нем. После нежданной встречи со стеной Люсьен решил судьбу не испытывать и держаться пониже к земле. Еще несколько шагов – и ему показалось, что он различает какой-то свет. Он встал. Да, там явно что-то светится.

Люсьен пошел на огонь, осторожно ощупывая носком почву перед тем, как поставить ногу. Различил некую форму – оранжевый прямоугольник. Решил было, что там выход из каменоломни, но еще несколько шагов – и он понял, что свет падает откуда-то сбоку, а никакой прямоугольник сам по себе не светит. Коридор здесь сворачивал за угол. Перед ним был натянутый холст, но Люсьен видел его сзади. От шляпок гвоздей на распялках отражалось пламя одной свечи.

Из-за холста доносилось чье-то натужное дыхание.

Люсьен продвинулся чуть дальше за угол и замер. Прекратил дышать. За холстом был человечек – голый, весь какой-то бурый, ноги в белой гипсовой пыли. Он склонялся над чем-то темным и длинным на полу. Что-то длинное и темное на полу он скоблил каким-то ножом. Похоже – стеклянным, но очень и очень острым.

Люсьена уже начало потряхивать от того, что он так долго не дышит, и он позволил себе вздохнуть – медленно, мелко, тихо. В висках, в глазах у него колотилось сердце, но шевельнутся он не смел.

Человечек проводил лезвием по всей длине темного чего-то, а после соскабливал это в глиняный кувшинчик и вздыхал, словно бы с удовлетворением. Таким же движением папаша Лессар соскребал остатки муки с доски после того, как вылепит хлебы.

И тут что-то на полу шевельнулось, простонало – как животное, – и Люсьен чуть было не подпрыгнул от неожиданности, но вовремя сдержался. То был человек – женщина, и она шевельнула ногой в узкой полоске света. Нога была синяя. Даже под тусклым оранжевым огоньком Люсьен это видел. А теперь и различил, как именно она лежит – на боку прямо на полу шахты, одна рука вытянута так, что исчезает в темноте.

Человечек постукал лезвием о кувшин, стряхивая то, что на него налипло, повернулся, ткнул ножом туда, где должно было оказаться лицо, и нажал. Женщина застонала, а у Люсьена опять перехватило дух – да так, что он невольно тявкнул.

Человечек вмиг развернулся к Люсьену с лезвием наготове, глаза – что черное стекло во тьме.

– Кто здесь?

– Merde! – произнес Люсьен второй раз в жизни, и слово повисло у него за спиной долгим воем сирены. Он ринулся во тьму, выставив перед собой руки, и это звуковое «дерьмо» тащилось за ним, пока он не узрел свет дня и свободы – милый зеленый свет на колючих кустах у входа в шахту. Он уже почти был там, почти выскочил, когда у самого выхода до него дотянулась длинная рука и вздернула его в воздух.

SACRÉ BLEU. Комедия д’искусства

Подняться наверх