Читать книгу Записки об Анне Ахматовой. Том 2. 1952-1962 - Лидия Чуковская - Страница 6

1953

Оглавление

17 января 53 • Была на днях у Анны Андреевны. Она читала мне Гюго – опять Гюго, будь он неладен! Скоро она уезжает.


19 апреля 53[17]– Ночью я несколько раз просыпалась от счастья, – сказала Анна Андреевна, когда разговор зашел об освобождении врачей7.

В столовой пили чай два остроумца – Ардов и Шток8. Мы присоединились к ним ненадолго. Взвизгивала из-под дивана Лапа: оказывается, ее в детстве ударили ногой, и она теперь на всякий случай боится всех. Анна Андреевна величественно сидела посреди дивана и высочайше покровительствовала остротам.

Когда мы вернулись к ней в комнату, она прочитала мне 5-й акт «Марьон Делорм». Струятся, струятся стихи мерным, прекрасным движением, а по мне хоть бы их и вовсе не было. Я не могу словами определить разницу – где поэзия, а где мертвечина, но слышу ее ясно. Мне хотелось спросить у Анны Андреевны, много ли денег даст ей Гюго, то есть надолго ли освободит от необходимости переводить, но я не решилась.

Она бранила маршаковские переводы сонетов Шекспира.

– И зачем это ему понадобилось переводить все? Ну выбрал бы один-два любимых… И в действительности ведь сонеты в большинстве своем посвящены мужчине, а в переводах женщине. Фальсификация какая-то.


1 мая 53 • К четырем часам, как обещала накануне, я собиралась к Анне Андреевне. В 3 внезапно позвонил Димус[18] и со свойственной ему настырностью стал требовать, чтобы я ехала с ним в Загорск. Я отказывалась, он настаивал. Тогда, чтобы он понял всю невозможность, я объяснила, куда иду. Не подействовало, напротив, – только поддало жару: он заявил, что мы возьмем Ахматову с собой. «Это ведь первая дама Империи!» – кричал он в восторге.

Знакомить Анну Андреевну с Димусом у меня не было охоты. «Она-то первая, да вы не второй», – сказала я. Но, может быть, она – одна и скучает? Может быть, ей захочется в Загорск?

Я решила ей позвонить.

В ответ на мое предложение раздался обрадованный голос:

– Всю жизнь мечтала побывать в Загорске. Поблагодарите вашего приятеля. Жду вас.

И трубка была повешена с такой быстротой, с какою, кажется, умеет вешать трубку только она одна.

Минут через пять Димус был у моих ворот. Через десять мы подъезжали к дому на Ордынке. Вел машину шофер. Ехал с нами и Петя, сын Димуса, толстый угрюмый мальчик лет тринадцати.

Я поднялась к Анне Андреевне. Она довольно долго пила кофе и собиралась. Наконец, надела старое пальто, старые черные перчатки, повязала лицо под шляпой старомодной вуалью, и мы спустились.

Димус усадил Анну Андреевну впереди, рядом с шофером, и хорошо сделал, потому что сын его, Петя, в виде протеста, что мы едем не туда, куда хотел он – в Углич, а туда, куда хотел отец – в Загорск, – барином развалился на заднем сидении, и нам с Димусом было решительно некуда девать свои руки и ноги.

Я в долгу перед Подмосковьем – я его совсем не знаю, наверное, в отместку судьбе, насильно разлучившей меня с Павловском и Царским. И не знаю зря. Чуть только из-под арки ворот глянули мне в глаза звезды на куполах, сердце обрадовалось: какой веселый храм! и кругом тоже все пестрое, веселое, праздничное, разное!

Но лучше всех архитектурных чудес была на этой прогулке Анна Андреевна. Я давно не видела ее в таком спокойном, добром и радостном духе. Омрачилась она за всю прогулку только один раз: мы проезжали мимо Рижского вокзала, и она, по ее словам, впервые его разглядела.

– Ужасно, – сказала она, отворачиваясь. И через минуту, хотя вокзал уже остался далеко позади: – Постыдно. И на таком видном месте!9

Стрекотание Димуса, к моему удивлению, не раздражало ее: напротив, она весело и добродушно на него откликалась. Ее образованность светила нам всю дорогу. Отвечая на расспросы шофера и наши, она рассказывала нам о Сергии Радонежском, о возведении Лавры, о поляках и татарах.

Когда мы вышли из машины в Загорске, нас сразу охватил ветер. День был темный, ветреный, близился дождь.

Мы вошли в Патриаршую церковь. На паперти копошились нищие, совершенно суриковские. Анна Андреевна, сосредоточенно крестясь, уверенной поступью торжественно шла по длинному храму вперед, а мы плелись за нею. (Мне в церкви всегда неловко.) Пение было ангельское. Из Патриаршего храма мы пошли в другой, поменьше. Вокруг нас шептались: «Мирские, мирские!» Тут пели не только певчие, но и прихожане. Пение стройное, сильное, будто не люди, а сама церковь поет. Лиц таких не увидишь на улице Горького; тут нет серой, безликой толпы, стертых лиц; каждое лицо определенное, свое; и глаза не без сумасшедшинки, особенно у женщин.

Анна Андреевна опустилась на колени перед иконой Божьей Матери, а мы вышли.

Скоро она присоединилась к нам. Мы направились было в Музей – но он, по случаю 1 Мая, оказался закрыт, и мы просто побродили по двору минут 20, любуясь на уютную семью церквей – таких разных и таких похожих. Бродили бы и дольше, если бы не буйный ветер.

Димус все время порывался сфотографировать Анну Андреевну. Она не позволяла, он настаивал. Тогда она, помедлив секунду, повела вокруг зоркими глазами и сразу нашла то, что искала:

– «Фотографировать запрещено», – прочитала она по складам. – Видите? Черной краской? И отлично. А то сказали бы, что я специально сюда приехала сниматься на фоне древностей.

Но когда мы вышли на площадь, Димус все-таки ухитрился снять нас обеих возле машины.

Мы быстро уселись внутрь, спасаясь от ветра.

– У вас волосы стояли дыбом, когда нас снимали, – шаловливо сказала мне Анна Андреевна. – До самого неба. Вот будет интересная фотография![19]

Димус открыл свой тугой портфель и закормил нас бутербродами, шоколадом и пастилой.

Отправились в обратный путь. В машине стало просторнее: сытый Петя подобрел и уселся по-божески. Я тоже стала испытывать к Димусу нечто вроде благодарности за эту интересную и уютную поездку.

Дождь не состоялся. Посветлело. Плохая дорога длилась недолго. Вдруг из-за туч вышло солнце, и все засияло кругом. Едва распускающиеся деревья бежали по сторонам. Под солнцем стало видно, что они зеленеют. Анна Андреевна рассказывала об Истре, где была у Эренбургов, и о Новом Иерусалиме. Димус спросил, посетила ли она выставку 53-го года. – «Да». – «Ну, как?» – «Опять двойка!»[20]

Димус захохотал. Он вообще оказался смешлив, словно дьякон в «Дуэли».

Анна Андреевна стала рассказывать, весьма неодобрительно, о Музее-квартире Пушкина на Мойке в Ленинграде.

– Я помню, как в квартире Пушкина помещался Рыбтрест. Потом на том месте, где Пушкин умер, – ванная. Это уже на моей памяти. Зачем же внушать экскурсантам, будто все так и было при Пушкине, как в этой квартире сейчас? И какая бестактность, какое бездушие – повесить в его спальне, над его постелью витрину с портретами всех его врагов! Тут и Николай I, и Уваров, и Бенкендорф, и Полетика. Внизу бы повесили, в раздевалке, там можно 20 таких витрин разместить. Поглядев на это, я раздумалась о том, что такое слава. Умрешь, и над твоей постелью повесят портреты твоих врагов… Да ну ее к черту!

Димус захохотал.

Анна Андреевна внимательно глядела в окно. Еще в Лавре она сказала мне:

– Сколько пьяных! Все, кроме нас. Посмотрите на этого – бедненький! для праздника голубенькую рубашечку надел, а теперь ноги не держат.

И по дороге она все дивилась пьяным.

– Это как в день мира с Финляндией, помните, Лидия Корнеевна? Я шла к вам (а жили мы друг от друга очень близко – пояснила она Димусу) – и по пути насчитала четырех женщин, лежавших в луже и уже успевших примерзнуть.

Димус захохотал. Я перестала испытывать благодарность.

Мы снова проезжали мимо Рижского вокзала.

– А, вот оно опять, – сказала Анна Андреевна. – Да. Так и есть. Оно.

Димус повез нас смотреть иллюминацию. Ленинские горы. Университет.

Выйдя из машины во дворе на Ордынке и поблагодарив Димуса, Анна Андреевна сказала:

– Я запомню 1 мая 1953 года. Счастливый день.

Димус был очень польщен. Подвозя меня на улицу Горького, он все повторял:

– Она может считаться первой дамой Империи, не правда ли? Многие ее высказывания имеют, не правда ли, мемуарный характер?


4 мая 53 • Сегодня я провела у Анны Андреевны совсем ленинградский вечер: читала она мне, наконец, собственные стихи, а не переводы. Читала Ахматову – не Гюго.

Пять стихотворений 45–46 г. – «Cinque». «Иду я, чудеса творя». В самом деле, чудеса: 5 чудес[21].

В довершение счастья, она, без просьбы с моей стороны, подарила мне окончательный вариант «Поэмы». Надписи не сделала, только поставила на обложке свое перечеркнутое а. Говорит, что вынуждена писать к «Поэме» новое предисловие: вещь эта вызывает множество кривотолков, политических и непристойных.

Тут я неизвестно почему расхрабрилась и прочитала ей собственную поэму. (Читала я ей свои стихи до сих пор только в Ташкенте. После ссоры и после возобновления знакомства она ни единого разу не спросила: пишу ли я? И я – молчок. А тут, неизвестно почему, решилась. Смотрела на нее и читала без страха.)

Резолюция Анны Андреевны:

– Смелая вещь. До меня меньше доходит школьная тема, но это естественно. А Нева из окна очень хороша, и Madonna Litta вылеплена прекрасно… Только – это еще не конец, надо еще главу[22].

Помолчали.

Потом она сообщила прекрасную новость: ее перевод Гюго принят, деньги ей должны выдать на днях!

– Мне говорили: «Котов любит держать счета на столе», но мой он подписал сразу[23].

Когда получит все деньги, собирается купить Алеше Баталову в подарок «Москвича». (Та комната, которую она занимает на Ордынке – это ведь Алешина комната.)

Неужели у нее будут деньги? Неужели когда-нибудь окончится ее нищета? Вот еще одна безусловная заслуга Гюго перед литературой: благодаря ему Ахматова на какое-то время избавится от переводов и снова будут беспрепятственно рождаться ее стихи.

…Вечер мы провели с ней совсем по-ленинградски еще и потому, увы! – что она рассказала мне о последних подвигах Двора Чудес[24]. А я-то воображала – это уже позади!

…Возвращаясь домой, думала: какая еще глава необходима в моей поэме.


14 мая 53 • Сегодня среди дня вдруг позвонила Анна Андреевна: «Можно к вам сейчас?» – пришла и просидела до вечера.

В солнечном луче, от которого она не отклонялась, ярко были видны ее зеленые глаза и глядящая из них – она.

Я сейчас читаю дневники Толстого, том за томом, один лежал на столе. Анна Андреевна заговорила о Толстом. Как всегда, когда она говорит о нем, в ее речах смесь негодования и восторга.

– Силища какая. Полубог! Но все из себя и через себя – и только. Пока он любил Софью Андреевну, она и в Кити, она и в Наташе… Да, да, и в Наташе, не удивляйтесь… Вы думаете, отчего Наташа жмот – в конце, в эпилоге? Оттого, что Софья Андреевна оказалась скупой. Другой причины нет: ведь Наташа-то была добрая, щедрая, сбрасывала с саней вещи, чтоб поместить раненых… Отчего же она стала скупая? Софья Андреевна!.. А когда он разлюбил Софью Андреевну – тогда и «Крейцерова Соната», и вообще чтобы никто никого не любил – никто, никогда! – и чтоб никто ни на ком не смел жениться.

«Воскресение»… В чем корень книги? В том, что сам он, Лев Николаевич, не догадался жениться на проститутке, упустил своевременно такую возможность… А деревня там, конечно, ненастоящая, деревня, как правило, такой не была, это он на голоде такую видел и сюда вписал. И эсеры там не эсеры, а толстовцы. Все через себя, всегда и только – уверяю вас.

Исторической стилизацией – стилизацией в хорошем смысле слова, в смысле соблюдения признаков времени – он никогда не занимался. Высшее общество в «Войне и мире» изображено современное ему, а не александровское. Отчасти он прав: высшее общество менялось менее всего, но все-таки оно менялось. При Александре, например, оно было гораздо образованнее, чем потом. Наташа – если бы он написал ее в соответствии с временем – должна была бы знать пушкинские стихи, Пьер должен был бы привезти в Лысые Горы известие о ссылке Пушкина. И, разумеется, никаких пеленок: женщины александровского времени занимались чтением, музыкой, светскими беседами на литературные темы и сами детей не нянчили. Это Софья Андреевна погрузилась в пеленки, потому и Наташа.

Затем она стала рассматривать первый герценовско-огаревский том «Литературного Наследства». Из ее вопросов я с огорчением убедилась, что, хотя она и ценит высоко Герцена, знает она его менее, чем мне хотелось бы, и меньше, чем я10. Я не утерпела и, когда Анна Андреевна кончила рассматривать том «Наследства», сняла с полки несколько моих любимых статей – те, где мысли ходят валами ритма – и прочитала ей вслух. По-видимому, она была увлечена, потому что, пока я разогревала обед, а потом бегала вниз за мороженым, она прилежно перелистывала Лемке, перечитывая те же статьи – «Плач», «Письма к противнику», «Поляки прощают нас» и пр.11

– Да, – сказала она за обедом, – великая проза, наравне с гоголевской, достоевской… Вы правы: именно это есть проза Герцена, а не его беллетристика: «Кто виноват» и «Сорока-воровка». То – второсортно.

…Я между прочим спросила у нее, получила ли она деньги за свои переводы? Она рассмеялась:

– Представьте себе, я рассчитывала в этот раз получить 9 тысяч, а получила 58!

Был уже вечер, когда я отправилась ее провожать. Мы шли пешком. Когда мы проходили через Красную Площадь, Анна Андреевна показала мне дом Бориса Годунова12. Сообщила, что из ленинградского издательства ей внезапно вернули рукопись книги «Нечет»; раньше отказывались, а теперь вот вернули сами «За истечением срока хранения в архиве».

Мы взошли на мост. Анна Андреевна сказала радостно:

– Вот, получила деньги и теперь буду отдавать долги. Я Борису Леонидовичу 8 тысяч должна. У меня с этим семейством странные финансовые отношения. Борис Леонидович человек благородный, добрый, помогает многим, ссыльным и не ссыльным, да еще содержит детей Ольги Всеволодовны[25]. Зина же скупа. Чтоб оправдаться, он ее уверяет, будто все эти деньги дает мне. В ее представлении вот уже много лет он меня роскошно содержит. И вдруг я принесу всего 8 тысяч!

На мосту к нам подбежали две молоденькие девушки: «Как пройти к Малому Театру?» Анна Андреевна подробно и толково объяснила им. Мне жаль было, что девочки не знают, кто она, и не запомнят на всю жизнь ее лицо.


20 мая 53 • Третьего дня Анна Андреевна уехала в Болшево.


30 июня 53 • Вот и мне привелось доставить радость Анне Андреевне.

Третьего дня она меня позвала; я пошла под вечер.

Жара, в горле пересохло. Когда Анна Андреевна предложила мне чаю, я обрадовалась. Ответила строкой:

– «И я прошу как милости…»

– Как милостыни? – повторила она, подняв брови.

– Нет, как милости, – поправила я вполне уверенно. – «И я прошу как милости».

– О чем же тут уж так просить? – сказала Анна Андреевна недовольно.

Только в этот миг меня осенило, что она принимает собственные стихи за мою просьбу.

– «Но знаю, что иду туда – к врагу», – сказала я еще одну строчку.

Тогда она вдруг поняла, и все ее лицо осветилось.

– «Но знаю, что иду туда – к врагу», – произнесла она по складам, прислушиваясь.

Я прочитала:

И я прошу как милости… Но там

Темно и тихо. Мой окончен праздник!

Уж тридцать лет, как проводили дам,

От старости скончался тот проказник…

Я опоздала. Экая беда!

Нельзя мне показаться никуда[26].


Она и праздника, оказывается, не помнила и ужасно обрадовалась ему, вернувшемуся из небытия, и трогательно меня благодарила.

Дальше начались огорчения: это всего лишь середина – и ни начала, ни конца. Анна Андреевна уверяла меня, что я должна вспомнить все, а я надеялась на нее. Я спросила, неужели это не записано?

– Было записано, – ответила она неопределенно[27].

Быть может, именно по случаю воскрешения «Подвала памяти» мы многое вспомнили в этот вечер из ленинградских вместе пережитых времен. И она задала мне тот вопрос, который все сейчас задают друг другу: надеялась ли я дожить до смерти Сталина?

– Нет, – ответила я. – Как-то про это не думалось. Я жила в сознании, что он придан нам навсегда. А вы? Надеялись дожить до его смерти?

Она покачала головой.

Я спросила, как она думает: предполагал ли сам он когда-нибудь умереть?

– Нет, – ответила она. – Наверное, нет. Смерть – это было только для других, и он сам ею ведал.

Провожая меня в переднюю, она сказала:

– Вот как мы с вами сегодня хорошо поговорили – по душам. А то все литература и литература.


5 июля 53 • Сегодня Анна Андреевна рассказала мне свой «первый день»[28]:

– Утром, ничего решительно не зная, я пошла в Союз за лимитом. В коридоре встретила Зою. Она посмотрела на меня заплаканными глазами, быстро поздоровалась и прошла. Я думаю: «бедняга, опять у нее какое-то несчастье, а ведь недавно сын погиб»13. Потом навстречу сын Прокофьева. Этот от меня просто шарахнулся. Вот, думаю, невежа. Прихожу в комнату, где выдают лимит, и воочию вижу эпидемию гриппа: все барышни сморкаются, у всех красные глаза. Анна Георгиевна14 меня спросила: «Вы сегодня, Анна Андреевна, будете вечером в Смольном?» Нет, говорю, не буду, душно очень.

Получила лимит, иду домой. А по другой стороне Шпалерной, вижу, идет Миша Зощенко.

Кто Мишеньку не знает? Мы с ним, конечно, тоже всю жизнь знакомы, но дружны никогда не были – так, раскланивались издали. А тут, вижу, он бежит ко мне с другой стороны улицы. Поцеловал обе руки и спрашивает: «Ну, что же теперь, Анна Андреевна? Терпеть?» Я слышала вполуха, что дома у него какая-то неурядица. Отвечаю: «Терпеть, Мишенька, терпеть!» И проследовала… Я ничего тогда не знала.

Это случилось 7 лет назад. И длится до сих пор.

Сегодня она озабочена Сурковым: тем, что он не звонит. Он – редактор ее новой книги. Чагин обещал, что Сурков позвонит ей… Состав книги предписан такой:

I. Переводы.

II. Стихи о мире.

III. Лирика после 46 года.

После 46-го… Только после 46-го! А до, видимо, все зачумленное.

И еще озабочена она тем, что, несмотря на большой успех ее «Марьон Делорм» среди специалистов, ей в Гослите не предложили ничего нового из Гюго. Дали китайца, необыкновенно трудного.

– Работала три часа, глянула в зеркало – губы посинели… Такой трудный! – объяснила она[29].

Показала мне подстрочник, по ее словам «совершенно немотствующий». Он сделан каким-то старым специалистом. Тут же на полях карандашные разъяснения более молодого, более толкового китаеведа. И – крохотный китайский иероглиф, который ее очень трогает.

Она спросила, читаю ли я статьи Гладкова о языке и что о них думаю. Я их изо всех сил обругала.

– Клинический случай старческого маразма, – сказала Анна Андреевна. – Как можно такое острое заболевание демонстрировать на всю страну!15 – И, бросив гладковскую чушь, заговорила о языке Замоскворечья.

– Пойдешь в баню и слушаешь банщиц: «а татары-то разодра́лися» – словно симфонию… Дивно говорит Борис Леонидович, чисто по-московски, лучшего языка я не слыхивала. И сестры Игнатовы. Фонетически определить, в чем тут дело, я не могу, но наслаждение их слушать16.

Затем разговор коснулся Чехова, и она снова отозвалась о нем неодобрительно – как это бывало уже столько раз!

Я пожаловалась на свою неудачу в кино со сценарием «Анны на шее»: когда я истратила на работу уже несколько месяцев, начальство вдруг спохватилось, что в рассказе нет положительного героя.

– «Попрыгунья» была бы, пожалуй, более проходима, – сказала я, – там все есть, что требуется: и отрицательная героиня, и положительный герой…

– И высмеяны люди искусства, – сейчас же сердито подхватила Анна Андреевна, – художники. Действительно, все, что требуется!

Я высказала предположение, что, быть может, там не люди искусства, а люди при-искусстве, возле-искусства…

– Ну да, Левитан!? – перебила меня Анна Андреевна. – Ведь Рябовский – Левитан… И заметьте: Чехов всегда, всю жизнь изображал художников бездельниками. В «Доме с мезонином» пейзажист сам называет себя бездельником. А ведь в действительности художник – это страшный труд, духовный и физический. Это сотни набросков, сотни верст не только по лесам и полям с альбомом, но и непосредственно перед холстом. А сколько предварительных набросков к каждой вещи! Мне Замятины, уезжая, оставили альбомы Бориса Григорьева – там тысячи набросков для одного портрета. Тысячи – для одного.

Я спросила, чем же она объясняет такую близорукость Антона Павловича.

– По-видимому, Чехов невольно шел навстречу вкусам своих читателей – фельдшериц, учительниц, – а им хотелось непременно видеть в художниках бездельников17.

Осведомилась, что я сейчас читаю. Я читаю и читаю Фета. Прочла ей наизусть: «Ель рукавом мне тропинку завесила», «Я болен, Офелия, милый мой друг», «Снова птицы летят издалека»; она просила «Еще! еще!» и я читала еще и еще.

– Он восхитительный импрессионист, – сказала Анна Андреевна. – Мне неизвестно, знал ли он, видел ли Моне, Писсарро, Ренуара, но сам работал только так. Его стихи надо приводить в качестве образца на лекциях об импрессионизме.


11 июля 53 • Была у Анны Андреевны.

У нее Эмма Григорьевна.

Сурков не звонил.

Анна Андреевна начала было читать нам своего китайца, но запуталась в листках и, огорчившись, отложила.

А китаец интересный. Ей осталось 28 строк.

Пришла Нина Бруни, подарила берестяную коробочку и шпажник18.


16 июля 53 • В 10 часов вечера, когда я уже лежала в постели, телефонный звонок: Ахматова.

– Лидия Корнеевна, не может ли случиться, что вы согласитесь сейчас ко мне придти? В порядке чуда?

Я встала, оделась и в порядке чуда пошла к ней по проливному дождю.

У нее в комнате Ардов. Острит, сыплет анекдотами, показывает игрушки и коробочки, склеенные им самим. Анна Андреевна выслала его из комнаты: «Я хочу прочесть Лидии Корнеевне китайца. Я его кончила»[30].

– Вы будете первой слушательницей… Нет, неправда… Я читала еще Липскерову, и он сказал… Нет, я вам потом скажу, что он сказал…

Надела очки, опустила глаза – лицо сразу сделалось неподвижным, суровым – и тихо, торжественно начала читать.

Ну что я понимаю в китайцах? Ровным счетом ничего. Мне оставалось только честно отдаться своему восприятию и следить за стихами и за собою. Наверное, этот поэт для Ахматовой роднее, чем Гюго, потому что сквозь века́ стих позволяет расслышать струю жизни. Перевод, по-видимому, отличный. Вслушиваясь, я искала пустот, натяжек, искусственностей и не нашла нигде. Я поздравила автора, повторив, конечно, сто раз, что я тут не судья.

– А вот Липскеров объявил так: «для первого раза это ничего»19.

Мы пошли пить чай с Ардовым. Он был очень радушен, заварил какой-то особенный чай. Анна Андреевна меня сконфузила, сказав: «Лиде нравится».

Мы быстро вернулись к ней в комнату. Она прилегла. Китаец ее замучил. Жалуется на сердце, говорит: «Живот чужой, руки и ноги холодные».

Сурков не звонит.


19 июля 53 • С утра позвонила Анна Андреевна и попросила непременно придти к ней сегодня: завтра она уезжает.

Я пошла днем. У нее Харджиев. Анна Андреевна осунулась за те два дня, что я ее не видела, и с горечью объяснила причину своего отъезда. Мы долго сидели втроем в столовой. Ардовых нет; Анна Андреевна попробовала было найти чай и заварить его, но не нашла. Я тоже. Зато Николай Иванович быстро разобрался в хозяйстве, и мы пили вкусный, крепкий чай.

Почему-то зашла речь о Тургеневе. Мы дружно на него накинулись.

– Так провинциально! – говорила Анна Андреевна. – «Клара Милич» или «Стук-стук!» прямо как из подвала провинциальной газеты.

Я сказала, что зато «Первая любовь» у него хороша.

– Вы просто давно не читали. Перечтите! – строго ответила Анна Андреевна. – Что у него хорошо, так это «Конец Чертопханова». А вовсе не «Первая любовь».


3 октября 53 • Приехала Анна Андреевна, и я у нее была. Но я долго не писала дневник и позабыла дату. Вот упомненные речи:

1) – Заметили ли вы, что в какой-то момент Толстой выпал из литературы. Он был в ней, а потом перестал иметь к ней какое бы то ни было отношение. Конечно, он всегда и отовсюду был слышен и виден – из любой точки земного шара, – но уже как явление природы: ну как зима, осень, заря…

2) – В Ленинграде Союз Писателей не обращает на меня ровно никакого внимания. Я ни одной повестки не получаю, никогда, никуда, даже в университет марксизма-ленинизма. Со мною обращаются как с падалью – или, пожалуй, еще хуже – вы слышали, как в очередях говорят: «вас здесь не стояло»!

3) – Ленинград этим летом был прекрасный. Я к нему привыкла, всяким его видела, но таким – никогда. Весь в розах и маках. Летний Сад великолепен. Но там за мной идет такая вереница теней…

На прощание – после чаю и фарсов Ардова – она мне сказала:

– Приходите! Поедем куда-нибудь вместе на Алешиной бибишке.

(«Бибишкой» называется Алешин «Москвич».)


10 октября 53 • Была на днях у Анны Андреевны. Она прочитала мне свою статью о «Каменном Госте»[31].

Опять-таки: какой я пушкинист? Но меня поразило проникновение в душевную биографию Пушкина, обилие интуитивных догадок, подтвержденных логикой ясного, трезвого ума… Написана при этом статья не очень хорошо – дурная литературоведческая традиция сказывается даже на Ахматовой: статья только местами дорастает до прозы.

Анна Андреевна вынула из чемоданчика и показала мне экземпляр своей рукописи, сданной в издательство в 1946 году и возвращенной недавно с пометкой:

«Возвращается за истечением срока хранения».


17 октября 53 • Вчера мне звонила Анна Андреевна.

Звонила она от Ардовых – но туда пришла только в гости, а живет у Харджиевых, на Кропоткинской, где нет телефона.

Новости великолепные: однотомник будет! и скоро! и лирика разрешена не только после 46 года, но и до! по ее выбору! И обращались с ней в издательстве почтительнейше – посылали машину! И Сурков объявил о будущей книге официально, на большом собрании – так что все как бы и в самом деле!

Рада ли я? О, что говорить! Лучше поздно, чем никогда. Лучше; но почему-то это радость отравленная, как странным образом отравлены все наши теперешние радости. Наверное, интоксикация прошлым.

Долгих лет нескончаемой ночи

Страшной памятью сердце полно.

(Блок)



21 октября 53 • Звонила Ахматова. Книга ею сдана… Вот как!


30 октября 53 • 27-го была у меня Анна Андреевна.

Позвонила от Ардовых, куда приехала ненадолго.

Вызвалась приехать ко мне. Потом:

– Только я не знаю, где вы живете.

–?

– Признаюсь, в последний раз меня к вам провожали. Я объяснила подробно, где живу, и осведомилась, хорошо ли она справляется с лифтом.

– Великолепно! (Ударение на втором е, оно долгое, а о посреди – почти не слышно.) Великолепно! Я, конечно, с легкостью поднимаюсь и опускаюсь, вот только кнопки нажимать не умею.

Я вызвала такси и поехала за ней.

И вот она у меня.

Я была счастлива видеть ее новую шубу, туфли, перчатки… Спасибо Гюго и милой Нине Антоновне!.. В черном новом платье и в белом платке на плечах под белой сединой сидит у меня в кресле «строга, прекрасна и ясна», приложив к щеке руку с отгибающимися назад пальцами.

Чуть-чуть запавший рот, чуть-чуть поблекшие серо-зеленые глаза.

Она была оживлена и даже весела, но я сразу почувствовала под оживлением – тревогу.

Так и есть: она боится, что Сурков предложит ей квартиру в Москве.

Она не хочет. Почему? Говорит, потому, что если она переедет сюда – в ее комнату в ленинградской квартире кого-нибудь непременно поселят и, таким образом, Ирина окажется в коммунальной квартире.

Но я думаю, тут не только в Ирине дело.

Анна Андреевна жить одна не в состоянии, хозяйничать она не могла и не хотела никогда, даже и в более молодые годы. А что же теперь, с больным сердцем? Теперь ей гораздо удобнее жить в Москве не хозяйкой, а гостьей. (Судя по ее частым наездам в Москву – в Ленинграде, «у себя», ей совсем не живется.)

– Не знаю, как быть, – сказала она со вздохом. – Нина Антоновна и Николай Иванович требуют, чтобы я согласилась.

Я промолчала. Я недостаточно уверена, чтобы советовать.

Разговор с Сурковым состоится завтра, он обещал заехать за ней и увезти к себе. Разговор будет о книге – и вот, она боится, о квартире.

Я спросила, читала ли она когда-нибудь стихи Суркова и что о них думает.

– Местами есть нечто, отдаленно напоминающее поэзию.

Помолчав, она предложила мне снова прочитать ей кусок из «Подвала памяти». Оказалось, к моему огорчению, она более ничего не вспомнила, ни в начале, ни в конце. На этот раз я не только повторила вслух вспомненные мною раньше строки, но и написала их: быть может, думала я, бумага подтолкнет ее память – и, записывая середину, внезапно сама вспомнила последнюю строчку всего стихотворения:

Но где мой дом и где рассудок мой?


(Как я могла забыть, хотя бы на минуту, эту строку, – это угрожающее длинное с в слове «рассудок» – и четыре трезвые д – эту страшную строку, венчающую весь монолог каким-то приступом безумия?

Но где мой дом и где рассудок мой?)


Анна Андреевна взяла в руки листок, поглядела на него, поглядела на меня и проговорила:

И кот мяукнул. Ну, идем домой!

Но где мой дом и где рассудок мой?


Так нашлись еще две строки, но дальше ни шагу.

– Значит, там был кот, – с надеждой сказала я.

– Мало ли на свете котов! – ответила Анна Андреевна.

В 11 часов я вызвала такси и поехала ее провожать на Кропоткинскую к Николаю Ивановичу.

– Звонил Борис Леонидович, звал на понедельник к ним, – рассказывала она по дороге. – «От этого дня зависит, стоит ли жить!» Это означает: чтение романа, ведра шампанского, икра, актеры… Я не пошла.

– Вот с этого места началась для меня Москва, – сказала она, когда мы проезжали мимо какого-то переулка близ Кропоткинской. – В 18 году, я, замужем за Шилейко, жила тут, в Третьем Зачатьевском. Лютый холод и совершенно нечего есть… Если бы я тогда осталась в Москве, другой была бы моя биография… Неподалеку был храм, там всегда звонили.

– «С колоколенки соседней звуки важные текли»? – спросила я[32].

– Нет, «Переулочек-переул…»

Мы приехали.


4 ноября 53 • Вечер провела у Анны Андреевны. Она снова живет у Ардовых. Полеживает. Где-то в гостях ее настиг радикулит – ни встать, ни сесть – она переносит боль, слегка морщась, но с иронической улыбкой.

Была она у Суркова. Оказалось: ей предлагают в Москве не квартиру, а комнату, а в книге стихи все-таки только после 1946 года… Вот и отравленная радость!

– Сурков уверяет, что на стихах только после 46 года настаивал Симонов. Предлог такой: если напечатать стихи до 46 года и после – сразу будет видно, что после 46 года я стала писать гораздо хуже. Но, конечно, это лишь предлог. Просто ему кто-то передал, будто я браню его стихи. И это месть. А я их и не читала.

Симонов в 49 году приезжал в Ленинград и метал громы и молнии: «ахматовщину надо выжечь каленым железом». Я сказала об этом Суркову[33].

А Сурков был очень деликатен и мил. Уверяет, что будет настаивать на полноте. Из представленных мною стихов просил меня убрать только шесть стихотворений: «Хорошо здесь: и шелест, и хруст»[34], «Тот город, мной любимый с детства»[35] и еще какие-то, я не помню…

Наверное, я изменилась в лице, потому что Анна Андреевна спросила:

– Что с вами? Что случилось?

Оба эти стихотворения – любимейшие мои из любимых и одни из самых замечательных в русской лирике.

– Почему же деликатный Сурков хочет изъять «Хорошо здесь: и шелест, и хруст»? – спросила я, сдерживая злобу, тихим голосом.

– Идеализм, – спокойно ответила с кровати Анна Андреевна. – В стихотворении говорится: мы прошли вместе в далеких веках, а этого на самом деле не бывает. Человек живет в определенном веке и в далеких веках ни вместе, ни не вместе пройти не может. Это идеализм.

– Вы сами догадались или вам объяснил Сурков?

– Сама.

– Ну, а «Тот город, мной любимый с детства» почему нельзя?

Она не ответила.

Господи, когда же наконец перестанут твориться над нами эти злодейства? Оба стихотворения – ликующие: в первом – долгая остановка посередине, точно набираешь дыхание накануне счастья, и оно наступает:

И на пышных парадных снегах

Лыжный след, словно память о том,

Что в каких-то далеких веках

Здесь с тобою прошли мы вдвоем;


оба полны любовью к русским сугробам, к зиме, к русскому языку —

…И слушала язык родной.

И дикой свежестью и силой

Мне счастье веяло в лицо,

Как будто друг, от века милый,

Всходил со мною на крыльцо.


Да, русский язык ей «друг, от века милый», а вот редакторам, издателям, собратьям по перу…

– Я прошу вас пока никому ничего о Симонове не говорить, – сказала Анна Андреевна. – Через некоторое время я сама скажу человекам десяти, и тогда ему станет не очень весело: он ведь любит казаться либеральным… А насчет книги мне совершенно все равно: выйдет ли так называемая большая книга, или маленькая, или совсем не выйдет никакой. «Большая» – это обескровленное «Из шести книг», дающее о поэте ложное представление – как, знаете, бывает очерк лица, беглый, не в 3/4, а еще меньше. «Маленькая» – это вообще вздор. Я не обрадуюсь, если книга выйдет, и не опечалюсь, если она не выйдет совсем20.

Анна Андреевна, поморщась от боли, села, приказала мне взять перо и бумагу, и мы снова начали вспоминать «Подвал памяти». Она вспомнила почти все (не знаю, при мне или раньше), я – ничего. Теперь не хватает только первых двух строчек:

..............

..............

Не часто я у памяти в гостях,

Да и она меня всегда морочит.

Когда спускаюсь с фонарем в подвал,

Мне кажется – опять глухой обвал

За мной по узкой лестнице грохочет.

Чадит фонарь, вернуться не могу,

А знаю, что иду туда – к врагу.

И я прошу как милости… Но там

Темно и тихо. Мой окончен праздник!

Уж тридцать лет, как проводили дам,

От старости скончался тот проказник…

Я опоздала. Экая беда!

Нельзя мне показаться никуда.

Но я касаюсь живописи стен

И у камина греюсь. Что за чудо!

Сквозь эту плесень, этот чад и тлен,

Сверкнули два живые изумруда!

И кот мяукнул. Ну, идем домой.

Но где мой дом и где рассудок мой?


Я напомнила Анне Андреевне, как в Ташкенте мы были с ней вместе у Толстых; там, после ужина, Алексей Николаевич просил Ахматову читать стихи; она отнекивалась, не знала что, и наконец недовольно спросила меня: «Скажите, Лидия Корнеевна, что читать?» Я посоветовала: «Подвал памяти». Она прочла. И тут вдруг Толстой на меня напустился: «Зачем вы такое подсказываете? К этому незачем возвращаться!» Мне хотелось ему ответить, как в анекдоте: «Простите, господин учитель, это не я написал “Евгения Онегина”».

– Вот, всякий вздор помните, а первые две строки не можете вспомнить! – сказала Анна Андреевна. И прибавила жалобным голосом: – Вы хоть скажите мне – про что там?

Затем заговорили о Пастернаках; о Зинаиде Николаевне она с негодованием:

– Целый день играет в карты с женой Сельвинского. Вот и все. Какое тупое, бездарное времяпрепровождение… Кстати, вам очень кланяется Сельвинский. Его затащил сюда Ардов, не предупредив обо мне: для Ардовых я лицо партикулярное. Сельвинский же перепугался и смутился, увидев меня неожиданно. От смущения десять раз просил передать привет вам[36].

Когда я прощалась, Анна Андреевна попробовала было встать на ноги. И вскрикнула от боли. Я умоляла ее не провожать меня, сама открою и захлопну дверь, но она не послушалась.

– Я вспомнила, как это надо делать, меня учили: надо сначала лечь и потом встать – сразу.

Легла поперек постели и встала – уже без стона; даже не поморщась.

17

Напоминаю читателю, что в промежутке между этой и предыдущей датой – 5 марта 1953 г. – умер Сталин.

18

Димус – домашнее прозвище Дмитрия Дмитриевича Иваненко. Д. Д. Иваненко (1904 – 1994) – физик-теоретик, в 30-е годы – знакомый М. П. Бронштейна (Ред.).

19

Эта фотография, к сожалению, сохранилась. Она чудовищна. Я – настоящее огородное чучело, и даже А. А. некрасива.

20

«Опять двойка!» – банальнейшая картина Ф. Решетникова (1906 – 1988), появившаяся в 1952 году на ежегодной выставке художников РСФСР.

21

«Cinque» – «Как у облака на краю», «Истлевают звуки в эфире», «Я не любила с давних дней», «Знаешь сам, что не стану славить», «Не дышали мы сонными маками» – БВ, Седьмая книга.

22

Моя поэма под заглавием «Отрывки» опубликована была впервые в Париже в сборнике моих стихов «По эту сторону смерти» (YMCA-Press, 1978), а в 1992 в Москве в сборнике: Лидия Чуковская. Стихотворения. М.: Горизонт.

23

Анатолий Константинович Котов (1909 – 1956) – в то время директор Гослитиздата.

24

О деятельности «Двора Чудес» см. «Записки», т. 1, с. 141.

25

Об О. В. Ивинской и о ее первом пребывании в лагере см. «За сценой»: 97.

26

«Подвал памяти» – см. в книге, подготовленной к печати академиком В. М. Жирмунским: Анна Ахматова. Стихотворения и поэмы. Л.: Сов. писатель, 1976 (Б-ка поэта. Большая серия). – ББП, с. 196.

27

По-видимому, А. А. имела в виду «тетрадь Н. Л. Дилакторской». О Наталье Леонидовне Дилакторской (1904 – 1989) см. «Записки», т. 3.

28

Рассказала о том, как она ничего не знала о постановлении 46 года, когда о нем уже знали все. Оно было вынесено 14 августа. По-видимому, А. А. посетила Союз между 16-м и 19-м; в эти дни Жданов выступал в Ленинграде дважды (см. газеты 22 августа 1946 года: «Правда» «Ленинградская правда», «Вечерний Ленинград»).

29

Речь идет о стихах великого китайского поэта Цюй Юаня (предположительно: 340 – 278 гг. до нашей эры). Переводы Анны Андреевны опубликованы в сборнике: Цюй Юань. Стихи. Перевод с китайского. М.: Гослитиздат, 1954. Об ахматовских переводах из Цюй Юаня см. с. 74 – 75, 109, 113.

30

Речь идет о переводах Цюй Юаня.

31

См. ОП, с. 90.

32

«Проводила друга до передней» – БВ, Четки.

33

Год приезда Симонова в Ленинград мною написан неразборчиво. Кроме того, мне до сих пор не удалось проверить: действительно ли К. М. Симонов выступал против Ахматовой, или А. А. была кем-то введена в заблуждение.

Отношение Константина Симонова к поэзии Анны Ахматовой на протяжении его жизни менялось; однако, в 1976 году, в подробнейшем письме к В. Я. Виленкину он признается, что, по-видимому, его «представления о ней, замыкавшиеся главным образом на десятых годах, были узки и несправедливы. Видимо, я принадлежал именно к тем, заочным, без вины виноватым, обидчикам Ахматовой, которые где-то для себя продолжали ее числить в десятых годах». – См.: Константин Симонов. Собр. соч. в 10-ти томах. Т. 12 (дополнительный). М.: Худож. лит., 1987, с. 438.

34

БВ, Anno Domini.

35

БВ, Тростник.

36

Илья Львович Сельвинский (1899 – 1968) – поэт; просьба его показалась Анне Андреевне забавной потому, что в Переделкине дача Сельвинского расположена прямо напротив дачи моего отца: ворота в ворота, и, хоть мы и не бывали друг у друга в гостях, мы с ним постоянно встречались на общей аллее. Таким образом, он не мог ощущать необходимости передать мне привет через кого бы то ни было.

Записки об Анне Ахматовой. Том 2. 1952-1962

Подняться наверх