Читать книгу Бархатный диктатор (сборник) - Леонид Гроссман - Страница 6
Бархатный диктатор
Казнь Млодецкого
ОглавлениеЦарский юбилей был ознаменован виселицей. Какую едкую иллюстрацию царствования устроила судьба!
Из листка «Народной Воли»
1880 года
Всеволод Гаршин бродил до утра по пустынным улицам. Он был счастлив. Особое, ни с чем не сравнимое блаженство ласкало его воспаленный мозг: сознание совершенного большого и благого дела, спасение молодой человеческой жизни, окрыляло его. Что литературная слава! Спасти своим словом хоть одного обреченного – вот величайшее счастье, выше которого нет на земле.
Уже совершенно рассвело. Улицы по-утреннему оживились. Суетливо сновали дворники, молочницы, газетчики. Прошли гимназисты, чиновники. По Невскому прозвенела конка. Он по-особому воспринимал эти раздражающие бубенцы пробуждающегося города —
Общественных карет болтливые звонки…
Этот стих его друга как-то по-братски, утешительным и ласковым голосом, примирял с жесткой суетой утренней столицы.
Задумавшись, он вышел к Николаевской. Откуда такая толпа народа на обоих тротуарах? Куда несет весь этот люд?
– Да поторапливайся, – раздалось сбоку, – небось, вся площадь запружена, верхушки виселицы не увидишь…
Он содрогнулся. Виселица? Быть не может! Ведь диктатор дал ему слово. Впрочем, может быть, население еще не знает об отмене казни. Ведь такое не сразу становится известным. Они еще не догадываются, все эти чуйки, тулупы, салопы, шинели, какое счастье ожидает их! Прощение осужденного, спасение приговоренного к смерти! Не величайший ли это день в его жизни?
Гаршина вынесло с толпою из Николаевской улицы на главное место петербургских казней. Густые толпы заливали Семеновский плац вокруг голых черных и страшных сооружений в самом центре площади. Испуганными глазами он окидывает поле. Высокая, узкая виселица. Черный, отточенный по форме восьмигранника столб, некрашеная деревянная платформа. На скамейке белый колпак и длинный холщовый халат. Рядом дощатый гроб, окрашенный в черную краску. С поперечной балки виселицы свешивается веревка. Он с содроганием отворачивается. Пройти бы и стать в стороне. Но толпа клокочет тугой и плотной массой, суживая свои концентрические круги к зловещему центру плаца. Ему отовсюду закрывают пути, его сжимают и неумолимо влекут словно в узкое горло воронки, все ближе и ближе туда, к безлюдной и голой площадке смерти.
Вот уже четко различимы все части мрачного парада.
Вокруг эшафота замкнуто каре гвардейской пехоты. За ним ближе к виселице жандармский эскадрон. Впереди хор барабанщиков. Сдержанным гулом гудит на версту кругом океан человеческих лиц.
Людским потоком прихлынуло Гаршина к самой войсковой ограде. Вокруг ящики, бочки, скамейки – подножья для зрителей. Рядом, у самой военной изгороди, в малом прямоугольнике, охраняемом жандармами, несколько штатских в нарядных бекешах, в темных перчатках. Они внимательно оглядывают местность и заносят какие-то сведения золотыми карандашиками в щегольские записные книжки. Это корреспонденты больших иностранных газет – «Фигаро», «Таймса», «Винер-Прессе». Гаршина почти вплотную прибило к этой малой площадке. До него доносится беседа журналистов.
– Сложное сооружение, – говорит по-французски господин с острой седой бородкой своему сухому, высокому, бледному спутнику с коротко подстриженными золотистыми усами, – ведь гильотина гораздо проще… Обрез для сигары.
– О, в Тауэре техника повешения на большой высоте, – отвечает англичанин.
– Если уж нужно непременно удушить человека, а не отсечь ему голову, – продолжает француз, – я готов предложить на столбцах «Фигаро» всем европейским правительствам испанскую гарроту.
– Это что же?
– Столб с железным кольцом. Повертывая ручку, сжимаешь винт и удавливаешь осужденного. Необыкновенно просто, чисто и быстро.
– А как производится операция?
– Связанного преступника сажают у самого столба. Накидывают на голову платок. Кольцо размыкается и охватывает шею. Несколько движений руки палача – и все кончено. Снимают платок с головы – фиолетовое лицо. Так в прошлом году казнили в Испании Оливу Монкасси, покусившегося на короля… Однако что там за оживление?
Гаршин, вслед за журналистами, поворачивает голову. Размыкается передний фас гвардейского квадрата. Подъезжает карета. Судейские чиновники неторопливо поднимаются по ступенькам малой эстрады. Впереди молодой невысокий, довольно плотный человек в ослепительно белых перчатках, с каменно бесстрастным и строгим лицом под форменной треугольной шляпой. Седые члены магистратуры словно признают его своим начальником. С поднятой головой и нахмуренными бровями, крепко сжимая губы под короткими черными усиками, он твердо шагает по ступенькам платформы.
– Это молодой Плеве, прокурор палаты, – сообщает корреспонденту-англичанину его старший коллега француз. – Говорят, очаровал императора личным докладом о взрыве в Зимнем дворце. Скоро будет министром.
Гаршин уже слышал это имя восходящего фаворита. Жадно следит за его властным шагом. Вот он подходит к перилам. За ним судейские, пристава, околоточные, жандармские офицеры.
«Очевидно, прокурор палаты и прочтет указ об отмене казни. Жаль, что такой суровый чиновник возвестит осужденному о прощении. Акты о помиловании должны были бы прочитываться женщинами…»
Снова передний фронт штыков перестраивается и образует проезд. Во весь опор несется извозчичья карета с городовым на козлах. Сквозь стекло виден внутри полицейский офицер. Вот он выходит у самой площадки, выводя за собой огромного, коренастого, атлетического мужчину в синей поддевке с тупым бородатым лицом.
– Это лучший палач у правительства царя Александра, – сообщает соседу француз, – бывший разбойник Фролов…
– О да, – флегматично отзывается англичанин, – этот грабитель стал теперь видным общественным деятелем России.
«К чему же палач, если помилование? Ведь Млодецкий прощен безусловно. Ведь слово диктатора – закон, «пред которым склоняется сам царь… Верно, выполнят весь обряд и в последнюю минуту остановят палача. Так, кажется, водится…»
Рассеянный гул несметного человеческого скопища возрастает и ширится. Неистощимый людской поток устремляется на площадь сплошною черною лавою, словно стиснутый высоким ущельем Николаевской улицы.
– Везут, везут! – гулко разносится по плацу. Позорный поезд выезжает на место казни. Зорким взглядом художника ловит Гаршин мелькающие черты картины. Мелкой рысью проезжают казачьи сотни, конвоирующие колесницу. Быстрым шагом проходит лейб-гренадерская рота. И вот медленно и скрипуче продвигается вдоль живых изгородей охраны, окруженная цепью конных жандармов, несуразно высокая, громоздкая черная повозка с особым возвышением и лестницей. К железным толстым прутьям скамьи спиною к кучеру привязан руками бледный человек в черном арестантском халате из толстого солдатского сукна. Маленькая круглая приплюснутая шапочка с несуразными висячими наушниками покрывает его голову. На груди его покачивается черная доска с белоснежной кричащей надписью: Государственный преступник.
Лицо его в черном обрамлении халата и головного убора кажется бледным. Глаза беспокойно горят и оглядывают толпу, словно в поисках затерянных друзей. Сдавленная усмешка кривит угол рта. Голова не перестает лихорадочно двигаться – единственное, на что еще остается право и возможность у осужденного.
С бесконечной любовью смотрит Гаршин на юношу в черном халате. Волна нежности поднимается горячим потоком к сердцу и заливает все его существо. Так вот он, обреченный на смерть и спасенный мучительным подъемом его воли и мысли… Им возвращенный к жизни… Перед этим мальчиком еще годы труда, радостей, может быть, славы. Не высшее ли счастье возвратить человеку его право дышать и мыслить?
За колесницей наемная карета со священником. (По новому правилу, церковь сопровождает преступника на всем его скорбном пути к искупительной смерти.) За каретой ломовик (для отвоза гроба?). Бьют барабаны и взвизгивают флейты. Колесница въезжает в разомкнутое войско. Фронт немедленно смыкается.
Палач снимает связанного человека с колесницы. Он ставит приговоренного, как куклу, к восьмигранному позорному столбу на черном помосте. Раздается команда: «На караул!» Военные чиновники поднимают руки к козырькам. Исполнитель приговора сбрасывает с осужденного его ужасающую ермолку. Густые черные волосы Млодецкого чуть шевелятся на ветру.
На площади глубокая тишина.
Осрамительный обряд наказания выполнен. Градоначальник с рукой у козырька приближается к прокурору судебной палаты:
– Все готово для свершения последнего акта правосудия.
Плеве подходит вплотную к перилам платформы. Стиснуты брови под выступом треуголки. Еле разжимаются сочные губы под черными усиками. И вот учтиво звучит обращение прокурора к поручику гвардии:
– Прошу прочесть приговор.
Офицер шагает вперед и читает звонким голосом бумагу.
Гаршин настороженно слушает. «Сейчас раздастся отбой, и Млодецкого отвяжут от столба… Так было с Ишутиным…» Он слышал, что в некоторых случаях смертная казнь по высочайшему повелению заменяется обрядом политической смерти. Преступника приводят на эшафот и ставят под виселицу, свершая над ним все подготовительные действия, предшествующие повешанию. Но в последний момент прочитывается высочайшее повеление, дарующее жизнь. Напряженным слухом Гаршин ждет формулы помилования. И вот отчетливо долетает до него последняя фраза протокола:
– «Приговор петербургского военно-окружного суда конфирмован главным начальником Верховной распорядительной комиссии».
Что-то обрывается и стремительно обрушивается в сознании Гаршина. Начальником верховной распорядительной комиссии? Возможно ли? Перед ним выступает из мерцающего сумрака ласковый, благосклонный, человечный и чуткий мудрец, утешающий его в горе и открывающий перед ним великую стихию сердечности и всепрощения, пока восьмиугольная роза пылает над ним пунцовой лампадой, а бронзовые часы неумолимо отбивают свое: каз-нить… каз-нить… каз-нить…
Священник в епитрахили и с серебряным крестом приближается к осужденному. Последнее равнодушное слово благоденствующего человека к человеку, обреченному на удушье. Млодецкий во все стороны раскланивается с народом. С черной плахи звучит и разносится по площади молодой, отчетливый и спокойный голос:
– Я умираю за вас…
Резкая, повышенная, учащенная дробь барабанщиков прерывает осужденного. Пронзительно и надрывно визжат назойливые флейты. Смертника возводят на возвышение под виселицей, Он молчаливо становится под поперечную балку, с которой свисает веревка. Слева палач, прямо платформа с властями, справа священник с крестом. Бородатый атлет в синей поддевке неторопливо облачает приговоренного в холщовый халат – длинную белую робу висельников. На лоб надвигается белый башлык, на шею накидывается петля. Арестанты-помощники поднимают осужденного на скамейку.
Все приготовлено для удушения. Барабаны сплошною дробью отбивают отходную преступнику.
Заплечный мастер подает условный знак. Один из арестантов осторожно натягивает веревку. Ястребиным взглядом, весь изогнувшись, следит огромный Фролов за медленным натягиванием струны, ожидая единственного нужного ему мгновенья… Гибкая линия между деревянной перекладиной и человеческой шеей выпрямляется…
И вот резким, решительным, отрывистым движением палач вышибает скамью из-под белой фигуры.
Дрогнула веревка, выпрямилась, натянулась, напряглась – и в воздухе закачалось человеческое тело.
Глухой, подавленный возглас прошел по морю голов…
Несколько мгновений повешенный борется со смертью. Судорожно движутся руки и ноги, словно ловя под собой исчезнувшую опору. Тело бунтует, и жизнь отчаянно спасает себя. Конечности мечутся томительно долго – восемь, десять, двенадцать минут, слабея и все еще дергаясь. Вот пробегают по телу едва заметные судороги, медленные, волнообразные, с какой-то ужасающей выделанностью.
Это было почти невыносимо наблюдать по жуткой вкрадчивости последних замирающих содроганий.
(В минуты острых тревог мозг Гаршина работал всегда с поразительной ясностью: ужас не помрачал, а прояснял до холодной прозрачности мысль и память. Спокойнее всего он был на войне, среди крови и трупов. Спокойно рассматривал под Аясларом мертвое тело турка, подожженное казаками: черная бесформенная туша, вся в трещинах, обнажающих красное мясо, оскал белоснежных зубов на обугленных деснах, отвалившиеся ступни, оголенные кости. И как бесстрастно, с пристальной зоркостью медика или художника, в облаке едкого смрада, изучал он полусожженное тело, запоминая подробности и тщательно фиксируя в сознании вид ужасающего трупа. И так всегда: перед страшнейшими язвами жизни вспоминал страницы научных книг, препараты музеев. Начетчик в ботанике и психиатрии, он наблюдал, как исследователь, и определял, как ученый. Корчи повешенного словно распахнули перед ним анатомический атлас. Казнь была для него вдвойне ужасной.)
Расширенными зрачками следит он за метаниями тела в траурной оправе виселицы. Он видит отчетливо все, что совершается там под мешком, в башлыке, туго затянутом бегущей петлей. Недаром дружил со студентами-медиками, ходил в лечебницы на разбор больных, зачитывался клиническими руководствами. Теперь он зорко следит за движениями умирающего и точно знает: вот помутилось зрение казнимого, зазвенело в ушах его, острая боль пронзила глотку. Вот слух прорезан свистом, гул наполняет череп, в глазах трепыхаются молнии, ожогом пылает гортань, свинцом наливаются ноги. Вот гаснет сознание. Судорожно сокращаются мышцы лица, по сине-багровым щекам пробегают гримасы агонии. Веревка сжимает тисками горловые хрящи, зубы впились в язык, по губам протекла сукровичная пена…
…Отбивают дробь барабаны.
И вдруг бурное, яростное дергание всего тела, кидающее повешенного в диких полуоборотах слева направо, назад, вперед, словно мечущее агонизирующего в невообразимых пируэтах какой-то дьявольской пляски смерти. «Крепкая гладкая веревка, узел на самом затылке, – вероятно, разрывы сонных артерий, вывих позвоночника»… И вот сумасшедший круговорот опутанного тела, последние конвульсивные сокращения мертвеющих мускулов – и все внезапно и резко прервано. Жизнь оборвалась под холщовым мешком. Труп наконец неподвижно повис.
– Вздернутый в одиннадцать часов восемь минут, осужденный застыл в одиннадцать двадцать, – спокойно констатировал корреспондент «Фигаро», следя за секундной стрелкой часов.
– Ровно двенадцать минут длилась агония, – заключил молодой англичанин, методически занося золотым карандашиком цифру в карманную книжку.
Сильный ветер покачивал тело.
Но теперь оно болталось, как мешок, грузно и мертвенно, без малейшей внутренней дрожи. Человека не было. Трагедия кончилась. Колебался на весу закутанный труп.
Обрывается пронзительное тремоло барабанов.
Неподвижно, томительно долго, безмолвно и каменно стынут на своих местах судебные власти, гвардия, палач, арестанты. (Согласно распорядку, в течение получаса после повешения все пребывают на своих постах и обряд казни не считается законченным.) Перед десятитысячной толпой меж длинных черных столбов бесконечно долго висит, покачиваясь на ветру, мертвое тело. Носки башмаков ужасающе прямолинейно вытянулись к земле.
И вот раздается наконец приказ прокурора:
– Снять тело с виселицы.
Белую куклу опускают в дощатый гроб. Полицейский врач с кокардой и в больших голубых очках выполняет последнюю формальность: он подтверждает властям, что человек, провисевший сорок минут с петлею на шее, по состоянию его артерий и положению зрачков, действительно умер. Немедленно же прокурор палаты твердой поступью с высоко поднятой головой сходит с площадки и садится в карету. Распорядители казни оставляют площадь. Гроб заколачивается. Одноконная ломовая телега увозит тело казненного на дальнюю окраину.
Медленно растекалась толпа по переулкам, проспектам и улицам. Стучали топоры, сносившие эшафот (к трем часам по приказу площадь должна была принять свой обычный вид). Сутулясь и пошатываясь, брел по Николаевской улице Гаршин. Что-то болезненно надорвалось в нем, мучительно и страшно исказилось. Словно резнули по живому. Все почему-то вокруг теряло смысл и значение, становилось как-то странно пустым, бесцельным и неважным. Люди, коляски, конки? Так, какое-то бессмысленное мелькание чужого, отходящего, далекого и ненужного, звучание и плеск из другого мира. И только эта острая боль, испуг и обида и страшный, огромный, безнадежный вопрос, раскрытый как рана… Слезы подкатывали к ресницам, что-то сжимало горло. Хотелось плакать и чему-то недоуменно смеяться. Ведь бессмыслица всегда смешна! Он шел, бормотал, разводил руками, восклицал и всхлипывал. Неимоверно высокой и режущей нотой стыл в ушах неотвязный визг военных флейтщиков. Брови приподымались с выражением невыносимого страдания. Губы шевелились спазматически, как у плачущего. Мальчишки по пути бежали за ним, передразнивая его жесты и заливаясь хохотом. Прохожие угрюмо оборачивались и сокрушенно покачивали головами.