Читать книгу Красные озера - Лев Алексеевич Протасов - Страница 13
Часть вторая. Черная голова
Глава двенадцатая. После похорон
ОглавлениеКладбище было сплошь усеяно грачами – словно на земле от неведомой болезни проступила смолянисто-темная сыпь. Лука, как завороженный, до сих пор смотрел на птицу, упавшую в могилу – она лежала на дубовой крышке гроба брюхом кверху, вздернув когтистые лапки и распластав перистыми ошметками бесполезные крылья. Голова была запрокинута набок, как бы надломив шею, клюв криво раззявлен в беззвучном, схваченном посмертной судорогой крике, из клюва вываливался синюшный, остроконечный язычок.
На небо вдруг наползли тяжелые, тоже как будто синюшные тучи, и мрачные тени легли на деревню, укрыли ее зернистой, почти осязаемой тьмой. А в воздухе высыпали гроздья тумана, и дышать стало трудно, потому казалось, что наплывающие тучи душат.
Похороны пришлось завершать в спешке. Тамару вывели кое-как из обморочного состояния, но она все еще толком не могла ходить – Радлов и Лука повели несчастную домой.
Заканчивать с погребением остались Матвей да нанятые рабочие. Те, впрочем, запаниковали из-за падения птиц, хотели сбежать, однако дед уговорил их остаться. Он также просил убрать мертвого грача с гроба, но тут уж его не послушали – в могилу спускаться никто не хотел.
– Странно, что воронье перемёрло, – сказал один из рабочих, загребая очередную лопату земли да пугливо озираясь, словно опасаясь призраков. – Даже страшно.
– Не воронье это, – уточнил дед Матвей. – Грачи. Недалеко тут грачевник-то, ага.
– Чего ж они… поумирали разом? – спросил второй рабочий, потом достал из кармана пачку сигарет и закурил.
– Кто их разберет, – Матвей поразмыслил немного и, найдя вполне разумное объяснение, добавил: – Поди потравились чем.
Курящий рабочий принялся кашлять, довольно сильно – буквально выхаркивал наружу содержимое своего горла. Дым от сигареты шел какой-то излишне вонючий, едкий больше обычного, и вся она при сгорании покрывалась серозными пятнышками, которых вообще-то быть не должно. Мужчина отбросил окурок к соседней могиле, поборол кашель и задохшимся голосом произнес:
– Отсырели что ли. Фу, как саднит!
– Ты бы поостерегся, – предупредил его сослуживец. – Мало ли, чем птицы-то отравились. А ну, как оно и теперь в воздухе?
Вскоре они сровняли аккуратный холмик да воткнули в изголовье деревянный крест.
А люди в селении стали между тем несмело выбираться из своих домов, осматриваться – не только кладбище, но и всякий двор оказался усеян птичьими телами с раззявленными от смерти клювами, да осыпавшимися с этих тел перьями. И пополз по деревне вместе с тучами страх – невидимое, крадущееся проулками животное, которое влажными, холодными своими щупальцами пробиралось в каждую душу, терзало ее, заставляя сжиматься в тугой узел, а на хвосте несло множество нелепых, но жутких слухов. Старухи все больше гневом божьим стращали, а те, кто помоложе, настаивали на отравлении, связывая происшествие с заводом или добычей руды. И это было даже страшнее, чем гнев божий: Бог-то, поди, погневался на чад неразумных, предупредил их о силе своей да хоть какое-то время определил для искупления грехов, а ядовитый воздух так просто чистым не сделается, можно надышаться и умереть. Иные поговаривали, будто это специально народ травят, чтоб людей не осталось и можно было добычу развернуть пуще прежнего, жилые постройки снести да под ними все до основания перерыть.
Некоторые, наслушавшись, повязки на лица натянули, из марли и ваты. А кто подходящих материалов не нашел – обматывали рот и нос шарфом.
Позже стали кашлять – не сильно, зато повально, отчего паника только усилилась.
Стали допытывать рабочих, которые на берегу озера котлован под завод готовили – те и сами не особо что понимали, посоветовали идти к разрушенному склону, где добыча велась. Кто-то заметил, что рабочие без повязок ходят, но не кашляют – это породило новые слухи, мол, местных и правда намеренно травят, а сами чужаки противоядие приняли.
– Вы поглядите на них! Народ морят и хоть бы хны! – воскликнула какая-то старуха, подняв волну негодования.
Тут же произошла стычка, но прекратилась быстро – воспоминание о тракторе, пущенном на толпу, было еще живо в памяти.
У разрушенного склона трудилось совсем немного людей, все угрюмые, неразговорчивые, будто провинились чем. Делегацию от деревенских они встретили неохотно, но, поняв, что избавиться от надоедливых жителей не удастся, направили их к бригадиру.
А бригадир пояснил, что позавчера, во время взрыва породы, случайно подорвали еще и резервуар с горючим, из-за чего произошел выброс сернистого газа. Ядовитое облако ветром тут же отнесло на запад, к грачевнику. Там оно осело, наткнувшись на кромку леса, яд попал в гнезда и на деревья.
От подобного известия жители зашумели, заволновались, но бригадир кое-как их успокоил, указав на то обстоятельство, что рабочие никакой химзащиты не носят – настолько слаба опасность, – и что даже птицы не умерли бы, если б сразу снялись с насиженного места, а не пробыли в пропитанных ядом гнездах двое суток. Та же старуха, что возмущалась у котлована, начала причитать плаксивым и дребезжащим от старости голоском:
– Ой, что же с нами будет, что будет…
– Да ничего не будет, – уверил бригадир. – Пару дней покашляете и все.
– Чего ж рабочие не кашляют? – спросил еще кто-то из деревенских. – Вы им противоядие раздали, а нас заморить хотите!
Бригадир добродушно засмеялся от нелепости такого предположения и ответил:
– Мы ведь люди привычные, полжизни всяким таким дышим.
Объяснение это многих удовлетворило – все же звучало оно разумно, а жители не настолько были напуганы, чтоб разума лишиться. Долго гадали, почему птицы не покинули грачевник сразу. Одни говорили, мол, они и не почувствовали ничего, а как агония началась – взмыли в небо, ринулись к горе как к самому явному ориентиру, но от смерти улететь не успели да так над селением по очереди и умерли. Другие утверждали, что грачи не смогли бросить своих птенцов, которые уже потихоньку вылуплялись, да и деток, спрятанных под скорлупкой, им жалко стало, вот и не бросали гнезда до последнего. Вообще люди склонны приписывать животным некое благородство, потому вторая версия в конечном итоге всем пришлась по вкусу. Но, справедливости ради, запаха ядовитых испарений в воздухе не ощущалось, и если бы не массовый падеж птиц – жители деревни тоже сидели бы спокойненько по домам, кашляли да грешили на весеннюю простуду. Может, и птицы так – не знали да не ведали, что уж мертвы заранее…
После недолгих споров грачей решено было собрать и захоронить где-нибудь за горой, а то теплеет день ото дня, того и гляди, разлагаться станут.
Их совками или лопатами – уж кто что принес – складывали в большие холщовые мешки, предназначенные для хранения зерна и картофеля.
Вывозили на машине Андрея – того самого юноши, который когда-то имел недолговечную связь с покойной Лизаветой и у которого наряду с Радловым была машина. Старенькая развалюха с ржавыми звездочками на поверхности кузова, но на ходу. Полные мешки сваливали в багажник, за раз по два. Всего получилось пять с половиной мешков, и съездить надо было три раза.
Поехали сам Андрей, за рулем, дед Матвей, которому пришлось в тот день поучаствовать во всех вообще погребениях, и одна женщина из местных, на заднем сидении. Больше никто в помощь не отправился – одних жены не пустили, сказав, что птиц по всей деревне собрать и так большой труд, и мужья их не за тем живут на свете, чтоб их зазря припахивали; другие сами отказались, бесплатно ямы копать никому не хочется.
Путь был близкий, но из-за неровностей рельефа машина продвигалась медленно – то на камне подскочит, то на откосе заваливаться начнет.
– Голод, выходит, будет, – начал дед Матвей, не желая ехать в тишине. – На будущий год.
– Отчего же голод, дед Матвей? – поинтересовался Андрей, сосредоточенно глядя вперед и объезжая очередную рытвину.
– Да оттого! Грачи – птицы полезные, вредителей с поля поедают. А нынче всякая гнида расплодится. По осени соберем мало – вот и думай, чем зимой питаться.
– Неужели от вредителей избавиться нельзя? Химия вроде от насекомых хорошо помогает.
– Ну ее, химию твою, – старик махнул рукой, потом по привычке пожевал свои губы, собираясь с мыслями, и начал о другом: – На похороны Лизы почему не пошел? До сих пор, что ль, в обиде на нее?
– Не в обиде, а так, – уклончиво ответил Андрей. – Родителям глаза не мозолить, горе у них.
– Ага, – старик вдруг опечалился, громко вздохнул и дальнейшее протянул с назидательной интонацией: – Много у Лизки ухажеров-то было. Не пришел ни один. Ты-то мог хоть прийти, помочь, на тебя ни Тома, ни сам Радлов зла никогда не держали. Да и вообще хорошо относились…
– Они ко всем хорошо относились, – подала голос женщина с заднего сидения. – Им ее сбагрить хотелось, жениху какому на шею посадить. Ну… вот и сбагрили!
– Ты чего это, соседка? Нехорошо так говорить. Нельзя! – дед погрозил ей пальцем, но не шутя, а совершенно серьезно, стараясь придать лицу грозное выражение. Грозного выражения не вышло, только морщинки собрались складками на лбу и около рта, и стало лицо жутко старым да каким-то жалостливым. – Тамара вон совсем никакая. Горе же страшное, не приведи никому. А ты!
– Да что я? – не унималась женщина. – Дочь надо было воспитывать. Почти моя ровесница, немного ведь до тридцатки не дотянула, а так и не знала, чего хочет.
– Помолчи уж! Умная нашлась, ага.
– И верно, – осторожно поддержал Андрей. – Об умерших плохо не говорят.
– Я плохо и не говорю! Она разве виновата, что ее воспитанием обделили? Но Тамара-то должна была на нее влиять. Серьезно, дед Матвей, они ребенка спихнули на Луку, а он к их семейству вообще никаким боком не причастен, и ферму себе обустраивали. Вот дочь и выросла, царствие ей, конечно, небесное…
– И злая же ты, Ирина! – с осуждением сказал Матвей. – Увела кого у тебя Лиза, что ли? – он тут же продолжил, не давая собеседнице возможности ответить: – А коли и так! Девочка умерла, в семье горе, а ты все одно. Злой язык.
Женщина позади вся как-то обмякла, вжалась в сиденье и больше уж не заговаривала. По возвращении ехать во второй заход она отказалась.
– Чего взъелась? – недоуменно спросил Матвей, как только тронулись с новыми двумя мешками (прошлые два выгрузили на пустыре за западной расщелиной).
– Да на Лизу обиду затаила. Она же на Илью глаз положила, хоть и старше его, а тот Лизавету выбрал.
– А ты-то сам давно к Илье заходил?
– Ох, давно, дед Матвей.
– Тоже, что ль, из-за Лизки рассорились?
– Не ссорились мы, просто общаться прекратили.
– Вам делить ужо нечего и некого, зашел бы. Дружили ведь. А то что – деваху не поделили, и ага, конец дружбе?
– Не в том дело, – машина запнулась колесом о камень и пошла в гору, так что Андрей говорил прерывисто, отвлекаясь на управление. – Я слышал, он в петлю влез. Слабость проявил, получается. Так только слабые люди поступают. К тому же, он вечно телился, когда его отец в столицу посылал. Нет, не нужны мне такие друзья.
– Чего это? – не понял старик.
– Я ведь уехать отсюда хочу. Жизнь налаживать как-то надо. У нас тускло все кругом, и возможностей никаких. Так что я непременно уеду! А такие друзья только в омут тянут, хуже пьянчуг. Помочь – всегда пожалуйста, если приспичит, но дружить – увольте! Нельзя ведь слабаком быть.
– Больно ты к людям требовательный, – произнес Матвей задумчиво. – Коли он на такое решился – в душе, выходит, гадко. Это, выходит, пожалеть нужно.
Андрей ничего не ответил. Ехали молча что в обратную сторону, что в третий, последний, заход.
Мешки сбросили в кучу на пустыре, не доезжая до грачевника. Здесь тоже земля была сплошь усыпана птицами, но собирать их не стали – за деревней лежат, особого вреда не принесут. Да и место открытое, так что сами как-нибудь на солнцепеке иссохнут.
Андрей вытащил из багажника заранее заготовленные лопаты, одну отдал своему спутницу и принялся рыть. Но почва, сухая и каменистая, почти не поддавалась, так что вскоре он отбросил лопату и предложил:
– Дед Матвей, а может, ну его? Ну шесть мешков! Яму-то не час и не два рыть!
– Что ж, по-твоему, так их оставить? Ладно, эти, – старик указал на разбросанных кругом грачей, – по отдельности лежат, сгниют да в перегной уйдут. А тут коли внутри мешков гнить начнет – за версту вонь разойдется!
– Так ведь помощи никакой! Иришка на тебя разобиделась, а больше никто не поехал. Им лишь бы со своих дворов убрать, дальше не их забота! Мы-то с тобой тоже… не нанимались.
– Люди-то каждый себе на уме, ага, – заметил Матвей, покачав головой. – Только мы ужо вызвались, придется доделать.
– Может, тогда в болоте их утопим?
Дед согласился, что утопить груз гораздо легче, нежели под него яму копать, поэтому мешки свезли к лесу, так же, по два за раз, и забросили в ближайшее болото. Серая, неприятно булькающая масса заглатывала подношение медленно, но необратимо, как древнее пресмыкающееся, и совсем скоро от собранных по деревне птиц не осталось и следа – болотная жижа плотно сомкнулась над холщовой тканью, с аппетитом причмокнула и замерла.
Когда возвращались в селение, на въезде встретили Луку – тот пешком шел в сторону грачевника. Андрей остановил машину, не заглушив мотор, так что она хрипло гудела и подергивалась, а Матвей высунулся из оконца и прокричал:
– Не ходи туда! Отрава, поди, еще не улетучилась!
– Да я так, – отозвался путник рассеянно. – Куда ноги приведут.
– Отвезти назад, дядя Лука? – спросил Андрей. – Место есть, позади.
– Нет, спасибо. Пройтись хочу немного
Машина завыла, двинулась и через некоторое время исчезла в расщелине. Лука немного постоял, зачем-то всматриваясь в то место, где только что трепыхался автомобиль – так, словно видел еще его призрачное изображение, – потом замотал головой, отгоняя застывшую картинку, и продолжил бесцельный свой путь.
Он беспокойно смотрел по сторонам, всюду натыкался глазами на черных птиц, и эти мертвые птицы не только отражались на влажной глазной поверхности смутными кляксами, но и задерживались там – настырно лезли в незащищенный зрачок, проникали сквозь его бездну внутрь, в самую сердцевину головы по зрительному нерву, и растекались черным соком, заражая им все мысли. А мысли ворочались медленно, ибо были тяжелы, наслаивались одна на другую и давили своего обладателя неподъемным грузом, так что Лука согнулся в три погибели. Приходилось ему думать о несчастной Лизавете, о том, как воспитанница его умерла, так ничего не поняв о жизни – оттого-то и жизнь ее вышла сумбурной и дикой, огоньком, который вспыхнул случайно и погас так быстро, что даже горсти пепла после себя не оставил – весь выгорел; приходилось думать о своей жалости к Тамаре, с горечью сознавая, что и помочь ей нечем; о Радлове, который россказнями про завод столько страху нагнал, что теперь невозможно глядеть на рабочих без невольного ужаса; наконец (и эти мысли отгонялись в самый дальний уголок, ибо доставляли больше всего мучений), об Илье – вернее, о том, что Илья ни в коем случае не должен узнать, что Лизавета умерла, ведь неизвестно, как воспримет да как себя поведет; конечно, он сидит дома, потому россказней прохожих или доброжелателей можно не опасаться (доброжелатели-то всюду нос суют!), но что делать с собственным лицом, с выражением его, предательски тусклым и печальным? Вроде и к маскам не привыкать, ибо одну Лука уже носил, хотя невольно – маску лукавой веселости. Многое, очень многое позволяла скрыть эта навечно застывшая, перекошенная вправо улыбочка, да разве глаза скроешь, коли в них черные птицы поселились?
Впрочем, с сыном-то обувщик почти не общался в последнее время, и тем себя успокаивал – при необходимости вранья редкие встречи скорее на пользу. И все же было тяжело – на душе тяжело, словно и туда проникли проклятые птицы, и скребутся и трепещут крыльями, оставляя царапины на внутренней поверхности тела.
Так, пытаясь спастись от навязчивых размышлений, Лука добрался почти до самого грачевника, но дальше не пошел – сильный приступ кашля напомнил ему о предостережении Матвея. И действительно, не хватало еще наглотаться отравленного воздуха, слечь да потерять всяческую способность работать, а то и хуже…
«Рано помирать-то. Рано», – сказал Лука сам себе, развернулся назад и быстрым шагом добрался до деревни.
В рабочем поселке происходила размеренная, неприглядная жизнь: опять сновали дети, встречались просто и по-домашнему небрежно одетые женщины. В отдалении слышались гул и стрекотня, создаваемые стараниями отсутствующих здесь мужей, которые давали жизнь ненасытным механизмам у озера. Солнце склонялось понемногу к закату, опрыскивая небо розоватым свечением. Тучи ушли куда-то совсем далеко, унесли в своей утробе так не начавшийся ливень и разродились им за древней горой – в северной части небосвода можно было разглядеть темное пятно и сверкающие на его фоне молнии.
Дул ветер, какой-то обессиленный и оттого едва уловимый, пахло гарью, и Лука вдыхал гарь, откашливался от нее и пробирался вперед.
Обогнул загороженный котлован – там по-прежнему лениво ползала строительная техника, а рабочие из-за надвигающихся сумерек надели специальные каски с прикрепленными спереди фонариками, так что издали, в полутьме, их суета напоминала полчища снующих вокруг рытвины, перемигивающихся друг с другом светлячков.
Темная поверхность озера порывалась мягкой рябью, от ветра, и была испещрена мелкими танцующими бликами сиреневого оттенка, будто цвет воды и цвет угасающего солнца смешивались между собой, подобно акварели.
Становилось прохладно, но прохлады Лука ничуть не испугался – он был уже около своего жилища. Неспешно поднялся на крыльцо, в последний раз окинул взглядом вечерний пейзаж, разыгравшийся между озером и небесами, отворил дверь и вошел.
В прихожей сидел Илья, перегородив своим стулом путь в комнаты. Он был мрачен, сосредоточенно смотрел себе под ноги, не поднимая глаз.
Лука оторопел, встретив сына почти на пороге, и хрипло, с боязливыми нотками в голосе спросил:
– Ты почему здесь?
– Инна приходила, – ответил юноша сквозь зубы, поднял наконец голову, уставился на отца пытливым и недобрым взглядом.
– Она ведь часто приходит, – Лука заговорил неуверенно, скороговоркой, будто заранее почуял неладное. – Да что случилось-то?
– На родню опять жалуется. Радлов, мол, историю сочинил, будто Лиза умерла, якобы чтоб бабка распереживалась да слегла с инфарктом или вроде того.
– Ну, – Лука вконец растерялся, – старая она. Совсем старая, сочиняет.
– И где же, по-твоему, Лиза?
– Лиза в.., – Лука осекся. Хотел наплести что-нибудь про столицу, про затянувшиеся поиски, но понял, что пауза выдала его. Надо было срочно что-нибудь сказать, сгладить эту проклятую паузу, но одеревеневший от волнения язык не шевелился, а голосовые связки слиплись и отказывались породить хоть какой-то звук, и обувщик стоял у двери с раскрытым ртом, из которого не шли слова, и на сына старался не глядеть.
– Лиза в..? – повторил Илья с вопросительной интонацией.
Тогда отец весь как-то сник, сгорбился еще сильнее и залепетал еле слышно, заикаясь да от нервов бросая фразы на середине:
– У… умерла, это правда. Ты главное не… Ты пойми, Илюша, я же за тебя боялся. А в жизни случается, знаешь, всякое. Вот мама когда твоя… мама твоя тоже… и мне ведь плохо было! А это перетерпеть, перетерпеть нужно…
Но старался Лука зря – себя только в тоску вогнал. Илья, казалось, вовсе ни в каком успокоении не нуждался – известие о смерти возлюбленной он принял не то что с самообладанием, а даже с совершенным безразличием. Поговорили о похоронах, о падении птиц, не покидая тесной прихожей, потом разошлись по разным комнатам.
Необычайная холодность сына Луку и испугала, и обрадовала. Испугала, потому что подобное спокойствие почти граничило с бездушием, со злом, ведь не чужой человек умер (хотя такую реакцию вполне можно списать на обиду); обрадовала, потому что если уж Илью так мало волнует эта смерть – значит, тревожиться за него не стоит, никакого себе вреда не причинит.
Через час совсем стемнело, и ночь вступила в свои права, укутав селение в густую синеву.
Обувщик сидел в боковой комнатушке, служившей ему мастерской, и при свете яркой, бьющей по глазам лампы чинил прохудившиеся сапоги. Работы по весне скопилось немало – на улице сыро, слякотно, с дырявыми подошвами особо не погуляешь.
Только не шла работа – руки отчего-то тряслись, будто с похмелья, подметки приладить никак не удавалось, да и невнятное беспокойство одолевало, копошилось где-то за грудиной этаким надоедливым, неугомонным червячком.
Потому Лука скоро забросил обувь, выключил лампу, побродил немного по дому, пытаясь взять себя в руки. В какой-то момент самым краем глаза, в той части, где зрение практически сходило на нет, он приметил вроде как черную птицу, из тех, что на пустыре лежали, но, обернувшись, ничего и никого не увидел. Вероятно, это в собственных глазах его пташки мельтешили – фантомные изображения, не успевшие выветриться за день.
Странно, но это мимолетное видение заставило Луку задуматься о сыне. Он отправился в комнату Ильи, подгоняемый неприятным предчувствием, раскрыл дверь да так на пороге и застыл от замешательства: комната оказалась пуста. У стены стояла неприбранная, никем не занятая кровать, а к спинке ее зачем-то крепилась проволока, образуя некое подобие петли.
Вновь Лука заметался по дому, охваченный диким, первородным страхом, от которого тело мгновенно леденеет – искал сына во всех помещениях и закутках, затем, поняв, что находится в доме в одиночестве, выскочил на улицу.
Туман, рассеявшийся было после полудня, к ночи сгустился пуще прежнего. Воздух стоял влажный и белый, как простыня, и буквально в пяти-шести метрах от себя ничего невозможно было распознать.
Лука осторожно двинулся вдаль, озираясь по сторонам, и почти сразу увидел в некотором отдалении Илью – один лишь знакомый силуэт, вынырнувший из облака тумана. Обувщик окликнул его по имени, но тот не дрогнул, не отозвался и продолжал идти вперед, довольно быстро, однако при этом не раскачиваясь, не совершая характерных для спешной ходьбы движений плечами или руками – так, словно и не шел, а скорее плыл, подвешенный над землей при помощи неведомой силы.
Лука стремительно за ним гнался, только догнать не сумел. Силуэт пропадал время от времени, заворачиваясь в простыню тумана, затем возникал вновь, на прежнем расстоянии. И как ни ускорял преследователь шаг, ни срывался на бег – приблизиться не смог ни на йоту.
Призрачный силуэт привел его к заболоченному месту недалеко от кладбища. Опасной трясины там никогда не было, но место все равно считалось заболоченным, поскольку выходившие наружу подземные воды размывали почву настолько, что в образовавшееся месиво из глины и грязи можно было провалиться чуть ли не по пояс. Марево здесь становилось непроглядным, подпитываемое душным дыханием застоявшейся сырости, каплями оседало на кустарнике, на деревьях, ни лице Луки, без того покрытом холодной испариной.
Деревья кругом стояли хилые, немощные – произрастая внутри древней горы, они рано или поздно достигали корнями каменистой основы, скрытой под слоем почвы. Корни немного точили камень, буравили его наружный слой, но глубже уж не росли, и потому не могли питать чересчур широкий ствол да раскидистые ветви. Оттого деревца были тоненькие, невысокие, а ветви их разрозненно топорщились какими-то скрученными, изломанными клубками, трещали от малейшего ветерка и шевелились, напоминая отростки каких-то диковинных, неприятных насекомых.
Лука пару раз провалился в болотце, вымок, но упрямо следовал за силуэтом, продолжая тщетно звать его по имени:
– Илья! Илья!
А силуэт мелькнул в белесой дымке да вдруг пропал.
В отчаянии плескался Лука в грязной воде, мыкался то туда, то сюда, натыкаясь на ощерившиеся клубни ветвей, которые враждебно протягивали к нему свои хлипкие, остроконечные отростки-язычки, кое-где покрытые зелеными пятнами нарождающихся листьев.
– Илья! – вопил он истошно, но в ответ слышал лишь трескотню растревоженных деревьев.
Тут что-то как будто вздрогнуло в отдалении. Обувщик ринулся в ту сторону, выкарабкался из вязкой лужи, уловил прямо подле себя, за пеленой тумана, тихий, натуженный скрип, пригляделся и на ближайшем дереве увидел нечто продолговатое и большое, неуместно приделанное к ветке да мерно раскачивающееся, как затухающий маятник. А дерево прогнулось под тяжестью, и неопознанный предмет почти касался земли.
Вскрикнув от ужаса, который родился раньше узнавания, где-то вне пределов изможденного разума, Лука подался всем телом вперед, разорвал в клочья белесую завесу и очутился рядом со своей находкой. На худосочной ветке в петле висел Илья, изредка подергивая ногами. Юноша не пытался высвободиться, руки его болтались вдоль туловища совершенно безвольно, лицо было перекошенное, синее и вместе с тем блаженное, так что ноги двигались скорее не от желания спастись, а повинуясь банальному рефлексу.
Лука одной рукой обхватил сына за пояс, действуя молниеносно, но неосознанно, как в лихорадке, чуть приподнял его, чтобы ослабить натяжение веревки, вторую руку протянул вверх, к петле, но от сырости не смог ухватиться – на пальцах остались тонкий слой влаги и неприятное, шероховатое ощущение от соприкосновения с ребристой поверхностью веревки. Тогда обувщик приподнял повешенного еще выше (тот почти перегнулся через плечо своего спасителя, повиснув на нем наподобие восковой фигуры), снова вцепился в узел петли, рванул что есть силы, напрочь поломав без того коротко стриженые ногти, и наконец освободил жертву.
Илья рухнул на землю лицом вниз, безжизненно соскользнув с отцовского плеча. Лука тут же перевернул его, осмотрел синюшное горло, увидел, как по уголкам рта повешенного стекает пена, как рот этот чудовищно широко раскрывается в тщетных потугах возобновить дыхание. Такие же движения совершает рыба, полежавшая немного на суше – она уже умерла, но нервы ее все еще посылают изредка команду вдохнуть, ухватить воздух иссушенным ртом. И рыба хватает, хватает воздух, но глаза ее уже мутны, уже впали вовнутрь, увидев смерть и безотчетно желая спрятаться от нее в черепной коробке…
Сердце, впрочем, у Ильи билось. Лука, справляясь с приступами паники и глотая беззвучные слезы, начал оказывать несчастному первую помощь, приговаривая при этом севшим, сиплым голосом, который болезненной и невнятной волной поднимался откуда-то из самого нутра:
– Чего ж ты наделал, Илюша. Ну… чего же ты, а?
Илья в ответ хрипел, глядя на мир угасающим, слепым до всего взглядом. Ноги его и руки заходили ходуном, затряслись, вроде как от судорог – били, били по земле да расплескивали кругом себя воду, разбрасывали комья грязи. А пена изо рта литься не прекращала, и сам рот продолжал по-рыбьи раскрываться и проглатывать куски сгустившегося над болотцем тумана.
Потом юноша задышал по-настоящему, хотя со свистом – грудная клетка его стала ритмично вздыматься и опадать, подобно включенному садовому насосу. Вот только глядел он так же мертво и тускло.
Отец взвалил его на согбенную спину и потащил ближе к жилым домам. Почти сразу опять угодил в лужу, по колено, но хватку не ослабил и драгоценную свою ношу не отпустил.
Недолго раздумывая, он направился к жилищу Андрея. Ясно было, что на сей раз Илья что-то в себе серьезно повредил, требовалась скорейшая врачебная помощь, а добраться до больницы иначе, как на машине, нельзя. И не в том беда даже, что Радлова из-за смерти дочери беспокоить не хотелось, а просто жил он дальше от места трагедии.
Добравшись до нужного дома, Лука аккуратно положил извивающегося от конвульсий сына на землю, затем принялся что есть мочи тарабанить в дверь, стучать по окнам, кричать, пока хозяин наконец не выглянул – с заспанным лицом и взъерошенными волосами.
– Очумели что ли! Полночь на дворе!
– Илюше плохо. В больницу, – выпалил Лука бессвязно, сквозь тяжелую одышку. – Прошу!
Андрей отошел ото сна, признал в ночном госте перепуганного деревенского обувщика, потер лицо и участливо произнес:
– Сейчас. Дядя Лука, сейчас! – после чего ненадолго скрылся.
Через минуту, а то и меньше, он выскочил на улицу, второпях натягивая куртку, помог донести бывшего друга до автомобиля, уложил его поперек задних сидений, сам залез на водительское место и завел мотор – тот крякнул от натуги, но прогрелся быстро. Лука примостился рядом; был он красный и взмыленный, уголок его вечно натянутой улыбки кривился, загибался книзу, отчего вся левая часть лица тоже поехала вниз, звездочками собирая морщины, а глаза блуждали и зацепиться ни за что не могли.
Выдвинулись тут же. Машина спотыкалась о каждую трещинку в почве, но Андрей скорость не сбавлял, в отличие от дневных вылазок – ни колес, ни подвески было ему не жалко, лишь бы пассажира, занявшего оба задних сидения, живым довезти.
– В Город или к шахтерам? – уточнил он на выезде, перед расщелиной. – В шахтерский-то поселок ближе.
– В Город, – сухо ответил Лука. – В поселке больницы нет, врач один.
Объезжали заболоченные участки, плутали промеж деревьев, но потом выскочили на трассу, растянувшуюся вдоль железной дороги, и остаток пути преодолели в каких-нибудь полчаса – Андрей гнал как полоумный, вся машина тряслась и тарахтела, будто вот-вот на ходу развалится.
В больнице, на окраине Города, приняли по счастью быстро. Задыхающегося, потерявшего сознание Илью уволокли на носилках, а Лука и Андрей остались ожидать в приемном покое.
Врач вышел к ним довольно скоро.
– Поезжайте домой, – сказал он уставшим голосом, лениво оглядывая посетителей из-под отекших век. – Положили в отделение, раньше, чем через две недели, не выпишем точно. Навещать по средам, после одиннадцати.
– Что с ним? – поинтересовался Лука и посмотрел на доктора с выражением вымаливающей надежды. Улыбку свою он крайним напряжением мышц сумел подавить, чтобы избежать расспросов от посторонних, оттого лицо побледнело и сделалось страшным.
– Перелом хрящей гортани. И длительное сдавление сосудов шеи.
– А это… очень опасно?
– Перелом-то срастется. А в остальном.., – врач задумался. – Ну послушайте, он в петле по всем признакам шесть-семь минут провисел. Это много. Настолько много, что непонятно, как вы его живым доставили. Теперь уж не умрет, не бойтесь, да больше ни за что ручаться нельзя.
– В каком же смысле – ни за что?
– Память. Работа мозга. И прочее, – скомкано пояснил врач и собирался уходить, но Лука задержал его вопросом:
– Вы говорите, шесть-семь минут… точно ли это? Я ведь прямо за ним бежал, он как к дереву-то отправился, я… получается, его почти сразу вытащил.
– Неужели? – доктор недоверчиво сощурился. – И что, видели, как он вешался?
– Нет. Не видел.
– А дело это, я вам скажу, хитрое. Петлю нужно закрепить, место подготовить. Да вы его когда нашли, судороги были?
– Да. Он так, – Лука напрягся, пытаясь восстановить в памяти сцену, разыгравшуюся на болоте, и подобрать точные слова, – так дышать пытался, знаете, очень редко, но глубоко. А воздух внутрь не шел.
– Именно, – врач закивал. – По времени я не ошибся. Вы его с того света вытащили. Причем буквально – парень уж отходил.
Врач громко вздохнул – вероятно, от усталости – и ушел, а Лука без сил опустился на деревянную скамью рядом.
– Дядя Лука, поехали, – полушепотом произнес Андрей. – Правда, ни к чему мы тут.
– Да, да, – машинально согласился обувщик, но продолжал сидеть на месте, уставившись куда-то в одну точку на полу. Взгляд его остекленел, будто прилип к этой незатейливой точке, прилип намертво, и никакой нет возможности невидимую клейкую нить разорвать.
Андрей не знал, что еще можно сказать, поэтому сидел рядом молча и думая о своем. Впрочем, он и не думал особо – промелькнет мимолетная жалость к односельчанину, или вспыхнет радужное и нисколько неуместное в больничных стенах мечтание о переезде, но все непрочно, сквозь пелену и вату, ибо опять начало понемногу клонить в сон.
Лука между тем что-то пробурчал себе под нос, так тихо и невнятно, что разобрать было нельзя.
– А? – переспросил Андрей, пробудившись.
– Так я, ничего, – мрачно отозвался Лука, помолчал немного, однако затем продолжил – разум его наконец зашевелился, принялся медленно, скрупулезно пережевывать произошедшее: – Я ведь Илюшу на улице приметил. Звал его, бежал за ним, да он не услышал и не остановился. На болотце-то наше я прямо за ним пришел. Прямо за ним, – эти последние слова обувщик растянул донельзя, словно пропуская из через себя и в самом их звучании выискивая некую тайну. – И помог почти сразу. А тут – шесть-семь минут!
– Бывает, что время от нервов вроде как по-другому кажется, – заметил Андрей, но Лука его даже не слышал и продолжал:
– И верно врач-то говорит: петлю надо закрепить, на дерево залезть, решить, за какой сучок зацепиться. Получается, я когда прибежал – он на том месте как минимум четверть часа провел, коли вместе с подготовкой, – улыбка, доселе сдерживаемая спазмом мимических мышц, вырвалась, расплылась во все лицо морщинисто кляксой, а сам Лука, этой улыбкой вдруг странно изуродованный, огляделся мутно и спросил, ни к кому конкретно не обращаясь: – Вот я и думаю: за кем же я шел?