Читать книгу Записки об Анне Ахматовой. Том 2. 1952-1962 - Лидия Чуковская - Страница 8

1955

Оглавление

14 января 55 • В день моего приезда[60], сразу, мне позвонила Анна Андреевна. Я хотела пойти, но прорваться сквозь сорок два листа корректуры нечего было и думать. Я вырвалась только 12-го, во вторник. Жаль; она в беде – и в одном из худших своих состояний. Слабая, несчастная, раздраженная; волосы неприбраны; из-под пышного халата торчит на груди ночная рубашка. Не спала три ночи. Судьба немилосердна к ней: горе горем, а тут еще какие-то лишние дополнения, терзающие хуже горя. От Левы чудовищная по несправедливости телеграмма с упреками, вызванная, по мнению Анны Андреевны, письмами какой-то дамы, которая неверно его информирует. Чьими-то письмами к нему. Теперь пойди, распутывай психологические узлы на расстоянии, да еще подцензурно! Все это лишнее, все это ей не под силу. Ее больному сердцу32.

Выговорилась – и стала спокойней. Прочитала переводы: с китайского и из Райниса. Китаец великолепен, а Райнис скучен, вял: ординарен[61].

Она навещала Бориса Леонидовича.

– Он полуболен, полуарестован, – сказала она. – Зине кто-то насплетничал анонимно про Ольгу, и она его заперла. У него глаза грустные и удивленные, как бывают у детей. Зина очень груба с ним.

Рассказывала о съезде.

– Ко мне подходили поэтессы всех народов. А я чувствовала себя этакой пиковой дамой – сейчас которая-нибудь из них потребует: «три карты, три карты, три карты».

Рассказала новеллу:

– Сижу один раз со Шварцем в нашем ресторане. Обедаем[62]. К нашему столику подсаживается Городецкий: «Анна Андреевна, разрешите представить вам моего зятя». – «Пожалуйста». Ушел за зятем, возвратился: «Анна Андреевна, он говорит, что ему неохота знакомиться с контрреволюционной поэтессой». Я ответила ангельским голосом: «Не огорчайтесь, Сергей Митрофанович, зятья – они все такие». Не правда ли, я его перехамила?.. Через несколько дней я, чтоб похвастать, рассказала всю историю Эренбургу. Он спрашивает: «а что же Шварц? неужели ни слова? это недостойно мужчины. Я бы Городецкому так ответил, что он костей бы не собрал». Я сказала: «не могу же я, на случай возможного хамства, всегда водить с собою Эренбурга. Слишком большая роскошь».

И еще одно веселое сообщение:

– Вышла «История литературы», издание Академии Наук, 1954. Там про меня говорится, что я мещанская поэтесса…[63]

Я спросила, кто написал статью.

– Волков. Он давно обо мне пишет… Когда-то в Ленинграде, в Пушкинском Доме, я читала свое исследование о «Золотом Петушке»[64]. Слушали меня пушкинисты. Когда я кончила, подошел Волков. Он сказал, что давно изучает мою биографию и мое творчество и хотел бы зайти ко мне, чтобы на месте ознакомиться с материалом. А я ни за что не желала его пускать. «Они, – сказала я, кивнув на пушкинистов, – жизнь свою кладут, чтобы найти материал, а вы хотите все получить сразу».

Я спросила, как этот Волков выглядит.

– Совершенная горилла. Похож на гориллу до такой степени, что непонятно, как могли ему выдать паспорт. В мохнатую лапу[65].

По дороге домой я размышляла о слове «мещанство». Им пользуются, не определяя смысла. Тамара[66] определяет так: тот слой населения, который лишен преемственной духовной культуры. Для них нет прошлого, нет традиции, нет истории, и уж конечно нет будущего. Они – сегодня. В культуре они ничего не продолжают, ничего не подхватывают и ни в какую сторону не идут. Поэзия Ахматовой, напротив, вся – воплощенная память; вся – история души, история страны, история человечества; вся – в основах, в корнях русского языка. У мещанина ж и языка нет, у него в запасе слов триста, не более; да и не основных, русских, а сиюминутных, сегодняшних…


21 января 55 • Вчера была у Анны Андреевны. И очень огорчилась.

Ею.

Приехала Эмма Григорьевна, мы все пили чай у Нины Антоновны. Нина или Эмма, не помню, как-то небрежно отозвались о шенгелиевском переводе «Дон Жуана». Анна Андреевна рассердилась. И произнесла речь – столь же гневную, сколь несправедливую:

– Кто сказал, что байроновский «Дон Жуан» хорош? А все кричат: «Шенгели перевел неблагозвучно». Я читала подлинник сорок раз – это плохая, даже безобразная вещь – и Шенгели здесь ни при чем. Байрон эпатировал читателей и нарочно сделал вещь неблагозвучной. К тому же постельные мерзости – во множестве. При чем тут Шенгели? У Байрона там только и есть хорошего, что одно лирическое отступление.

Я знаю английский слишком слабо и судить о качестве байроновских стихов не могу. Не могу почувствовать, эпатировал ли он, не эпатировал. Но на мой слух Шенгели плох безмерно, у него «Дон Жуан» вообще не стихи, а корявая проза. И не только «Дон Жуан».

Я сказала это Анне Андреевне, но она не вняла и продолжала бранить тех, кто бранит Шенгели…

Непонятно и неприятно.

Эмма Григорьевна простилась и ушла. Анна Андреевна увела меня к себе. Сказала, что работает сейчас очень много, переводит корейцев и сильно устает.

– Сажусь с утра. Это легче, чем китайцы: без рифм, но все-таки трудно. Иногда идет, будто само, съезжаешь, как на салазках. Но зато потом стоп – и стоишь, стоишь…

Внезапно, среди разговора, она быстрым движением открыла чемоданчик, вынула оттуда листок и положила передо мной на стол. Я прочла:

Но сущий вздор, что я живу грустя

И что меня воспоминанье точит…


– Узнаете? – спросила Анна Андреевна, глядя на меня в упор.

Я узнала: первые строки «Подвала памяти»!

Теперь «Подвал» восстановлен весь, целиком…[67]

Я ушла счастливая, забыв про Шенгели33.


6 февраля 55 • На днях была у меня Анна Андреевна. Привезла в подарок китайца[68]. Бледная, отекшая – тяжело даются ей китайцы! Да если бы только труд… Мне в тот день нездоровилось тоже, слушала я ее плохо, сразу не записала и потому сейчас записываю немногое.

Анна Андреевна потрясена смертью Лозинских. Говорит о них с умилением, с гордостью.

– Величественная кончина! Завидная. Он умер, не зная, что она умирает. Что ж. Дети у них пристроены, только внуков жаль… Какие люди![69]

Потом рассказывала об «эфирной Ахматовой».

– Уму непостижимо, что вытворяет в эфире эта дама![70]


14 апреля 55 • Только что от Анны Андреевны. Она приехала сегодня утром. Привезла оконченную работу: корейцев. Теперь ей предлагают «Тимона Афинского». (Когда же предложат Ахматову?) Я ее застала лежащей, она больна и мрачна. В руках – новая книжка Берггольц.

Анна Андреевна недовольна – и Ольгой, и книжкой.

– Ольга мне звонила много раз, – и каждый раз одно и то же: «хочу к вам придти, но не могу – пьяна. Не стою на ногах». Однако в те же дни она ходила по делам в Лениздат и выступала в защиту мира. Значит, только для друзей она не стоит на ногах.

Я сказала, что прочла «Верность» и мне очень не понравилось, интонация какая-то противоестественная35.

– А я не прочла, – отозвалась Анна Андреевна. – Эта вещь сама не дает себя читать. Фальшивый звук. Я не могла бы ее прочесть, если бы мне платили по 18 рублей за строчку.

Она спросила, читала ли я «Лирику», и, узнав, что нет, продолжала:

– И это тоже очень странная книга. Всего два-три новых стихотворения, а то все старые: мама-Кама и про шофера на льду[71]. Может быть, эти стихи имели еще какой-то смысл в 42 году, потому что пахли трупом, но сейчас пятьдесят пятый. Их надо было оставить в маленькой книжечке 42 года, чтобы потом извлекли, а не перепечатывать без конца36.

Вошел Ардов. Изобразил речь Суркова на Съезде; я каталась со смеху; обоймы имен, причем каждая кончается рефреном: «И Мирзо Турсун-Задэ»… Позвали нас чай пить. За столом Нина Антоновна, Наташа Ильина[72] и мать Виктора Ефимовича. Тут же в столовой мелькают Миша и Боря. Приносят чай, приходят и уходят, двоятся и превращаются в других: у них гости. Борю, Мишу и Алешу я помню издавна, еще по Чистополю: пресмешные ребятишки, мал-мала-меньше – лесенкой; теперь это большие, красивые мальчики, и они мне по душе, потому что чувствуется, что они любят Анну Андреевну и ей с ними хорошо37. Причесавшись и надев красивый халат, вышла в столовую и она. Разговор был общий, то есть никакой, Анна Андреевна молчала. Рассказала, впрочем, о своих корейских переводах: Холодович, редактор книги и заведующий кафедрой, прочитал их студентам. Корейцы спросили: «А не было это уже в “Anno Domini”»?

– Для переводчика – дурной комплимент, – добавила Анна Андреевна, – но я польщена.

Потом она снова увела меня к себе. Рассказала, что Смирнов предложил ей для перевода «Двенадцатую ночь» и она с негодованием отказалась.

– Вы, кажется, забыли, кто я!.. Над свежей могилой друга я не стану… У меня это не в обычае[73].

Сама она всегда помнит, кто она. Сквозь все унижения и все переводы.


22 апреля 55 • Как-то на днях, когда мне можно было не ехать в Переделкино, меня позвала Анна Андреевна, и мы целый вечер читали японские стихи.

Голос в телефонной трубке показался мне бодрым, радостным. По этому случаю, пока я шла через мост, я нянчилась с такой мыслью – Анна Андреевна сама откроет мне дверь и еще в передней скажет: «Леву освободили». Но нет, я все это придумала. Ничего нового. На последнее ее заявление (Струве38, Эренбург) ответа нет[74]. Анна Андреевна удручена. Куда еще идти? Кого еще просить? Куда писать?

Лежит – у ног грелка – в руках красненькая книжечка: «Японская поэзия». Читала мне вслух сама и меня просила читать. Все стихи из одного отдела: «позднее средневековье». Книга только что вышла39.

– Правда, дивные? По любому счету – самого первого класса.

Это правда. Мы с упоением, по очереди, читали стихи японцев вслух, передавая книгу друг другу и выискивая все новые чудеса. (Переводы Марковой40.)

Вот что я запомнила:

Первый снег в саду!

Он едва-едва нарцисса

Листики пригнул.


Или:

Нищий на пути!

Летом весь его покров —

Небо и земля.


Или:

И поля и горы —

Снег тихонько все украл…

Сразу стало пусто.


Эти три прочитала мне Анна Андреевна и спросила, могу ли я определить, в чем тут прелесть? Чем это так хорошо?

– Все это увидено и сказано в первый раз, – попыталась я. – Какое-то сочетание первозданности с изысканностью. И как все точно. И похоже на рисунки.

– Теперь мне кажется, что мои переводы корейцев плохи, – сказала Анна Андреевна.

Просила читать еще.

Я прочитала:

Та́к кричит фазан,

Будто это он открыл

Первую звезду.


И еще одно:

Верно, в прежней жизни

Ты сестрой моей была,

Грустная кукушка?


И еще:

На голой ветке

Ворон сидит одиноко.

Осенний вечер!


Лучшие, пожалуй, – «фазан» и «нищий». Кажется, будто их сочинила чеховская девочка – та самая, которая сказала: «море было большое». У Мандельштама где-то написано: «Как детский рисунок просты». Да, эти стихи чем-то похожи на детские рисунки[75].

Анна Андреевна снова взяла у меня книжку из рук.

– По чьей-то серости, – сказала она, – тут иногда переводчики пускаются в рифмовку, хотя у японцев рифм не бывает. Серость и тупость. Сразу огрубляется, опрощается стих. В собственных стихах рифма – крылья, а в чужих, когда переводишь, – тяжесть. Здесь же это и совсем ни к чему!

Она засунула книгу в тумбочку.

Потом сказала:

– Известно ли вам, что я родилась в один год с Гитлером? Но не пугайтесь: в этом же году родился Чаплин. Год двоякий[76].

Она потянула к себе со стола книгу Садуля о Чаплине и прочитала вслух два отрывка. Книга ей сильно не нравится40а.

Заговорили о Хемингуэе. Анна Андреевна объявила, что не любит у него рыбной ловли, а я, при этих словах, сразу схватилась за губу.

– Ах, я вижу, – сказала Анна Андреевна, – вы тоже понимаете, каково рыбам? Крючок впивается им в губу! Это еще хуже, чем охота, о которой пишут столь поэтично и несут домой окровавленных птиц…

Я сказала, что ни она, ни я прелести охоты понять не можем: чтобы любить охоту, надо быть мужчиной.

– Вы ошибаетесь, – с некоторой даже торжественностью ответила Анна Андреевна, – многие мужчины думают так же, как мы.

Я переменила ей грелку у ног. Она пожаловалась, что чувствует себя очень плохо:

– Мне предлагают работу, а я не могу ее взять, просто не в силах, – сказала она.

Я спросила, не собирается ли она в Болшево?

– Нет, нет. Не с моими нервами. Я слишком хорошо изучила и санаторий, и себя. Я не персонаж для санатория.


26 апреля 55 • Анна Андреевна прочитала «Старика и море». По этому случаю последовал монолог о Хемингуэе:

– Нет, книга мне не понравилась. Я читала и думала: «Мне бы ваши заботы, господин учитель». Ведь это он сам и его дама появляются в конце, с их позиции все и написано… Все такое надмирное… В «Прощай, оружие!» ему было что́ сказать – свое, категорическое, а тут – нет, не слышу. Больше всего я люблю у него «Прощай, оружие!» и «Cнега Килиманджаро»… А вы заметили – он совсем не американец? Он европеец, парижанин, кто хотите. У него и Штатов почти нет, все больше другие страны. И вы заметили, какие в его вещах все люди одинокие – без родных, без родителей? В «Прощай, оружие!» говорится про кого-то «у него даже был где-то отец». Полная противоположность Прусту: у Пруста все герои опутаны тетками, дядями, папами, мамами, родственниками кухарки.

Сегодня Анна Андреевна живее, бодрее немного. Даже не лежит.

Опять сказала мне о книжке Берггольц:

– Все старое, мама-Кама, нового почти ничего… Кстати, вы не знаете, откуда это?

Она протянула мне книжку с дарственной надписью. Сначала «Милой» и пр., а потом две строки:

Лишь к Твоей золотой свирели

В черный день устами прильну…


Я вспомнила сразу. Это из Блока – «Ты в поля отошла без возврата». Я это знаю с детства и потому сразу прочитала наизусть начало и конец.

– Ну вот, вы помните, а все остальные граждане, в том числе и я, позабыли. Я имела полную возможность выучить назубок только эти две строки, потому что Ольга пишет мне их регулярно на каждой своей книге.

Дальше случилось смешное происшествие, которое, между прочим, показало мне, что Анна Андреевна, несмотря на болезнь, сильна и находчива.

Ее позвали к телефону. Она ушла и говорила довольно долго. Я взяла книжку Берггольц. И вдруг из-под кровати выскочила Лапа и вцепилась мне зубами в туфлю! Я громко закричала. Отталкиваю ее ногой, колочу по шее – держит. На мой крик вошла Анна Андреевна. Лапа мигом уползла под кровать. Тогда Анна Андреевна нагнулась, одною рукою за шкирку вытащила собаку из-под кровати (Лапа, повиснув у нее на руке, вся скорчилась от конфуза), шлепнула другою по спине и вышвырнула за дверь.

Все это она проделала в одно мгновение, гибко, сильно – и даже не задохнулась.

Потом пришла не то портниха, не то просто какая-то дама продавать ей летнее пальто. Одергивая на Анне Андреевне полы, она говорила:

«Только зад вам короток, а перед в самый раз. Я как услышала “Ахматова”, я прямо села. Ведь вот, например, Пушкин: “Зима!.. Крестьянин торжествуя” – больше я ничего не помню. А ваши все стишки знаю наизусть. Про сероглазого короля очень красиво. Да, зад придется выпустить, а перед в самый раз. Я у одной видела: вы на карточке нарисованы с челочкой, молодая, очень пикантно».


6 мая 55 • Вчера наконец я опять провела вечер у Анны Андреевны. В майские дни она звала меня дважды; но я никак не могла к ней вырваться: то Переделкино, то люди, то прорва работы. Теперь и перед ней совестно, и сама себя обокрала.

Она встретила меня словами:

– Сегодня в Китае «День Поэзии». Праздник Дракона. Китайцы бросают в реку рис в честь Цюй Юаня, который утонул.

Помолчав, рассказала:

– Видела я Бориса Леонидовича. Грустно. Он стареет и даже как-то дряхлеет. Выглядит очень дурно. Кончает роман. После такой напряженной работы нужна отдача – а будет ли она? Страшная у него жизнь. Представьте себе, он не слыхал до сих пор о смерти Лозинского! Где же он живет, кого видит? Наверное, одного Ливанова41.

– Я предложила ему прочесть «Старик и море» Хемингуэя. Он ответил: «Пока не кончу романа – ничего читать не буду». А я думаю наоборот: в это время, как кормящей матери, следует питаться всем.

Когда я передала ей (со слов Ольги[77]), что Борис Леонидович для предполагаемого однотомника собирается исправлять ранние стихи – например, «Ужасный! – Капнет и вслушается…» – она всплеснула руками, а потом произнесла тихо, раздельно, медленно:

– Это вершина русской поэзии. Классика XX века… Борис – безумец.

Потом мы пили чай вместе с Ардовым и Галиной Христофоровной42. У Ардова возле прибора стоял волшебный китайский гусь, который сам пьет воду. В общем разговоре Виктор Ефимович между прочим упомянул, что пьесу Д. Б. помог построить Файко и что кому-то из сценаристов помог дотянуть сценарий Коварский.

– Кажется, только я одна сама написала свою «Белую Стаю», – сказала Анна Андреевна и увела меня к себе.

Она спросила, что я читала в последние дни? И, услышав в ответ: «Роллана, которого не люблю, биографии героев» – произнесла целую антироллановскую речь. Как всегда, ее нападки оказались совершенно неожиданными:

– Терпеть его не могу. Такое убожество! Не в силах был понять, как это Микеланджело давал приданое неимущим девушкам из собственного кармана. Да, да, я читала! Сам же он скряга, сквалыга на французский манер. Он даже и сущей малости не мог сообразить – тот был католик, тому сказал его духовный отец: «сын мой, вокруг нас нуждающиеся» – и Микеланджело счел себя обязанным дать приданое неимущим девицам. Роллан и представить себе такого не может: взял собственное свое родное золото и кому-то отдал! Майя Кудашева мне объяснила, что он жил в Швейцарии только потому, что прислуга там гораздо дешевле, чем во Франции. Там молоденькие девушки, приучаясь перед замужеством вести хозяйство, идут в услужение почти бесплатно43.

Потом, уже не помню по какому поводу, я посмеялась над давешней ее поклонницей-портнихой.

– По правде сказать, – ответила мне Анна Андреевна, – я рада была тогда, что вы ушли. Мне казалось, вы ее сейчас ударите. Но не беспокойтесь, пожалуйста, не все мои поклонники в ее роде. Попадаются и совершенно особенные. Есть один в Ленинграде, инженер по турбинам. Любит мои стихи. Когда он защитил диссертацию, друзья подарили ему все мои книги. Так вот, у него был однажды билет в Филармонию, но, узнав случайно, что и я в этот вечер должна быть там, он заявил, что не пойдет: «я не имею права находиться под одной крышей с нею, я того не стою». Вот какие у меня бывают поклонники!

Потом сказала – не знаю, всерьез или в шутку:

– Среди писателей у меня мало друзей. В сущности, я ни с кем не знакома. Вот разве что с Исидором Штоком и Сашей Кроном – да, да, тот самый Саша Крон, который когда-то допрашивал…[78] И еще, знаете, кто в последнее время? Сказать? – Она взглянула на меня с веселым лукавством. – Самуил Яковлевич. Вы думаете, он все только лежит в кровати и хворает? Ошибаетесь, по ресторанам и отлично… «ЗИМ» похож на самолет[79].

Когда мы заговорили о романе, над которым работает Наташа Ильина, Анна Андреевна сказала:

– Трудный у нее материал. Она ведь пишет о том, чего нет и никогда не будет, и уже неизвестно, было ли. Это все равно, что месить тесто из облаков… Смотрит на свою газету и удивляется: неужели было?45

Потом, когда я собралась уходить:

– Ну посидите еще десять минут. За это время я постараюсь привыкнуть к мысли, что вы уходите.

И вдруг вынула из чемоданчика «Поэму» и показала мне одно место. Я ахнула, разглядев, что строка «Не видавших казни очей» заменена другою: «Наших прежних ясных очей»[80].

– Анна Андреевна, это хуже! – взмолилась я. – Та была очень важная строчка. Ведь это грань в каждой человеческой жизни: знаешь ли ты уже, что такое казнь, или нет.

– Непременно надо было заменить эту строку, – строго ответила Анна Андреевна. – Она давала повод к ложным толкованиям. Я читала множеству людей, убедилась. И не одна она – и другие строки и строфы.

Она быстро перелистывала «Поэму». Передо мной мелькали вычеркиванья и замены.

Я увидела на лету еще один разбой: вместо строки «Что глядишь ты так смутно и зорко?» написано «печально и зорко».

Я стала умолять Анну Андреевну оставить ее. Ведь это такое изумительное сочетание: «смутно и зорко»!

– Я все эти поправки сделала еще в прошлом году в один вечер, – торжественно произнесла Анна Андреевна. – И не спорьте, пожалуйста. Перестаньте.

Я перестала. Как же это можно менять: «смутно и зорко»! Но я перестала. Я только попросила разрешения явиться с «Поэмой» на днях, чтобы перенести все вставки и поправки в свой экземпляр.

– Не переносить надо, а предыдущий экземпляр уничтожить, – сказала Анна Андреевна сердито. – Он уже никуда не годится[81].


10 мая 55 • Вечером вчера все получилось неудачно. Анна Андреевна позвонила, когда у меня сидел гость, и просила придти скорее, потому что она осталась одна в квартире и ей «неуютно». Я же была связана. Когда же гость ушел и я, следом за ним, выбежала на улицу и сразу поймала такси – то оказалось: салют, Красная Площадь оцеплена, надо объезжать через Каменный Мост – новая задержка.

Ардовы были уже дома. Зря я неслась сломя голову.

Но не в этом дело. Главная неудача оказалась впереди.

Анна Андреевна ввела меня в свою комнату, села на кровать, я на стул. Вижу, письменный столик сегодня какой-то прибранный, расчищенный. И она чего-то ждет.

– Принесли? – спрашивает Анна Андреевна.

– Что принесла?

– «Поэму»!

Такая досада! Оказывается, я ее не поняла. Она ожидала, что я принесу свой экземпляр и хотела продиктовать поправки. А я не поняла и не принесла!

Анна Андреевна дала мне листы бумаги и свой экземпляр. Я сразу заплуталась в этом экземпляре, но все-таки переписала кое-что, с указанием, что́ куда. Переписала бы я и больше и толковее, но Анна Андреевна ждала нервно и меня торопила.

Ей хотелось рассказывать.

Она была в Доме Ученых, слушала еврейские песни Шостаковича и говорит о них с ужасом, даже с отчаяньем. Не о музыке – музыкой восхищена – о словах.

– Это предел безвкусицы! Хуже этого я не слышала ничего. И люди слушают и не замечают! И он! Им не важно, какие слова!46

Затем, припомнив, что Виктор Ефимович сказал недавно в похвалу кому-то: «это настоящий Гарун аль-Рашид», – Анна Андреевна произнесла целую речь. На свою любимую тему: о бессмысленности молвы людской.

– Одни делают всю жизнь только плохое, а говорят о них все хорошо. В памяти людей они сохраняются как добрые. Например, Кузмин. Он никогда никому ничего хорошего не сделал. А о нем все вспоминают с любовью… В исторических случаях никакие поправки не помогают никогда. Вот, Виктор Ефимович помянул Гаруна аль-Рашида. Он, видите ли, добрый, он спасал бедных и пр. Все неправда! Он был на самом деле злодей, вешатель. Это установлено. Но уже ничего нельзя изменить. То же с Лукрецией Борджиа, только наоборот. Я читала книгу, в которой фактами доказано, что она не была ни отравительницей, ни развратницей. Но ведь это не помогло ее памяти. Нисколько!

По дороге домой я размышляла о ее словах. Почему так, в самом деле? Думаю, потому, что художество сильнее всего. У Герцена где-то написано: «Люди гораздо больше поэты и художники, чем думают». О Гаруне аль-Рашиде, о Лукреции Борджиа созданы сказки, легенды. Сказку исследованиями и фактами не переборешь. Она все равно сильнее.

Разве что новой сказкой.

Ну а случай с Кузминым? Тут уж что-то другое.


12 мая 55 • Анна Андреевна встретила меня сегодня радостным сообщением:

– Я подумала и уступаю вам «смутно и зорко»[82].

(Это я с утра пришла к ней со своим экземпляром «Поэмы». И она достала из чемоданчика свой. И мы уселись рядышком за расчищенный стол.)

Осмелев от этой уступки, я сказала, что питаю вражду еще к одной новой строке:

А дурманящую дремоту

Очень трудно всем превозмочь —


то есть ко второй из них. Какая-то она прозаическая.

Анна Андреевна кивнула с неожиданной кротостью:

– Да, я это и сама собиралась исправить[83].

Показала мне несколько отступов, сдвигов, соединений и обозначила их своей рукой в моем экземпляре. Я ей заметила, что теперь, в новом варианте, придется убрать из предисловия строки о самостоятельных безымянных «Посвящениях», потому что теперь ведь «Посвящения» перестали быть безымянными, она указала, кому что: «Первое посвящение» – Вс. Князеву, «Второе» – Судейкиной[84]; а из объяснений надо снять «Георг – это Байрон», потому что в тексте теперь не «факел Георг держал», а «Байрон факел держал»[85].

И это она с готовностью пометила у себя.

Так беседовали мы поначалу очень мирно. А потом последовал взрыв.

Последовал он из-за «Лирического отступления» – из-за моей любимейшей Камероновой Галереи[86].

Анна Андреевна, перелистывая «Поэму», сказала:

– Этот кусок сниму совсем, а то его толкуют неверно.

Я глянула через плечо: она водила пальцем по Камероновой Галерее.

– Что снимете совсем?

– «А сейчас бы домой скорее / Камероновой Галереей».

Я не поверила.

– Камеронову Галерею выкинете?

– Да.

Безумие какое-то!.. А еще бранит Бориса Леонидовича за то, что он собирается исправлять ранние стихи!

– Лучше снимите всю «Поэму», – сказала я, потеряв узду. – Это мое самое любимое место. Вершина вершин. Снимите все остальное, а это оставьте.

– Ах, так? – сказала Анна Андреевна. – А я-то думала, что вы любите «Поэму». Я ошиблась.

Я видела, что она не по-настоящему сердится, и осмелилась говорить. Конечно, сказала я, вся «Поэма» целиком – «классика XX века», как сама она определила недавно стихи Бориса Леонидовича. Но есть в ней особо неприкосновенные строки. Я спросила, что она имеет против своего «Лирического отступления»?

Сегодня она добрая и соблаговолила объяснить: во второй из трех камероновских строф поминается забытая могила, а это нельзя, потому что читатели путают ее с забытой могилой драгуна, героя поэмы.

– Но я подумаю, подумаю, – закончила она милосердно. – Кажется, я уже понимаю, как поступлю[87].

Когда мой экземпляр был приведен в порядок и она уложила обратно в чемоданчик свой, – я попросила ее почитать мне Пушкина[88]. Она согласилась. Читала много, щедро. Слушая ее голос, произносивший слова, которые я столько раз произносила сама, и про себя, и вслух, и в постели, и в метро, и на улице, и в лесу, и в поезде, я боялась, что громко заплачу. Я опять стояла со всем пережитым лицом к лицу.


21 мая 55 • Сегодня с утра к Анне Андреевне. Она какая-то отсутствующая, смутная: смотрит – не видит, спрашивает – не слышит ответа. Не причесана, в туфлях на босу ногу, в ситцевом капоте. Думает что-то свое, а может быть, продолжает – среди разговора – писать стихи. (Это с ней случается, я замечала.) Чувствуя ее потусторонность, я хотела поскорее уйти, но она меня не отпустила. Нет, не стихи, оказывается, а вот что у нее на уме: она подумывает о поездке к Леве, о свидании с ним. Хорошо бы, но, я боюсь, в такое путешествие ее не пустит болезнь.

Потом она всплыла на поверхность и стала поразговорчивее, расспрашивала меня о Дрезденской галерее, где я уже была и куда она собирается. Потом сказала, что в час дня к ней должен придти редактор – внезапно позвонил и попросил разрешения придти – наверное что-нибудь дурное случилось с ее корейскими переводами. (Хорошего она никогда не ожидает.) Потом вынула из сумки письмо и протянула мне: «Прочтите!»

Письмо от поклонницы.

«Всю жизнь мечтаю Вас увидеть… Узнала, что Вы сейчас в одном городе со мной… Я не молода, одинока и феноменально застенчива. “Путь мой жертвенный и славный здесь окончу я”».

Читая, я вся измазалась в пошлости. Оказывается, и у нее тоже славный и жертвенный путь. Экая дурища!

– Это письмо я получаю с 1915 года, – сказала Анна Андреевна. – Сорок лет! Вчера получила еще раз. Его же.

Я вернула ей письмо с живым отвращением.

– И стихи пишет? – спросила я.

– Будьте спокойны! Одно, в виде взятки, посвящено мне, остальные, как полагается, ему… Но это еще что! Мои современницы, я нахожу, гораздо хуже. У них уже склероз мозга, и они городят невесть что. Недавно в Ленинграде я получила письмо от одной своей сверстницы. Сначала похвалы мне, тоже очень много цитат, а потом, черным по белому: «никогда не забуду тот дом на Пряжке, так и стоит он перед моими глазами, где “в спальне горели свечи равнодушно-желтым огнем”». Это она уже меня прямо в спальню к Блоку засовывает! Мне, конечно, все равно, хоть в Сандуновские бани, но зачем же врать? Я хотела было позвонить ей по телефону, но мне рассказали, что инсульт, я представила себе скрюченную ручку, скрюченную ножку – и отменила звонок.

– Я дала прочесть то письмо Тане Казанской, – продолжала Анна Андреевна. – Она очень острая дама. Прочитала и спрашивает: «Значит, это и есть слава?» – «Да, да, это и есть, и только это. И ничего другого»47.

Я напомнила, что существуют ведь и другие читатели.

– Да, пишут, конечно, худшие. Это известно.

Через четверть часа должен был придти редактор. Я предложила Анне Андреевне переодеться, а сама ушла к Нине Антоновне. Спросила у нее, чем, по ее мнению, вызван внезапный редакторский визит? «А ничем, – весело ответила Нина Антоновна, – он просто хочет посмотреть на старуху. И более ничего. Уверяю вас».

В лиловом облачении в столовую вышла Анна Андреевна. Она ошеломила меня, сообщив, что Ленинградский Литфонд предоставил ей в Комарове дачу. Чудеса в решете! Ахматовой, а не Ардаматскому! Сколько там комнат, и какая она, дача, зимняя или летняя, Анна Андреевна «забыла узнать». Жить там будут также Ирина Николаевна с дочерью. Когда дочь Ирины услышала эту новость, она спросила у Анны Андреевны:

– Акума, а ты будешь к нам приезжать?


24 мая 55 • Вчера, в десятом часу вечера, позвонила Анна Андреевна и попросила срочно придти посмотреть корейцев. Голос оживленный, добрый, нету ее обычного телефонного лаконизма; рассказала, что была у Николая Ивановича и он надписал ей книгу[89]. Приехав, я застала ее в столовой, где Нина Антоновна укладывала чемоданы (едет с театром в командировку в Сибирь).

Анна Андреевна в сером платье, очень идущем к ее седине. Возбужденная, приподнятая, веселая. Рассказала о давешнем редакторе: он предъявил ей несколько требований и внес несколько самостоятельных стихотворных предложений.

– В общем, он был в меру нагл, в меру почтителен, в меру глуп, – сказала Анна Андреевна, – но кое-где наглость вышла из берегов. Я умоляю вас, Лидия Корнеевна, – она сложила руки у груди, – прочитайте и переводы, и пометки редактора, придирайтесь ко всему и посоветуйте, как быть. Вы окажете мне благодеяние.

Конечно, мне следовало бы наотрез отказаться. Но, не знаю, вышла ли из берегов моя наглость, или я привыкла слушаться Анну Андреевну – но я покорно отправилась к ней в ее комнатушку. Там, на столике, уже были приготовлены корейцы[90] и чистые листы бумаги. Анна Андреевна ушла и оставила меня одну. На полях пометки редактора: «слабовато», «следует пересмотреть»; в одном месте им предложена строка собственного изделия: «Вдруг сразу он»…

Я читала часа два. Сквозь чтение, как будто сквозь сон, смутно слышала разговоры в столовой: пришла Наташа Ильина, вернулся с концерта Ардов; Анна Андреевна что-то рассказывала, и все смеялись. Конечно, работала я не так, как надо: нельзя такую уйму стихов читать подряд и без перерыва. Но старалась я изо всех сил, читала вслух, возвращалась к уже прочитанному. Кончила, извлекла Анну Андреевну из соседней комнаты, и мы опять сели рядышком за стол. Мне очень трудна ее быстрота. Она понимает мгновенно и мгновенно решает. (Как тогда мигом вытащила и выбросила Лапу.) Кое-что из моих предложений она сразу отвергла; кое с чем согласилась и тут же вписала в текст; и лишь очень немногое отложила для дальнейшего обдумывания.


27 мая 55 • Сегодня с Анной Андреевной смешной разговор в машине (по ее просьбе я ее отвозила к кому-то в гости на Арбат). Оказывается, она была дружна с ленинградской художницей Ниной Коган, которую я знала слегка, издали: она приходила в нашу редакцию, к Лебедеву. Скромная женщина, некрасивая и очень талантливая. (Я видела портрет Ахматовой работы Коган – интересный: самая суть ахматовской красоты48.) Так вот, Анна Андреевна рассказывает:

– Однажды я собиралась к ней в гости, вечером. Была уже в пальто. Вдруг телефонный звонок: Нина. «Приходите, пожалуйста, не сейчас, а немного позднее, я должна уложить спать мою курицу».

Отсмеявшись, я спросила у Анны Андреевны, в чем же было дело, какая оказалась курица, почему спать? Выяснила ли она это все у Коган?

– Ну вот еще! Как можно! Напротив: я сделала вид, что сама каждый вечер укладываю спать по несколько куриц!

Редактор будет завтра. Вчера Мария Сергеевна Петровых помогла ей обосновать возражения редактору.


30 мая 55 • В субботу я ездила с Анной Андреевной к Наташе Ильиной. Заехав, как было условлено, на Ордынку, в 7 часов, я думала, мы отправимся сразу – но нет, Анна Андреевна велела мне раздеться и повела к себе в комнату. Я спросила, чем кончилось свидание с редактором, как принял он ее упреки?

– «И лобзания, и слезы, и заря, заря!» Упреков никаких я не делала. Я была кротка, как ангел. Я просто показывала ему, что здесь будет вот так, а здесь вот этак. И он был в восторге. Я проявила подлинный гуманизм, – о строке «вдруг сразу» ни слова[91].

Она сбросила со стула охапку платья, валявшегося на чемодане, и вынула оттуда знакомую рукопись.

– Строфа? – обрадовалась я.

– Нет, не строфа.

Показала мне, куда сделана вставка: примечание к предпоследней фразе предисловия: «ни изменять, ни объяснять ее я не буду». Потом я увидала страницу – белую, большую страницу, исписанную ее почерком, строчками, ползущими вверх и направо, забирающими все выше и выше и все правее и правее. Написанное она прочла мне вслух. Целая страница прозы, озаглавленная «Письмо к NN» или «Из письма к NN», точно не помню. Письмо не письмо, а отрывок, начинающийся с полуфразы. Замысел: положить предел кривотолкам. Нападки на нападающих и кое-какие объяснения. Написано со странной смесью беспомощности и надменности – странное сочетание, присущее ей вообще. (Когда-то об этом сочетании как о главной черте ее характера говорил мне Владимир Георгиевич.)

Окончив, она подняла на меня глаза. В вопросительном взгляде были доверчивость и беспомощность.

– Отрывок восхитительный, – сказала я, – но и совершенно ненужный.

– Необходимый, – надменно ответила Анна Андреевна.

Мы отправились к Ильиной. Анна Андреевна весь вечер была живая, веселая, озорная – очаровательная – мне было жаль, что кроме нас никто не видит ее такою. Она и на Ордынке была радостно возбуждена, по-видимому тем, что хорошо поладила с редактором и написала эту страницу – а тут еще выпила с Ильиной бутылочку муската и совсем развеселилась. В такие минуты она мне представляется «студентом» – как у Достоевского подросток называл генеральшу Ахмако́ву, когда она ненадолго из важной барыни превращалась в задорного мальчика. Анна Андреевна оттаивала на глазах: лицо порозовело, заблестели глаза и больше не было ахматовских поднятых скорбных бровей. Говорила она без умолку. Сама, по собственному почину, без нашей просьбы, – прочитала нам стихи: «И время прочь, и пространство прочь», «Нет, я не выплакала их»[92]; затем сообщила, смеясь, что М. М. Смирнов (из журнала «Нева») заказал ей по телефону стихи о лете и «страницы три взволнованной прозы»… Потом вдруг:

– Знаете, Наталия Иосифовна, Лидия Корнеевна говорит, что я могу писать прозу. Неужели это правда? Неужели я могу?

Потом мне:

– А вы догадались, кому адресовано «Письмо к NN»? Кто NN? Догадались?

– Да, – сказала я.

– Кто же?

– Это я, Анна Андреевна. Это мне.

– Верно, угадали. Как же вы угадали?[93]


5 июня 55 • Дважды за это время была у Анны Андреевны. В первый раз (2/VI) застала ее в постели – сердце. Лицо серое, отекшее. При мне явилась районная врачиха. Анна Андреевна ей верит, потому что когда-то она вовремя определила инфаркт. Тоже поклонница таланта. Прописывая рецепт, произнесла: «Когда мне было 18 лет, я так обожала ваши стихи… Они такие звонкие, звучные… Теперь таких не пишут».

Звонкие, звучные!

После ее ухода разговор зашел о Герцене. Анна Андреевна с какой-то нарочитой грубостью напустилась на Наталью Александровну:

– Терпеть не могу баб, которые вмешивают мужей в свои любовные дела. Сама завела любовника, сама с ним и расправляйся, а не мужу поручай – тем более, что, как теперь известно, она прямо-таки висела на Гервеге, он от нее избавиться не мог… А когда Герцен в «Былом и Думах» пишет о ней, сразу страницы линяют. Какой-то фальшивый звук. Все вокруг нее плохие, она одна хорошая. И тетки, которые ее воспитали, тоже плохие.

Я ответила, что тетки в самом деле были стервозные. А Наталью Александровну я люблю. Если бы она была женщиной заурядной, ординарной, она преблагополучно осуществляла бы жизнь втроем, не страдая и не мучаясь. Но ложь, двойная любовь, двойная игра совсем не были свойственны ее натуре, и от этой двойственности, по природе ей чуждой, она и умерла. Она сама не могла понять, что с ней творится… Кроме того, я ценю в ней тонкость, восприимчивость, ум, литературность – она оказалась в состоянии понимать, о чем шла речь в кружке Герцена, быть участницей общей беседы. Не имея систематического образования, она была интеллигентна.

– Ну, это дело темное, – перебила меня Анна Андреевна. – Когда женщина молода и хороша, мужчины говорят сами и воображают, что это она сказала. Я видела это тысячу раз.

Но зачем же нам в данном случае следовать чьему-то воображению? Ведь множество писем Наталии Александровны к Герцену и к его друзьям сохранились и напечатаны, а ничто ведь не дает такой возможности точно судить о духовном уровне человека, как дневники и письма. Семнадцатилетней девчонкой Наташа писала Герцену восторженные, возвышенные, экзальтированные письма, которые сейчас смешно читать (как, впрочем, и все сентиментальные романы того времени), но и тогда уже сквозь экзальтацию проглядывал природный ум, твердость, самостоятельность, воля. Когда девочка выросла, экзальтация пошла на убыль, а ум, великодушие и твердость окрепли. Читала Наталия Александровна очень много, так что была вполне в состоянии следить за возбужденной умственной жизнью, бурлившей вокруг нее. Анна Андреевна прекратила наш спор, ничего не возразив, но и не согласившись[94].

Затем я была у Анны Андреевны на бегу вчера утром. Она уже встала, но лицо серое, отекшее. Рассказала о позоре с Дрезденской галереей: туда не велено пускать детей до 16 лет. Наталия Иосифовна позвонила администрации и невинным голосом осведомилась, почему? Девка ответила:

– Ясно, почему! Картинки-то там какие! – то есть, по ее мнению, непристойные.

Новые перемены в «Поэме»:

I. Эпиграф из Хемингуэя к «Эпилогу» «I suppose, all sorts of dreadful things will happen to us»[95] заменен пушкинским: «Люблю тебя, Петра творенье».

– Уж очень к этой части подходит Пушкин, – сказала Анна Андреевна.

II. Вместо Нечистого Духа («Вежлив, прячет что-то под ухо / Тот, кто хром и кашляет сухо. / Я надеюсь, Нечистого Духа / Вы не смели ко мне ввести») появился Владыка Мрака; это сделано потому, что рифма к уху существует уже в другой новой строфе, о другом герое (о Блоке: «Плоть, почти что ставшая духом, / И античный локон над ухом – / Все таинственно в пришлеце»).

III. Какие-то перемены в «Решке».

– Я дерзнула (!) покуситься (!) на «Решку», – сказала Анна Андреевна. – Столько лет ее не трогала.

Показала мне две школьные зеленые тетрадки, куда переписана «Поэма» в полуновом виде.


8 июня 55 • Вчера – внезапная поездка с Дедом и Анной Андреевной в Переделкино[96]. Вышло так: Корней Иванович на машине приехал по делам в Москву. Удрученный жарой, он спросил меня, не увезти ли и Анну Андреевну за город? Позвонил ей сам, она согласилась. В половине шестого мы были на Ордынке. Вместе поднялись к ней. Анна Андреевна уже ждала нас, нарядная, в сером платье. Я села рядом с Геннадием Матвеевичем[97], а Корней Иванович и Анна Андреевна позади. И еще одна пассажирка – «Поэма»! Анна Андреевна незаметно сунула мне в сумку школьные зеленые тетради.

На Арбате мы захватили Женю[98]. Едем. Духота нестерпимая, но терпеть недолго: сейчас – на шоссе и вылетим за город, к деревьям.

Однако не тут-то было. Мы не предусмотрели стихийных бедствий.

Впереди толпа, машины, люди, опять толпа, опять машины и какой-то плакат через улицу…

Встречают Неру.

Я люблю Неру. Но сразу встревожилась за Анну Андреевну, зная, как плохо она переносит всякие дорожные осложнения. (Помню эвакуацию.) И недавно был сердечный приступ. И жара.

Геннадий в унынии, Корней Иванович смущен. Женя говорит, все ерунда, и сыплет проектами.

Попробовали мы вырваться на Можайское шоссе через Воробьевы горы.

– Вид совершенно заграничный: Берлин, Вена, – сказала Анна Андреевна, когда мы объезжали Университет.

Стоп. Милиционер.

– Вся Можайская шоссе забита народом, – сказал он. – Проезда нет.

– Вы нам сообщаете об этом прямо с радостью! – рассердился Корней Иванович.

Милиционер ответил внушительно, солидно, назидательно:

– Я не за вас рад. Я за вас не рад, гражданин. Какая тут может быть для милиции радость. А радость народа за мероприятие.

Мы повернули. Анна Андреевна как-то потускнела, поникла. Корней Иванович сердился, что по радио не предваряют в таких случаях, какой путь будет закрыт. Я предложила отвезти Анну Андреевну домой. Один Женя не смутился и по-прежнему сыпал предложениями. Благодаря своей автомобильной страсти, он, несомненно, лучше всех и лучше Геннадия знает здешние дороги, беспокойством же о стариках и больных он не обременен. Он настаивал, что пробиваться надо по Киевскому шоссе: «ну, там, несколько километров до Переделкина – ямы, подумаешь!»

Решили пробиваться.

Сначала дивное гладкое шоссе. Поворот – и мы на проселочной дороге. И на какой еще! Рытвины, колдобины, ухабы, ямы, поваленные сосны, сучья. Анна Андреевна умолкла. Хотя Геннадий Матвеевич вел машину очень осторожно и искусно, нас трясло и то и дело подбрасывало. Корней Иванович предложил, назло ямам, каждый раз после встряски улыбаться, но, кажется, это не удавалось даже ему.

– Может быть, лучше пройти пешком? – спросила Анна Андреевна.

– Конечно! – закричал умный Женя. – Тут какие-нибудь пять километров! Добежать можно.

(Анна Андреевна так же в состоянии пройти пять километров, как поднять на плечи дом.)

…Но вот, наконец, последний бугор взят, последняя колдобина объехана и впереди асфальт. Перевели дух. А вот и наши ворота, и цветы, и лес. Мы вышли. Другой воздух. Другой климат. Океан прохлады. Может быть, стоило мучиться!

Вдвоем с Анной Андреевной мы пошли по тропинке вглубь сада – вернее, леса! – и сели на лавочку под высоченными соснами. Птицы поют. Тишина. Легкий ветер качает ветви, и тени плавают по яркой поляне. Анна Андреевна первая увидала белку, вьющуюся вокруг ствола: вокруг и вверх, вокруг и вверх. И ее полет на другую сосну.

– Ртуть, – сказала Анна Андреевна.

Потом:

– Быстрая, как тень.

Потом:

– Здесь преступно хорошо.

Корней Иванович пришел звать нас обедать. Он старше Анны Андреевны, но ходит гораздо легче, свободнее, чем она, быстро, уверенно, без одышки. Когда она похвалила лес и сад и кленовую дорожку перед домом, он стал убеждать ее поселиться у нас на лето. Показал комнату внизу, с видом на сиреневый куст, где ей было бы хорошо. Анна Андреевна благодарила и обещала подумать. За обедом, когда Корней Иванович стал расспрашивать ее о здоровье, она рассказала о своем посещении литфондовской поликлиники. Врач, она фамилии не помнит, глядя в ее карточку, начал с допроса: «Вы кто – мать писателя или сами пишете? Сами? А почему вы из Ленинграда сюда приехали лечиться? В Ленинграде ведь тоже есть Литфонд».

После обеда мы поднялись в кабинет Корнея Ивановича. Анна Андреевна села на диван, надела очки, и я подала ей тетрадки. Она прочла «Поэму» всю целиком, с новыми строками и строфами, а потом, без промежутка, – «Письмо к NN».

Корней Иванович бурно хвалил «Поэму» и новые строфы, сказал, что они с такою естественностью введены в текст, будто всегда тут и были. Тогда Анна Андреевна, лукаво поглядев на меня, спросила у Корнея Ивановича, как он думает, нужно или не нужно «Письмо к NN»?

– Необходимо! – ответил Корней Иванович к полному ее удовольствию. А я промолчала.

Анна Андреевна решила зайти к Пастернаку. Я с ней. Корней Иванович пошел провожать нас.

По дороге Корней Иванович опять заговорил о «Поэме». Он сказал, что вещь эта проникнута необыкновенно острым чувством истории. Что она о главном. Что это – трагедия времени, того и нашего. Что не любить ее невозможно. Что она заставила его дышать воздухом 13-го года.

Мы проходили мимо длинного фединского забора. Корней Иванович предложил зайти к Федину, посмотреть на японские чудеса у него в саду.

Зашли. Константин Александрович поспешил к нам навстречу. На нем была какая-то великолепная парчовая куртка. Повел нас по саду. Его молчаливый зять перекапывал клумбу, Нина что-то полола. Варенька, с косичками и живыми глазами, увидев Корнея Ивановича, взвизгнула и бросилась ему на шею. Константин Александрович вел нас куда-то вглубь. «Как живете, Лида?» – спросил он на ходу. «Отлично», – ответила я. Мы сели на скамью. Перед нами было розово-белое цветущее дерево, а за ним еще и еще его белые японские сестры. Анна Андреевна смотрела на них в молчаливом благоговении. Когда Варенька, Корней Иванович и Константин Александрович заговорили о чем-то своем, она сказала мне, показывая на белое деревце:

– Словно в нем живет белая ночь.

Корней Иванович вспомнил, что кто-то должен к нему приехать из города, и заспешил домой, а Константин Александрович пошел проводить нас до ворот пастернаковской дачи. У калитки откланялся.

А мы вошли во двор.

Пусто. Ни цветов, ни деревьев, один огород. И в глубине – коричневая мрачная дача. Дом беды.

Мы пошли по дорожке к дому. Анна Андреевна тяжело опиралась на мою руку. Трудно она стала двигаться.

На крыльцо вышла какая-то женщина. Крикнула нам издали: «никого дома нет!»

– Передайте, что была Ахматова, – громко сказала Анна Андреевна, и мы пошли обратно.

А потом машина в город, – на этот раз без всяких приключений. Когда мы переезжали через пруд, освещенный закатом, Анна Андреевна произнесла четыре строки из своего стихотворения Борису Пильняку:

И по тропинке я к тебе иду.

И ты смеешься беззаботным смехом.

Но хвойный лес и камыши в пруду

Ответствуют каким-то странным эхом…[99]


Так это тот самый пруд! (Пильняк жил в Переделкине.) Теперь уж мне от этих строк не избавиться. Я всегда буду повторять их на этом месте. Каждый раз.

У Анны Андреевны был вид утомленный, и она всю дорогу молчала. Только выходя из машины в ордынском дворе, сказала мне:

– Поблагодарите хорошенько Корнея Ивановича за прекрасную прогулку, за его приглашение и слова о «Поэме»… Как эти Чуковские умеют говорить о стихах!.. А вы поняли, я надеюсь, что Борис Леонидович и Зина были дома, когда мы пришли?

Я мотнула головой с удивлением.

– Ну нельзя же быть такой простодушной! Оба дома, уверяю вас. Ну конечно же! И он, и Зина. Просто не захотели принять нас.


11 июня 55 • Опять за последние дни самое сильное впечатление – встреча с Анной Андреевной.

И с «Поэмой». И со стихами – старыми, сороковых годов, но для меня новыми.

Была у нее 9-го вечером. Скоро на несколько дней она переезжает к Л. Д. Большинцовой, т. е. к Любочке Стенич49, в Сокольники. Там хорошо, большая квартира и деревья под окнами, но пятый этаж и нет лифта – значит, поднимется раз и окажется взаперти безвыходно… А сюда на время приезжает Алеша Баталов.

Начали мы не со стихов, а с Дрезденской галереи. Пришла Наталия Иосифовна – элегантная, моложавая, молодая. Рассказала о своем визите к Заславскому. По неопытности своей[100] она не поняла сразу, как сразу поняли все мы, что запрещение посещать галерею детям до 16 лет исходит не от администрации, а от «вышестоящих организаций». И пошла к Заславскому объясняться, воображая, будто этого холуя можно переубедить.

Старый лицемер немедленно вскарабкался на высокие моральные позиции:

– У меня сын 14 лет, очень чистый мальчик. И я не уверен, что ему следует показывать Дрезденскую50.

Таково отношение к искусству воинствующего и правительствующего мещанства. Управдомы, инструкторы ЦК комсомола – наверное, думают так же. Пригородные молочницы, мед– и культработники тоже не отстают. «Венера» Джорджоне в их восприятии непристойное зрелище.

Я ждала гнева Анны Андреевны, и гнев разразился.

Заговорила она негромко и раздельно, как всегда, когда ею владеет негодование. Голос тихий, медленный, и чем сильнее бешенство, тем тише голос.

– Я уверена, что этот чистый мальчик с пятилетнего возраста слышит один только мат, – сказала она. – А что же нам делать с Эрмитажем? Рембрандт, Рубенс, Тициан? – Она перевела дыхание. – Ведь туда на экскурсии толпами водят этих чистых мальчиков с утра до вечера! А Русский музей? «Фрина» Семирадского? А греки, которые богов своих изображали нагими?.. Считать наготу непристойной – вот это и есть похабство.

Она с брезгливостью повела плечами.

Скоро Наталия Иосифовна ушла. Чуть только мы остались одни, я вынула из портфеля и разложила на столе «Поэму». Анна Андреевна, нисколько не удивившись, вынула из чемоданчика свой экземпляр. Она сидела на краю постели, я на стуле. Продиктовала мне новую строфу в «Примечания» («Всех наряднее и всех выше, / Хоть не видит она и не слышит, / Голова madame de Lamballe») и добавления к «Решке»[101]. Диктуя строфу о мадам де Ламбаль, сказала:

– Я отлично знаю французский, но писать не умею. И ни на одном языке не умею. Только «мама» и «папа».

Дала мне поручения: узнать точно, как пишется по-французски фамилия Ламбаль (можно ли рифмовать с Carnaval) и подробнее – что такое баута?

(За окном полил дождь. Он шумел в листьях и барабанил по стеклу. Меня поразило, что Анна Андреевна его не услышала. У нее так же плохо со слухом, как у меня со зрением. Машина дождя работала за окном гулко и бесперебойно уже минут двадцать, когда Анна Андреевна, увидев на стекле струйку воды, проговорила: «Смотрите, оказывается, дождь. У вас зонтик с собою?»)

К «Письму» она продиктовала мне большие новые поправки. Попросила, чтобы я отдала «Письмо» машинистке. Поправки диктовала каким-то беспомощным голосом, все время перебивая себя вопросами: «это лучше? это понятно?» В прозе движется она неуверенно, «как будто под ногами плот, а не квадратики паркета». Обаяние чувствуется то же, что и в стихах, но силы, непреложности – нет. Синтаксис какой-то неуверенный[102].


Излагая в «Письме» мнение о «Поэме» Абрама Эфроса (по «Письму» он – «X.»), Анна Андреевна теперь развила его слова, выделила, удлинила; говорит – специально призывала к себе Штока и допрашивала с пристрастием[103].

А я сделала «Поэме» подарок, которым очень горжусь.

Однажды в Ташкенте я утащила из пепельницы брошенный Анной Андреевной клочок бумаги. Строки, обращенные к Судейкиной:

…Ужели

Ты когда-то жила в самом деле

И топтала торцы площадей

Ослепительной ножкой своей?


И вот они наконец пригодились. Я их прочитала Анне Андреевне наизусть (клочок потерялся) и спросила, помнит ли их она?

– До сих пор не вспоминала никогда, а теперь помню, и помню, что вы их любили. Давайте-ка введем их сейчас же. В «Поэме» мне очень не хватает торцов. Какой же Петербург без торцов!

Она в один миг нашла место. Вписала эти строки после свиданья в Мальтийской Капелле. Судя по рифмам, они тут и были. Только вводная фраза была какая-то другая[104].

– На днях я видела экземпляр Нечкиной, – сказала Анна Андреевна. – Знаете, что там написано? (Она заговорила тихим голосом: близилось негодование.) «Ты – один из моих дневников»! Дневников вместо двойников![105] Какой смрад! Это у Толстого было несколько дневников – один он показывал Софье Андреевне, другой не показывал и в валенке таскал – а моя героиня-то тут при чем? И как же люди читают?.. – Она гневно умолкла. – Но зато там я нашла надпись, сделанную мною в Ташкенте в 44 году. Я о ней наглухо забыла… Я вам ее прочту, только помните, и дайте мне слово, что она никогда не прилипнет к «Поэме»… И зачем это я, дура, сходной строфой ее написала? Другой не нашла?51

Она произнесла короткое стихотворение, горестное, открытое, будто дала мне потрогать рукою свою беззащитность и боль.

И ты ко мне вернулась знаменитой,

Темно-зеленой веточкой повитой,

Изящна, равнодушна и горда…

Я не такой тебя когда-то знала,

И я не для того тебя спасала

Из месива кровавого тогда.

Не буду я делить с тобой удачу,

Я не ликую над тобой, а плачу,

И ты прекрасно знаешь почему.

И ночь идет, и сил осталось мало.

Спаси ж меня, как я тебя спасала,

И не пускай в клокочущую тьму.


Я думаю, это впервые за все существование поэзии поэт обращается с мольбой о помощи не к другу, не к людям вообще, не к природе, не к Богу, а к собственному своему творению. Поэт просит помощи у созданной им Поэмы.

Спаси ж меня, как я тебя спасала…


В этих стихах, что редкостно в поэзии Ахматовой, нет никакой опоры на реальный мир, никаких внешних конкретностей – ни облаков, ни бессмертника, ни муфты, ни хлыстика, ни сада, ни дома, ни набережной, ни птиц, ни Петропавловской крепости, ни мостов, ни закатов – одно раздумье, оканчивающееся мольбой:

Спаси ж меня, как я тебя спасала…


Хотелось бы мне когда-нибудь понять, догадаться – чем преображена фраза, воспроизводящая интонацию совершенно обыденную, домашнюю даже, словно выговор ребенку:

И ты прекрасно знаешь почему…


Что превращает ее из прозаического упрека в торжественную жалобу, в какую-то музыку стона… То место, на котором строка эта поставлена в стихе?

Анна Андреевна сказала мне, что оно было написано в 44 году, в Сочельник.

Я запомнила все стихотворение мгновенно, от слова до слова, будто оно всегда жило во мне; записала его на чистом листке и дала Анне Андреевне проверить и подписать.

Пока она боролась с моим пером, жалуясь, что не умеет писать им, я с новым чувством умиления смотрела на эти старческие руки в перстнях, на эту склоненную над столом седую голову, на эти выцветшие, пронзительно умные глаза.

Седое чудо! «О мое седовласое чудо!»

Она написала под стихами «9 июня 55 г.».

По моей просьбе она продиктовала мне и стихотворение Пильняку, – я помнила пруд и конец, но позабыла начало. А теперь оно у меня целиком.

Все это разгадаешь ты один…

Когда бессонный мрак вокруг клокочет,

Тот солнечный, тот ландышевый клин

Врывается во тьму декабрьской ночи.

И по тропинке я к тебе иду…

и т. д.


– Совсем не помню, когда оно было написано, – сказала Анна Андреевна, окончив диктовать. – А вот что помню: незадолго до той поездки в Переделкино, о которой тут речь, я написала стихотворение Пастернаку. Пильняк тогда сказал: «А мне?» – «И вам напишу». И вот когда довелось написать![106]


14 июня 55 • Дважды звонила Анна Андреевна, которая уже снова у Ардовых. А я не могла откликнуться на ее зов: я больше на даче, чем в городе. Наверное, там накопились уже новые строки, и она хотела вместе понянчить «Поэму».


16 июня 55 • Из «Нового Мира», куда ходила за своей версткой, – к Анне Андреевне52. Она тревожная, грустная бродит по ардовским комнатам. Приняла меня в столовой. У нее в комнате спит Ирина Николаевна, приехавшая из Ленинграда вместе с Аней и мужем. В столовой с ногами на диване сидит Аня и читает «Викторию». Анна Андреевна находит эту девочку красивой, а на мой взгляд она несколько простовата. Скоро пришел Ирин муж, уж совсем непонятный. Анна Андреевна увела меня в комнату мальчиков, и там я вынула из портфеля «Поэму», которую на всякий случай всегда таскаю с собой. Она внесла поправку в одну из строф «Решки» – сделала теперь так:

У шкатулки ж двойное дно[107].

Затем на обороте моего экземпляра, где было написано ею: «Окончательный текст 9 июня 55», она перед девяткой поставила единицу, и получилось 19 июня, хотя сегодня только 16-е. Но дело не в этом, а в том, что и 19-го текст не станет окончательным, и не скоро еще – я убеждена.

Пересказала мнение Шервинского о «Поэме», по-моему, совершенно ошибочное. Это, якобы, не поэма, а цепь отдельных лирических стихотворений. Неверно, никаких отдельных стихотворений тут нет. Второе: это старомодно, десятые годы. Неверно, тут только по материалу – десятые годы, а сама «Поэма» оглушительно нова, в такой степени нова, что неизвестно, поэма ли это; и нова не для одной лишь поэзии Анны Ахматовой, а для русской поэзии вообще. (Может быть и для мировой; я судить не могу, я слишком невежественна.) Тут все впервые: и композиция, создающая некую новую форму, и строфа, и самое отношение к слову: акмеистическим – точным, конкретным, вещным словом Ахматова воспроизводит потустороннее, духовное, отвлеченное, таинственное. Конечно, это свойство всегда было присуще поэзии Ахматовой, но в «Поэме» оно приобрело новое качество. Острое чувство истории, тоже всегда присущее поэзии Ахматовой, тут празднует свое торжество. Это праздник памяти, пир памяти. А что память человека нашей эпохи набита мертвецами – вполне естественно: поколение Ахматовой пережило 1914, 1917, 1937, 1941 и пр. и т. п. История пережита автором интимно, лично – вот в чем главная сила «Поэмы». Тут и те, кто погиб в предчувствии гибели – самоубийца Князев, например. («Сколько гибелей шло к поэту, / Глупый мальчик, он выбрал эту»… «Не в проклятых Мазурских болотах, / Не на синих Карпатских высотах…») В «Поэме» не вообще мертвые – убитые, замученные, расстрелянные – а ее мертвые, те, что когда-то делали живой ее жизнь, герои ее лирических стихов. Но это вовсе не превращает «Поэму» в цепь лирических стихотворений, как полагает Шервинский. Это только пропитывает эпос лирикой, делает «Поэму» лирико-эпической, бездонно глубокой, хватающей за душу. «У шкатулки ж двойное дно» – а какое дно у памяти? четверное? семерное? не знаю, память бездонна, поглядишь – голова закружится.

– Напишите мне то, что вы сейчас сказали, – попросила Анна Андреевна.

Написать? Я обещала, но вряд ли сдержу обещание. «Поэма» слишком сложна; тут, как Анна Андреевна говорит о «Пиковой даме», – слой на слое, слой на слое.


30 июня 55 • Получила от Анны Андреевны подарок. Недавно она спросила, каких ее книг у меня нет. Я ответила без всяких задних мыслей. И вот теперь она купила у Крученыха и сама привезла мне «Белую Стаю»! Берлинское издание 1923 года! С надписью! Признаться, я никогда не чувствовала в этой книге особой нужды, потому что почти всю ее знаю наизусть с детства, но так приятно держать ее в руках, и перечитывать добрую надпись, и заново узнавать знакомые стихи[108].

За это время Анна Андреевна была у меня дважды; первый раз я не записала вовремя, да и ничего особенно интересного не говорилось; а второй раз это третьего дня, 28/VI.

Она позвонила мне перед вечером и попросила увезти ее к себе, потому что Ардовы празднуют день рождения Евгении Михайловны, матери Виктора Ефимовича: у них шумно, а у нее голова болит. И вот преподнесла мне «Белую Стаю». Села за большой письменный стол Корнея Ивановича, и я положила перед ней все ее книги. Она начала перелистывать «Из шести книг» и проставлять под стихами даты. Потом зачеркнула над стихотворением «Как мог ты, сильный и свободный» имя Шилейко и объяснила мне:

– Никакого отношения к Владимиру Казимировичу эти стихи не имели. Пришлось в ту пору так пометить, чтобы прекратить сплетни[109].

Над стихами «Зажженных рано фонарей» вместо «Встреча» поставила «Призрак»[110]. Книга «Ива», оказывается, должна называться «Тростник» (она объяснила, почему[111]), и первое стихотворение там не «Ива», а Лозинскому («Почти что от летейской тени»[112]).

Я спросила у нее, что она сейчас читает?

– «Мистерии»!

Я обрадовалась: изо всех гамсуновских романов этот мой самый любимый.

– Я читала его лет 30 назад, – сказала Анна Андреевна. – Конечно, в смысле чувств я его и тогда понимала вполне, а в смысле литературном – нет. Я только сейчас до конца поняла, какая это смелая вещь – в ней и Джойс, и вся современная литература – и какая она русская, как виден в ней Достоевский.

Я спросила, за что она не любит Станиславского? (Однажды мимоходом призналась.)

– Не люблю, он многое и многих загубил в театре. Он нашел способ ставить чеховские пьесы, что-то в них открыл, но потом пытался применить тот же метод к другим пьесам – паузы и пр., – и это оказалось губительно. Мы видим, что вышло. Не говорите, пожалуйста, как все: «плохо, мол, сделалось без него», «бездарные люди не умеют применять его систему» – и при нем было точно то же, не обольщайтесь. Когда в других театрах смотришь, например, «Федру», – думаешь о страстях человеческих, о любви, о судьбе, о смерти. Это и есть театр. А когда смотришь спектакль, поставленный Станиславским, все так уж реально, так уж точь-в-точь, что думаешь: а есть ли в этой квартире комната для домашней работницы? а не пора ли им уже обедать – они что-то давно не ели? а не пора ли уж и в уборную?

Я спросила, видела ли она Станиславского на сцене? (Я видела в «Вишневом саде» – и никогда не забуду: великий актер.)

– На сцене не случалось, – ответила Анна Андреевна. – А лично видела. В санатории. Там все демонстративно его обожали.

– А был ли он в самом деле такой красивый, как на фотографии? – спросила я.

– Что вы! Нисколько! Напротив: обезьянье лицо, обезьяньи руки. Но вот чем он мне привлекателен: настоящей одержимостью искусством. Ему, конечно, на все и всегда было наплевать: только бы ставить и ставить спектакли, только бы торжествовал театр. «Жизнь» помимо театра его просто не занимала: такая ли, иная ли…

Я пошла ее проводить. По дороге заговорили о Фрейде. Я призналась в своей нелюбви. Все мне кажется неправдивым, придуманным в его теориях, кроме, разве, той огромной роли, какую он приписывает раннему детству.

– Фрейд – мой личный враг, – с торжественной медлительностью произнесла Анна Андреевна. – Ненавижу все. И все ложь. Любовь для мальчика или девочки начинается за порогом дома, а он возвращает ее назад, в дом, к какому-то кровосмешению… А насчет раннего детства догадывались и без него.

Анна Андреевна шла трудно, с одышкой. Я остановила такси. В машине случился смешной эпизод: она прочитала мне одно свое давнее стихотворение, которого я никогда не слыхала.

Кажется, так:

Я знаю, с места не сдвинуться

Под тяжестью Виевых век.

О, если бы вдруг откинуться

В какой-то семнадцатый век.


И дальше:

С боярынею Морозовой

Сладимый медок попивать.


Жалуясь, что безнадежно забыла какие-то первые четыре строки, Анна Андреевна потребовала, чтобы я их вспомнила. Я ей толкую: это стихотворение вы мне сейчас прочитали в первый раз! А она повторяет:

– Ну постарайтесь… пожалуйста… припомните… Я вас прошу… Тут не хватает всего только четырех строк… Для вас это пустяки. Вы – моя последняя надежда.

Я опять объясняю, что стихов этих до сего дня никогда не слыхала. Она словно поняла, поверила, и мы заговорили о другом.

Но когда я помогала ей выйти из машины во дворе ее дома, она повторила опять:

– Пожалуйста, вспомните первые четыре строки. Остальное известно[113].


11 июля 55 • Вчера днем я забегала ненадолго к Анне Андреевне. Она собиралась в гости. Мы посидели за столом в столовой вместе с Мишей и Виктором Ефимовичем. Ели молодую картошку и огурцы. Виктор Ефимович во главе стола в сапожницком фартуке мастерит какой-то короб: орудует шилом, прошивает крышку толщенными нитками, как заправский сапожник. Миша хозяйничает. С первого взгляда он разительно похож на отца, со второго видишь в нем Нину: смуглое белозубое лицо, бархатные темные глаза, что-то мягкое сквозь решительность. Анна Андреевна недавно сказала мне: «Миша у нас добрый, как девочка».

Она собиралась к Фаине Георгиевне53, переодевалась, долго говорила по телефону. Видела я ее сегодня лишь мельком и на людах. За столом я начала цитировать идиотическую рецензию Ложечко – «внутреннюю» – на чьи-то стихи:

«Ритм обыкновенный, рифма нормальная, поэтика на среднем уровне» – и не могла продолжать, потому что у Анны Андреевны исказилось лицо и она ударила кулаком по столу:

– Это бандит! Это бандитизм!

(Меня порадовало ее возмущение: братья-литераторы давно разучились возмущаться такими вещами и принимают невежество и наглость Ложечко как нечто неизбежное. Я это много раз наблюдала. А ведь Ложечко надо лишить права рецензировать рукописи за эту одну-единственную фразу, и бороться против Ложечко обязаны мы54.)

Миша вызвал машину и проводил нас через двор. Анна Андреевна велела шоферу ехать по улице Горького. В машине я ей рассказала, что, перечитывая блоковские «Записные книжки», с удивлением слежу за черновиками55: оказывается, стихи его лились потоком, сплошным, общим, и только потом, постепенно из этого общего потока выкристаллизовывались отдельные стихотворения, посвященные разным людям и «на разные темы». А поначалу они были едины. Словно широкая река у нас на глазах распадается на речки, ручейки, озера.

– Это очень интересное наблюдение, – сказала Анна Андреевна. – Вам непременно следует написать статью. Ведь обычно-то бывает наоборот…56 А вы не заметили там черновика стихотворения, посвященного мне? Нет? В окончательном виде это мадригал, все как полагается, а в черновике чего только нет: тут и демон, тут и невесть что…57


18 июля 55 • Событие: Анна Андреевна на днях читала мне новые стихи. И какие! Начала она с переводов вьетнамцев, а потом прочитала свое. Не сороковых годов стихотворение, а теперешнее. Первое теперешнее со времен нашего московского знакомства.

Набросок новой ленинградской элегии. Всех их, по ее словам, будет пять[114].

Я мало что запомнила, к сожалению.

Кончается так:

И длилась пытка счастьем.


Где-то в начале:

Приятелей средь камешков речных…


И еще:

Уже я знала список преступлений,

Которые должна я совершить…


Сразу не охватишь и не ухватишь. Родственно «Эпическим мотивам», но бемолизировано до такой степени, что мороз по коже.

Она спросила:

– Что это? Как?

Я попробовала найти слова.

– Страшное, – сказала я. – Страшнее, чем гофманиана в «Поэме». Не жизнь, не эпизод из жизни, а «один, все победивший звук» – главный звук прожитого. Над всем торжествующий.

Анна Андреевна слушала внимательно и в то же время как будто рассеянно.

– Может быть, может быть, – приговаривала она. – Пожалуй… А еще?

– Сильное, – сказала я. – Особенно ко второй половине, к концу. Но мне не нравится «они с ума сошли» – очень уж по-обывательски для этого высокого звука, и потом где-то к концу какой-то неуместный намек на рифму.

– Не только это. Тут еще много будет перемен, – сказала она[115].

…Вьетнамцы искусны. Хочу попытаться стихотворение о мальчике пристроить в «Пионерскую Правду». Я была поражена тем, как Анна Андреевна обрадовалась моему намерению. Деньги? Вряд ли; что там могут заплатить за одно маленькое стихотворение! Или необходимость прочно утвердить себя на материке переводов?[116] Она с удовольствием дала мне прочесть в «Литературной Газете» заметку Д. Романенко, где упоминаются в числе удачных ее переводы из Попова[117]. Заметка ничтожная.

Я шла домой, негодуя на свою утраченную память. Мне уже тяжело жить в разлуке с этой последней элегией. И когда еще Анна Андреевна кончит над ней работать и позволит переписать!

Вспомнила первую строку:

И никакого розового детства…


Я давно уже подозревала, по многим признакам, – да и по ее ленинградским рассказам – что детство у Ахматовой было страшноватое, пустынное, заброшенное, нечто вроде Фонтанного Дома, только на какой-то другой манер. А почему – не решаюсь спросить. Если бы не это, откуда взялось бы в ней чувство беспомощности при таком твердом сознании своего превосходства и своей великой миссии? Раны детства неизлечимы, и они – были.

И никакого розового детства…


Сейчас, ночью, зацепившись за «чем сильней», я восстановила в памяти весь конец:

И чем сильней они меня хвалили,

Чем мной сильнее люди восхищались,

Тем мне страшнее было в мире жить.

И тем сильней хотелось пробудиться.

И знала я, что заплачу сторицей,

В тюрьме, в могиле, в сумасшедшем доме,

Везде, где просыпаться надлежит

Таким, как я, – но длилась пытка счастьем.


Кусок необыкновенный – но вот она где, неуместная полу-рифма: «пробудиться – сторицей».


19 июля 55 • Вчера забыла записать: я рассказала Анне Андреевне о письме, полученном Лидией Николаевной Кавериной от жены Зощенко. Это письмо Лидия Николаевна принесла Корнею Ивановичу. Жена Зощенко пишет, что Михаил Михайлович тяжело болен, отекают ноги, отсутствие работы сводит его с ума. Из «Октября» ему вернули рассказ, в Союзе – в Ленинграде – разъяснили, что печатать его не будут… Корней Иванович поехал в Союз к Поликарпову, но – тот в отпуске. Корней Иванович пошел с этим письмом к Смирнову, потом к Суркову. У Корнея Ивановича впечатление такое, что спасать Зощенко они не станут, хотя разговоры велись корректные58.

(А ведь это лучший из современных прозаиков… Итак, все, как положено Дьяволом или Богом: художник умрет, книги его воскреснут, следующие поколения объявят его классиком, дети будут «проходить» его в учебниках… «Все, Александр Герцович, заверчено давно».)

Анна Андреевна сказала:

– Михаил Михайлович человек гораздо более наивный, чем я думала. Он вообразил, будто в этой ситуации можно что-то им объяснить: «сначала я не понял постановления, потом кое с чем согласился…» Кое с чем! Отвечать в этих случаях можно только так, как ответила я. Можно и должно. Только так.

Не повезло нам: если бы я отвечала первой, а он вторым, – он, по моему ответу, догадался бы, что и ему следовало ответить так же. Никаких нюансов и психологий. И тогда гибель миновала бы его. Но его спросили первым…[118]


7 августа 55 • На днях была у Анны Андреевны – так, начерно, забегала поздороваться после приезда[119].

Сегодня вечером пойду к ней опять.

Она какая-то грустная, вялая, хотя и сообщила мне две хорошие новости:

I. Постановление 46-го года не будет больше проходиться в школе;

II. Полковник Ковалев сказал Эмме Григорьевне, что Левино дело рассматривается «душевно»…[120] О, Господи, хоть бы конец!

Узнав, что в Ленинграде я побывала у Зощенко, Анна Андреевна потребовала полного отчета об этом посещении[121]. Я торопилась, но не могла отказать ей. Она выспрашивала все подробности: какая комната? как он выглядит? как и что говорит?59

Я постаралась ответить возможно точнее:

Комната большая, опрятная, пустоватая, с остатками хорошей красной мебели. Михаил Михайлович неузнаваемо худ, все на нем висит. Самое разительное – у него нет возраста, он – тень самого себя, а у теней возраста не бывает. Таким, вероятно, был перед смертью Гоголь. Старик? На старика не похож: ни седины, ни морщин, ни сутулости. Но померкший, беззвучный, замороженный, замедленный – предсмертный. В молодости он разговаривал со всеми очень тихим голосом, но тогда это воспринималось как крайняя степень деликатности, а теперь в его голосе словно не осталось звука. Звук из голоса выкачан. При этом на здоровье он не жалуется – напротив, уверяет, будто с помощью открытой им психотехники сам вылечил свое больное сердце. Заботливо расспросив, отчего умерла моя мать[122], он выразил уверенность, что если бы врачи владели тем методом психотехники, который открыт им, Михаилом Михайловичем, она безусловно до сих пор была бы жива.

Тут Анна Андреевна перебила меня:

– Бедный Мишенька! Он потерял рассудок. Он не выдержал второго тура60.

Я продолжала: был он со мною доверчив, внимателен, ласков (хотя мы и не виделись лет 20), расспрашивал о Люше. О себе сказал: «Самое унизительное в моем положении – что не дают работы. Остальное мне уже все равно».

Прочитал телеграмму от Вениамина Александровича Каверина: «Правление Союза постановило добиваться обеспечения тебя работой».

Пожаловался, что ничего не ест, что даже с помощью психотехники не может заставить себя есть.

– Он боится, его отравят. Мне говорили, – сказала Анна Андреевна. – Вот в этом все дело.

Михаил Михайлович поделился со мною своими предположениями «о причине причин» и о том, почему в 1946 году были сопоставлены такие, в сущности, далекие имена: он и Ахматова.

Обе версии Анна Андреевна нашла вполне вероятными[123]. Провожая меня в переднюю, она снова повторила:

– Человека убили. Не выдержал второго тура.

Я обещала придти вечером опять.

________________________

Только что вернулась от Анны Андреевны. Давно я не видела ее такой встревоженной и раздраженной. При мне какой-то мужской голос позвонил ей из Ленинграда с требованием срочно ехать в Комарово, а то Литфонд недоволен. По телефону она говорила спокойно, но мне, положив трубку, сказала:

– Клинический случай идиотизма.

Потом легла и попросила дать ей валидол. Лежала несколько минут с закрытыми глазами. Попробовала рассказать что-то о книге сына Лескова, которую сейчас читает, но на полуслове умолкла.

– Это все пустяки, – сказала она, помолчав. – Комарово, дача… Это все не то. Сейчас мне предстоят очень тяжелые испытания. Нет, нет, вы ничего про это не знаете. Это совсем другая область. Новая.

И ничего не объяснила. И после долгого и глубокого молчания снова стала расспрашивать о Зощенко.

– Скажите правду, – попросила она. – Он на меня в обиде?

Мне не хотелось, но я ответила:

– Некоторый оттенок обиды был в его расспросах о вас… Но всего лишь оттенок. И быстро притушенный.


10 августа 55 • Вчера я была у Анны Андреевны. Сегодня она едет в Питер и оттуда сразу на дачу. Пунины вызвали ее по срочному делу: ей необходимо «показаться», а то соседи ропщут – дачу дали Ахматовой, а она там будто бы и не живет. А соседям-то что? Пусть бы Ахматова жила где и когда ей удобнее. Но «глупость ветрена и зла».

Узнаю «вязальщиц»! Значит, они и всюду одинаковы, всюду водятся – и в Комарове, как в Ташкенте[124].


14 августа 55 • Анна Андреевна на днях уехала в Ленинград.


27 сентября 55 • Была у Анны Андреевны. Она сказала, что переводит Чаренца[125]. Очень нервна. При мне совещалась с Эммой Григорьевной о следующем ходе по Левиному делу. Эмма Григорьевна от нее отправилась за очередной справкой в прокуратуру. Надежды растут. У Анны Андреевны какое-то новое выражение глаз – тревога, доведенная до физической боли. Что-то похожее на август 39-го года, хотя тогда был канун разлуки, а сейчас, может быть, канун свидания.

Говорили все о том же, о том же. Анна Андреевна, сидя на своей постели и обеими руками оттягивая вниз шаль на груди, говорит:

– Словно у Пушкина, сон Татьяны. Помните?

…Вот мельница вприсядку пляшет…

…Здесь ведьма с козьей бородой,

Тут остов чопорный и гордый…

…Тут карла с хвостиком, а вот

Полужуравль и полукот…

…Лай, хохот, пенье, свист и хлоп…


С нами все это случилось не во сне. Наяву слышали и видели: и лай, и пенье, и мельницу вприсядку, и рака «верхом на пауке»… И всего пуще – «длинный нож», с которого каплет кровь.


2 октября 55 • 30-го вечером я была у Анны Андреевны. Там множество поздравительных звонков: невестка Нины Антоновны родила ей внучку.

Анна Андреевна послала Борю за ветчиной; пришла Эмма Григорьевна с новыми сообщениями о ходе дела; мы пили чай в столовой – потом Эмма дала Анне Андреевне подписать какую-то очередную бумагу и ушла.

Анна Андреевна вспомнила свое свидание с Шолоховым, насколько я поняла, уже довольно давнишнее. По поводу Левы[126].

– Он был совершенно пьян. Ничего не понимал и не помнил. Но я должна быть ему благодарна, он твердо помнил две вещи: что я хорошая и что он мне действительно обещал. И обещанное он исполнил, хотя, с пьяных глаз, перепутал все, что мог.

Потом она сказала веселым голосом:

– А знаете, меня обругали на О!

– Как это? – спросила я, потерявшись.

– Да, да, уже на все буквы алфавита и вот теперь на О! Вышел том энциклопедии, где я обругана в статье «О журналах»61.

Боря рассмеялся как-то беззвучно, внутрь. А я – вслух.

Анна Андреевна увела меня к себе. Она вчера сдала Чаренца и теперь переводит Анатоля Франса.

– Идет с подозрительной легкостью. Перевела в один день 13 страниц. Кончится это каким-нибудь скандалом.

– А вы любите Франса?

– Нет, что вы! Показная эрудиция, все это выписки. Когда-то мне нравились «Боги жаждут» – посмотрела недавно, – да это сырой материал, настриженный ножницами и еле соединенный!

Прочитала мне вслух свои 13 страниц. В самом деле, неинтересно. Я когда-то любила «Книгу моего друга» и «Жизнь в цвету» – надо будет перечитать[127].

Мы заговорили о стихах – о Фете, Полонском, Случевском.

– Да, у всех них были дивные стихи – избранные, немногие, но самого первого класса. Кажется, только у Мея нельзя разыскать ни единой строчки.

Я спросила, как она думает, почему им было так трудно писать? Почему у каждого, при великолепных стихах, рядом провалы в немощь, в безвкусицу?

Она сказала:

– Время для поэзии было уж очень тяжелое. Чернышевский и Писарев, а отчасти и Белинский, объяснили публике, что поэзия – вздор, пустяки. Они внушали людям, кроме того, еще нечто очень верное – например, о вреде богатства, о зле социального неравенства, – но этой стороны их проповеди мещане не усвоили. Зато, что поэзия – вздор, они усвоили отлично и на этом основании чувствовали себя передовыми… И техника поэтами была утрачена, ею никто не занимался. А ведь такая утрата равна катастрофе. Ведь все и без поэзии знают, что надо любить добро – но чтоб добро потрясало человеческую душу до трепета, нужна поэзия, а поэзия без техники не существует.


10 октября 55 • На днях мне звонила Анна Андреевна: она хотела, чтобы я прочла корректуру корейцев. Но я, к стыду своему, не могла никак – столько надо кончить работы до отъезда, и лютая мигрень![128]


1 ноября 55, на Чкаловской • Последняя неделя до отъезда сюда была суматошная. К тому же я все время болела.

Один раз навестила меня Анна Андреевна. Вместе с Эммой. Она ведет кочевой образ жизни: к Ардовым кто-то приехал.

У нее роковые дни. Решается Левино дело[129].

…Она какая-то оглушенная. Не слышащая чужих речей. Тиха и напряжена. Да и какие тут речи! Не знаешь, о чем и говорить с ней, каждое слово кажется неуместным. Вслушивается во что-то свое с таким напряжением, будто, сидя в кресле у меня в комнате, может каждую секунду получить откуда-то долгожданную весть. Даже озирается по сторонам. Расспросила меня о здоровье, об отъезде и умолкла. Выручало присутствие Эммы Григорьевны: мы тихонько беседовали в стороне. Анна Андреевна, сидя отдельно от нас поодаль у стола, перелистывала какой-то альбом и тяжело молчала. Иногда мне казалось, что, молча, она шевелит губами: может быть, молится?

Я, неверующая, готова молиться вместе с ней. Мне-то ждать уже некого, и я готова одарить ее ожидание своим неистраченным.


8 ноября 55 • Со здешней почты я с трудом дозвонилась до Наташи Ильиной: нет ли новостей у Анны Андреевны?

Нет. Новостей нет.

Анна Андреевна бездомна, кочует от Шенгели к Раневской, от Раневской к Петровых. Часто целые дни проводит у Наташи.

Решения нет.


16 ноября 55, Чкаловская • Читаю № 11 «Нового Мира», там новые письма Блока и его пометки на книгах – в частности, на книгах Ахматовой, чье имя упоминается редакцией без бранных определений.


11 декабря 55, Москва • Третьего дня вечером была у Анны Андреевны.

У нее Эмма Григорьевна, смотрит в столовой телевизор. Мы много были одни.

Реабилитирован Квитко. Посмертно.

Реабилитирован Мейерхольд. Посмертно.

Этими известиями встретила меня Анна Андреевна. Я не посмела спросить о Леве. Она сказала сама:

– С Левой плохо.

Потом осведомилась, занимаюсь ли я реабилитацией Матвея Петровича. Я сказала: да, занимаюсь, хотя и безо всякой охоты. В попытке оправдать себя нуждается не он, а его убийцы. В глазах моих, в глазах всех порядочных людей, он ни в чем и не был повинен. Они расстреляли его просто так, для ровного счета по какой-нибудь из своих рубрик. Я не стала бы добывать бумажку, но увы! без нее невозможно воскресить его книги[130]. Сама я в приемную не пойду – она та же! – я не в силах – и поручила хлопоты знакомой юристке. А ей пообещали сообщить номер Митиного дела через полтора месяца. Когда будет известен номер, прокуратура найдет дело и приступит к пересмотру.

– Через полтора месяца пообещали сообщить номер! – повторила Анна Андреевна. – Вы понимаете, что это значит? Сколько же там этих номеров? этих карточек? этих дел? Миллионы. Десятки миллионов. Если положить их одно на другое, они покроют расстояние от Земли до Луны.

Я сказала, что пересматривать каждое дело в отдельности представляется мне идиотской затеей. Ведь никаких индивидуальных, частных дел в 37-38 гг. не было или почти не было, тогда истреблялись целые слои, целые круги населения: по национальному, по номенклатурному, по анкетному признаку – то директора́ всех заводов, то первые и вторые секретари обкомов и райкомов, то пригородные финны, то лица польского происхождения, то все, кто дрался в Испании, то чистильщики сапог, то глухонемые, то все, у кого за границей родственники или кто сам побывал за границей. Ну, конечно, в стройную программу врывался некоторый хаос – та же бездна поглощала и тех, кто не угодил местному начальству или своему соседу по коммунальной квартире. Время для сведения личных счетов было удобнейшее. Арестованным, всем без разбора, фабрика, изготовлявшая «врагов народа», предъявляла вымышленные и притом одинаковые обвинения: диверсия, шпионаж, террор, вредительство, антисоветская пропаганда. Какой же смысл теперь пересматривать каждое дело в отдельности? В лагеря надо срочно послать спасательные экспедиции: врачей, лекарства, еду, теплую одежду – и поездами, самолетами, пароходами вывезти оттуда тех, кто еще жив. И общим манифестом реабилитировать всех зараз, живых и мертвых, или, точнее, разоблачить самое заведение, фабрикующее «врагов народа». Если станут ясны масштабы и методы фабричного производства, то и изучать каждое дело в отдельности не будет нужды. А то все всерьез: номера дел! Поиски папок! Чушь.

Анна Андреевна слушала мою сбивчивую и длинную речь терпеливо и спокойно, даже не указывая, как обычно, глазами на потолок. Потом заговорила сама с нарочитым бесстрастием.

– Ваши рассуждения справедливы, – сказала она, – но лишены трезвости. Вам угодно воображать, что остальные люди не менее вас рады возвращениям и реабилитациям и ждут не дождутся, когда воротятся все. Вы ошибаетесь. Сообразить легко, что если пострадавших миллионы, то и тех, кто повинен в их гибели, тоже не меньше. Теперь они дрожат за свои имена, должности, квартиры, дачи. Весь расчет был: оттуда возврата нет. А вы говорите: самолеты, поезда! Что вы! Оказаться лицом к лицу с содеянным?! Никогда в жизни.

Она умолкла. Она смотрела на меня снисходительно и даже не без насмешливости. Как на маленькую.

…а то, что случилось

Пусть черные сукна покроют

И пусть унесут фонари…

Ночь! —


повторила я про себя.

– А все-таки, – сказала я, – фонари зажигаются. Сталин умер, умер в самом деле, мы до этого дожили. И Берия расстрелян. И тысячи людей уже воротились домой. И Лева вернется.

Анна Андреевна не ответила мне ничего и, помолчав, переменила разговор. Она рассказала, что «осыпана милостями», «обласкана»: читала в Союзе переводы корейцев, Алигер просит у нее стихи для «Литературной Москвы», и она хотела бы дать стихотворение «Третью весну встречаю вдали / От Ленинграда», но не помнит, печаталось ли оно. И, «слушайте, слушайте!» – поговаривают об издании ее однотомника.

– Вы верите? – спросила она меня.

– Чего не бывает! – ответила я.

– Не бывает именно этого. Со мной. Мне недавно рассказывала Наташа плохая о своем детстве[131]. И говорит: когда мне было 7 лет, я написала письмо отцу. «Сегодня я после долгого перерыва каталась на лодке. Мне было трудно грести от долгого некатания на ней». Вот и мне трудно поверить, что выйдет моя книга – по-видимому, «от долгого некатания на ней».

Оставив телевизор, пришла к нам Эмма Григорьевна. Заговорили о последних фильмах. Анна Андреевна хвалила «Терезу Ракен» и весьма критически отозвалась о фильме «Красное и черное».

– Хороша там только семинария. От Наполеона ничего не осталось, кроме сундучка… А эта несчастная дама, которая по собственному дому ходит ночью в чулках, и видно, какие у нее старые ноги…

Я спросила Эмму Григорьевну, как поживает Наташа Роскина, и ответ ее дал повод к примечательной реплике Анны Андреевны. Наташа Роскина, по словам Эммы, процветает, ее литературные дела наладились, и у нее три поклонника сразу: один молодой и двое престарелых.

– Трое – маловато, – с деловитой серьезностью перебила ее Анна Андреевна. – Когда у меня их заводилось много зараз, Коля Гумилев говорил: «Аня, более пяти неприлично». И все молодые. Старые были не приняты. Не шли в счет.


16 декабря 55 • Вчера вечером ездила в гости к Наташе Ильиной, куда давно обещала – и там неожиданно Анна Андреевна. Говорливая, улыбчивая, радостная. Несколько удач сразу: известный ученый (я сразу забыла фамилию) написал письмо о Леве[132]; снова была Алигер и просила стихи; корейцы посланы на лондонскую выставку – к тому же, бутылочка муската на столе, и я с завистью смотрела, как они вдвоем ее выпили.

Разговор перескакивал с одного предмета на другой – не разговор, а, точнее, монолог Анны Андреевны. Мельком она сообщила, что навещала Маршака и между ними состоялась беседа, как она выразилась, «историческая»: «Впервые я поняла, в чем сила этого человека: в неистовой одержимости искусством». (Меня радует новая дружба двух старых знакомых – в Ленинграде, да и позднее в Москве, Анна Андреевна нередко отзывалась о Маршаке не без иронии.) Беседа же между Ахматовой и Маршаком была о Пушкине. Затем принялась бранить Бунина: «Ворон», «Легкое дыхание», «Антоновские яблоки», «Солнечный удар»… Я спросила, знает ли она Леопарди, которого так высоко ценил Герцен. Она ответила: «Это из серии “Века и народы”», и к той же серии причислила стихи Брюсова и Бунина.

Сообщила слух о предполагаемом издании Цветаевой и Гумилева. Дал бы Бог.

Я стала подтрунивать над Наташей, вкушающей первую славу62. «Не притворяйтесь, – сказала я, – вы, наверное, очень довольны. Поначалу слава, я думаю, похожа на любовь: приятно чувствовать, что тебя любят».

– Ничего общего, – сразу перебила меня Анна Андреевна. – Слава – это значит, что вами обладают все и вы становитесь тряпкой, которой каждый может вытереть пыль. В конце жизни Толстой понял ничтожество славы и в «Отце Сергии» объяснил, что от нее надо отмыться. Я особенно уважаю его за это.

В машине на обратном пути Анна Андреевна попросила меня проверить в библиотеке – печаталось ли стихотворение «Кто мне посмеет сказать, что здесь / Я на чужбине» – она хочет отдать его Алигер.

Попытаюсь[133].


18 декабря 55 • Хожу каждое утро в Ленинскую, читать газеты для Шмидта[134]. От газетного шрифта сразу начинает болеть глаз и потом болит уже весь день. Вчера перелистывала также журналы в поисках ахматовской «Третьей весны», но не нашла, хотя пересмотрела «Звезду», «Ленинград», «Ленинградский альманах» за 44, 45, 46 годы. Теперь осталось «Знамя». Работа эта не зря, потому что общая библиография Анне Андреевне все равно нужна.

Третьего дня была у нее. Доложила. Раз не напечатана эта ташкентская весна, стало быть, ее можно отдать Алигер. А еще Анна Андреевна решила предложить «Литературной Москве» элегию «Есть три эпохи у воспоминаний». Ею я была наново изранена, прочтя ее переписанную. Люблю; но вещь беспощадная – быть может, самое обезнадеживающее стихотворение во всей русской поэзии. Не грусть, не печаль, не трагедия: мужественная жестокость. Этими стихами поэт отнимает у человека последнее достояние: уже не любовь, а самую память о любви, уже не людей любимых, а самую память о них. «Мы сознаем, что не могли б вместить / То прошлое в границы нашей жизни, / И нам оно почти что так же чуждо, / Как нашему соседу по квартире»… «А возвратившись, моют руки мылом» – возвратившись от старых писем! Оскорбительно здесь это «мылом»… Тютчев о смерти го́ря говорит гораздо возвышеннее:

Минувшее не веет легкой тенью,

А под землей, как труп, лежит оно.


По крайней мере, без мытья рук мылом и без соседа по квартире. Без изощренной жестокости.

Но отвагою злой правды и сильна ахматовская элегия. Отвагой чувств и мыслей.

– Не знаю, почему эта элегия для вас такое страшилище, – сказала Анна Андреевна в ответ на мои рассуждения. – Никто мне этого не говорил. Элегия как элегия[135].

Не говорил! Но она должна знать это сама от себя. А может быть, я чего-то не понимаю тут? – и «все к лучшему» в конце сказано не с иронией, а всерьез?

– Страшнее, чем пытка счастьем? – спросила Анна Андреевна.

– Несравненно! – ответила я.

Анна Андреевна озабочена сейчас экспедицией Эммы Григорьевны в Ленинград: Эмма поехала добывать письмо о Леве от Артамонова[136]. Материалу уже хватило бы на целый том писем и заявлений о Леве. Это будущий шестой том в собрании сочинений Ахматовой: том дополнительный, отдел «Приложения». Может быть, и какие-нибудь цитаты из Левиного дела будут приведены, хотя я сильно сомневаюсь в существовании такового: он сын Николая Степановича, вот и все дело[137].

Анна Андреевна вглядывалась в темноту окна.

– Утром, когда солнце восходит, здесь так красиво, – сказала она, указывая во тьму. – Видна колокольня Клементовского собора, освещенные деревья в снегу и голуби. Мы отвыкли от голубей, а в Царском они были повсюду. И в Венеции.

(Царское я знаю, хотя и не ее времени и уже без голубей, а вот в Венецию воображением никак последовать за ней не могу: даже несмотря на Герцена, на «Охранную грамоту», на ее и мандельштамовские стихи.)

Венеция? А существует ли в самом деле на свете Венеция? Не уверена я.

В столовой кричал телевизор: брат Нины Антоновны смотрел «Белую Гриву». Я спросила у Анны Андреевны, что это за вещь. Не помню, о «Белой [ли] Гриве» или о чем другом, но она сказала:

– Существует совершенно непонятный для меня и вредный, на мой взгляд, род американских картин – анти-человеческих, против человека. Пума хорошая, а человек плохой.

Потом вдруг:

– Сейчас я вас удивлю. Я совсем, совсем распростилась с одним поэтом. Его для меня просто нет больше.

– С кем же это?

– С Есениным.

– Ну уж нашли чем удивить! Вы и раньше его не жаловали.

– Все-таки, хоть и не жаловала, но признавала. А теперь, вчера, Боря прочитал мне стихотворение, в котором поэт скорбит, что у него редеют волосы и как же теперь быть луне, что́ она, бедненькая, станет освещать? Подумайте, в какое время это написано.

И долго еще потешалась и сердилась по этому поводу63.

Пошли в столовую чай пить. (Телевизор умолк.) За столом – о письмах Карамзиных и о том, что Ираклий слишком долго над ними работает, задерживая печатанье.

Анна Андреевна заговорила о Пушкине и Мицкевиче:

– У нас очень радуются легенде, будто Пушкин и Мицкевич были друзья. Складно выходит. А между тем, это выдумка. После отъезда из России Мицкевич совсем не интересовался Пушкиным, что видно, например, из его статьи, которую перевел Вяземский64, ничего о Пушкине Мицкевич не знал, не читал его новых стихов, хотя все ездили за границу и могли привезти что угодно, даже и «Медного Всадника». Пушкин же в черновиках «Он между нами жил» честил Мицкевича отчаянно. И в «Египетских ночах» – импровизатор, это, конечно, Мицкевич – и до чего же он там неприятный![138]

– Как вы думаете, – спросила меня Анна Андреевна, уже простившись со мной у дверей, – Артамонов даст Эмме письмо?

– Конечно, даст! – ответила я, не имея об Артамонове ровно никакого понятия65.


26 декабря 55 • Вчера днем навещала Анну Андреевну: она в больнице. Обострение хронического аппендицита. Во 2-й Градской. Я была недолго – внизу ожидали Мария Сергеевна и Наталия Иосифовна. Палата на шесть человек, душно. И возле грязной стены – профиль и руки Ахматовой. Она полусидит, опираясь на блин подушки.

– Сегодня утром просыпаюсь, – сказала Анна Андреевна, – слышу, одна больная спрашивает другую: «А что, бабка та в углу – еще не померла?»

Но выглядит она не худо, даже – чуть розовая.

После того, как я все у нее выведала насчет докторов и анализов (сейчас никаких болей уже нет, и был ли то приступ аппендицита или чего другого, еще неизвестно), она спросила вдруг:

– Я давно хочу, чтобы вы мне напомнили: когда я читала «Поэму» у вас – тогда, в Ленинграде, – что говорила Тамара Григорьевна? Помню – интересное, но я забыла что.

С точностью и я могла вспомнить только одну мысль – Тамара Григорьевна сказала Анне Андреевне: «Вы будто поднялись на высокую башню и оттуда, с высоты другого времени, взглянули вниз, в прошлое».

– Потом эти ее слова вошли в вашу «Поэму» строками:

Из года сорокового,

Как с башни, на все гляжу… —


добавила я. – Так и вижу свою комнату, как вы сидите, куря, на диване, а Тамара Григорьевна стоит, прижавшись спиною к книжным полкам. Знаете, она ведь всегда любит рассуждать стоя.

– В лиловом шарфике? – быстро спросила Анна Андреевна.

– Да.

Она помолчала и, опираясь на руки, поднялась немного повыше.

– Странная вещь, – сказала она. – Очень странная. Всегда я свои стихи писала сама. А вот «Поэму» иначе. Я всю ее написала хором, вместе с другими, как по подсказке. Вот и про башню[139].


30 декабря 55 • Вчера отвозила Анне Андреевне в больницу сок черной смородины – говорят, это лучшие витамины. Была у нее недолго, некоторое время вместе с Эммой Григорьевной. Эммочка докладывала о своем походе к Конраду66. Анна Андреевна сказала, что если ее и будут оперировать, то не раньше, чем через две недели, когда «живот успокоится». Эмма Григорьевна скоро ушла, а я еще побыла немного. Анна Андреевна жалуется, что Алигер очень груба с Эммой в переговорах о стихах для «Литературной Москвы». (Сама же она пишет какие-то новые – про Азию[140].) Я спросила, не мешают ли ей тут работать.

– Нисколько, – ответила она.

Бранила стихи Бориса Леонидовича – «На дереве свистит синица» и «Хмель».

– Про халат с кистями… как она падает в объятья… про Ольгу. И как ложатся в роще… Терпеть не могу. В 60 лет не следует об этом писать67.

Когда-то, в Ленинграде, Анна Андреевна говорила мне, что из Пастернаковских любовных стихов возникает обычно образ любви, но не образ женщины, к которой они обращены. «А вот в “Свидании”, – сказала я, – женщина видна очень ясно. Тут не только портрет чувств, но и портрет героини»68.

– Научился, – согласилась Анна Андреевна. – Это ему труднее всего далось. Раньше он умел только про природу, про любовь и про искусство. Но не про людей.

Уйдя, я подумала, что она не права. Разве в «Шмидте» нету Шмидта (речь на суде) и, скажем, «агитаторши-девицы», а в «Морском мятеже» – матросов?

– Я зачем к тебе, Степа,

Каков у нас младший механик?

– Есть один.

– Ну и ладно,

Ты мне его на́верх отправь69.


Тут по голосам люди так слышны, что даже, можно сказать, и видны.

И в стихах «Годами когда-нибудь в зале концертной» – разве не видна художница?

Художницы робкой, как сон, крутолобость,

С беззлобной улыбкой, улыбкой взахлеб,

Улыбкой, огромной и светлой, как глобус,

Художницы облик, улыбку и лоб70.


Наверное, говоря о неумении создавать людей, Анна Андреевна имела в виду только первые книги Пастернака.

60

Я провела около полутора месяцев в Голицыне (когда Анны Андреевны там уже не было) и вернулась в Москву 9 января 1955 года.

61

См.: Ян Райнис. Сочинения в 2-х томах. М.: Гослитиздат, 1955. В первом томе напечатаны 37 стихотворений, переведенных Ахматовой.

62

Делегаты Съезда писателей, размещенные в гостинице «Москва», завтракали, обедали и ужинали в тамошнем ресторане. Евгений Львович Шварц был членом той же делегации, что и А. А. – ленинградской – и жил в том же коридоре, что и она.

63

«Многие стихи Ахматовой воспринимаются как интимный мещанский дневник» – см. «История русской литературы». М.; Л.: Изд-во АН СССР, 1954, т. 10, с. 776.

64

«Последняя сказка Пушкина» – ОП, с. 10.

65

Об Анатолии Андреевиче Волкове см. «Записки», т. 1, «За сценой»: 46.

66

Тамара Григорьевна Габбе.

67

Мне неизвестно, припомнила ли А. А. эти строки или обнаружила их в своей первоначальной записи. См. ББП, с. 479.

68

Судя по надписи на книге, это было 2 февраля. Надпись: «Милой Лидии Корнеевне Чуковской – малый дар. Ахматова». И слева: «2 февраля 55. Москва».

69

Михаил Леонидович Лозинский скончался 31 января 1955 года; жена его, Татьяна Борисовна, убедившись, что он – накануне кончины, приняла яд. Оба они умерли в один и тот же день и в один день похоронены34.

70

До Анны Андреевны дошли слухи о передачах иностранного радио, посвященных ее трагической судьбе. В те годы коротковолновые радиоприемники в Советском Союзе были редкостью; к тому же иностранные радиостанции подвергались глушению, а их слушатели – преследованиям. Сама я впервые увидела радиотранзистор с короткими волнами лишь в 1965 году.

71

О. Берггольц. Лирика. М.: Гослитиздат, 1955; в эту книгу, в частности, вошли стихотворения: «Первое письмо на Каму», «Второе письмо на Каму», «Третье письмо на Каму», а также «Ленинградская поэма», – где в третьей главе говорится о шофере, доставлявшем во время блокады хлеб в умирающий Ленинград. А. А. считала вымышленным и ненужным рассказ о том, как шофер, решив срочно отремонтировать застрявшую на льду машину, облил себе руки бензином и поджег их.

72

О писательнице Наталии Иосифовне Ильиной см.: 45, 62 и 82.

73

А. А. считала поступком недопустимым, недружественным переводить заново «Двенадцатую ночь или Что угодно» потому, что эти вещи, перевел в свое время М. Лозинский. (См. Вильям Шекспир. Полное собр. соч. в 8-ми томах. Т. 1 / Под общей редакцией С. С. Динамова и А. А. Смирнова М.; Л.: Academia, 1937.)

74

См. «Мемуары и факты», с. 58 – 59.

75

Строка из стихотворения О. Мандельштама «Ты красок себе пожелала» (цикл «Армения») – ББП-М, с. 145.

76

С этими словами Анны Андреевны интересно сопоставить ее собственную запись:

«Я родилась в один год с Чарли Чаплиным и “Крейцеровой сонатой” Толстого, Г[итлеро]м, “Эйфелевой башней” и, кажется, Элиотом. В это лето Париж праздновал столетие падения Бастилии – 1889. В ночь моего рождения справлялась и справляется знаменитая древняя “Иванова ночь” – 23 июня (Midsummer night)». (Сб.: Книги. Архивы. Автографы. Обзоры, сообщения, публикации. М., 1973, с. 73).

77

Ивинской, уже вернувшейся из лагеря.

78

Само собой разумеется, это утверждение не следует понимать буквально: знакомых и друзей у Анны Андреевны среди писателей и среди не писателей было великое множество.

Об И. В. Штоке см. 8, примеч. на с. 146 (см. также «Записки», т. 1. Приложение. – Ред.). Об А. А. Кроне см. 257.

79

«ЗИМ» – марка наиболее мощного и комфортабельного из тогдашних советских автомобилей. Выпускали эту машину на Заводе имени Молотова, оттого и возникло сокращенное название: «ЗИМ».

О знакомстве и о встречах Анны Андреевны с Самуилом Яковлевичем – см. 44.

80

В ББП, на с. 437 указан другой вариант этой строки: Не глядевших на казнь очей…

81

Экземпляр, подаренный мне Анной Андреевной 4 мая 1953 года, я не уничтожила, а храню. В этот экземпляр из месяца в месяц, из года в год А. А. либо сама вносила перемены, либо диктовала их мне. И так длилось вплоть до июня 1960 года, когда А. А. подарила мне новый экземпляр, который недолгое время она считала окончательным. Тогда последующие поправки я стала вносить в него.

82

«Что глядишь ты так смутно и зорко» – эта строка в таком виде сохранилась во всех вариантах «Поэмы».

83

И впоследствии исправила:

А дурманящую дремоту

Мне трудней, чем смерть, превозмочь.



84

Раньше прозаический кусок под названием «Вместо предисловия» содержал в себе такие строки: «Все это ни в какой мере не отменяет первоначальные (НЕ УКАЗАННЫЕ) посвящения, которые продолжают жить в “Поэме” своей жизнью». С 1954-го, а вернее с 1955 года «Посвящения» сделались именными. Имена к «Посвящениям» я переписала из экземпляра Анны Андреевны в свой 9 мая 55 г.

85

Скоро А. А. снова вернула Георга.

86

Отрывок, условно именуемый «Камероновой Галереей», в том экземпляре «Поэмы», которым я тогда располагала, читался так:

А сейчас бы домой скорее

Камероновой Галереей

В ледяной таинственный сад,

Где безмолвствуют водопады,

Где все девять* мне будут рады,

Как бывал он когда-то рад,

Что над юностью встал мятежной

Незабвенный мой друг и нежный,

Только раз приснившийся сон.

Чья сияла юная сила,

Чья забыта навек могила,

Словно вовсе и не жил он.

Здесь, за островом, здесь, за садом,

Разве мы не встретимся взглядом

Наших прежних ясных очей.

Разве ты мне не скажешь снова

Победившее

смерть

слово

И разгадку жизни моей.


* Муз

87

Поступила так: оставила весь кусок, но выкинула вторую строфу, чтобы могилу Н. Недоброво, к которому обращены эти строфы, читатели не путали с могилой «драгуна» – Вс. Князева. Или, например, с могилой Гумилева. Кроме того, внесла в отрывок о Камероновой Галерее некоторые мелкие перемены.

88

Не Пушкина, а стихотворения Ахматовой тридцатых-сороковых годов: «Реквием» и др. Даже после смерти Сталина я еще боялась без зашифровки упоминать о них в дневнике.

89

По-видимому, – «Судьбу художника» (повесть о Федотове). М.: Сов. писатель, 1954.

90

У меня не помечено, и я не помню, была ли это машинопись или уже корректура.

91

«И лобзания, и слезы, / И заря, заря!..» – заключительные строки из стихотворения А. Фета «Шепот, робкое дыханье…».

92

БВ, Седьмая книга.

93

См. примеч. на с. 144 – 146.

94

Оказывается, мой первый довод А. А. приняла. Теперь мне нередко случается слышать от общих знакомых, что А. А., порицая Наталью Александровну Герцен, имела обыкновение добавлять: «но женщина она была незаурядная – не всякая расплачивается за двойную любовь смертью».

95

«Я думаю, с нами случится все самое ужасное» (англ.).

96

«Дедом» называли Корнея Ивановича не только внуки, но и другие члены его семьи.

97

Шофер Корнея Ивановича, Геннадий Матвеевич Белов.

98

Женя – мой племянник; о нем см. «Записки», т. 1, с. 243.

99

«Все это разгадаешь ты один» – БВ, Тростник.

100

См. 45.

101

Строфа о madame de Lamballe впоследствии из «Примечаний» была перенесена Анной Андреевной в первую часть «Поэмы»: в Интермедию «Через площадку»; добавления же к «Решке» были, судя по рукописи, сделаны ею не к строфам, а вставлены в прозаическую ремарку.

102

Прилагаю текст «Письма к NN», который А. А. дала мне в тот день для перепечатки.

«Из письма к NN.

…и Вы, зная обстановку моей тогдашней жизни, можете судить об этом лучше других.

Осенью 1940 г., разбирая мои старые (впоследствии погибшие во время осады) бумаги, я наткнулась на давно бывшие у меня письма и стихи, прежде не читанные мной (“Бес попутал в укладке рыться”). Они относились к трагическому событию 1913 г., о котором повествуется в “Поэме без героя”.

Тогда я написала стихотворный отрывок “Ты в Россию пришла ниоткуда” (второй из женских портретов моих современниц – первый назывался “Современница”). Вы даже, может быть, еще помните, как я читала Вам оба эти стихотворения в Фонтанном Доме, в присутствии старого шереметевского клена (“А свидетель всего на свете”). В бессонную ночь 26 – 27 декабря этот стихотворный отрывок стал неожиданно расти и превращаться в первый набросок “Поэмы без героя”. История дальнейшего роста поэмы кое-как изложена в бормотании под заглавием “Вместо предисловия”. (Набросок этот я читала на моем вечере в Союзе Писателей в марте 1941 года.)

Вы не можете себе представить, сколько диких, нелепых и смешных толков породила эта петербургская повесть. Строже всего, как это ни странно, ее судили мои современники, и их обвинения сформулировал, может быть, точнее других, в Ташкенте X., когда он сказал, что я свожу какие-то старые счеты с эпохой (десятые годы) и с людьми, которых или уже нет, или которые не могут мне ответить. Тем же, кто не знает этих счетов, поэма будет непонятна и неинтересна… Другие – в особенности женщины, считали, что “Поэма без героя” – измена какому-то прежнему идеалу и, что еще хуже, разоблачение моих давних стихов, которые они “так любят”.

Так в первый раз в жизни я встретила вместо потока патоки, иногда превращающего поэта в идиота, искреннее негодование читателей, и это, естественно, вдохновило меня.

В течение пятнадцати лет эта поэма неожиданно, как припадки какой-то неизлечимой болезни, вновь настигала меня, и я не могла от нее оторваться, дополняя и исправляя, по-видимому, оконченную вещь.

Я пила ее в капле каждой

И, бесовскою черной жаждой

Одержима, не знала, как

Мне разделаться с бесноватой.


И не удивительно, что Z., как Вам известно, сказала мне: “Ну, Вы пропали! Она Вас никогда не отпустит”.

Но… я замечаю, что письмо мое длиннее, чем ему следует быть, а мне еще надо…

27 мая 1955 г.

Москва»


Наивно было бы, однако, думать, что «Письмо к NN» – это реальное письмо, посланное мне или кому-нибудь иному (впрочем, адресованное все-таки мне). Это одна из игр автора с читателем, которыми столь богата «Поэма без героя». «Письмо к NN» недолго удержалось в «Поэме». Сначала оно было введено в текст, а затем, через несколько лет, при очередной переработке изъято навсегда. Начиная с 1960 года, в машинописных экземплярах «Поэмы», исходящих непосредственно от Анны Андреевны, «Письмо к NN» более не встречается. Досадно видеть, что «письмо» это, переименованное в «Письмо к Н.», открывает собою «Поэму без героя» во втором томе «Сочинений» Анны Ахматовой. – Примеч. 1978 г.

Ныне, в наших здешних изданиях «Письмо к NN» помещается, как и следует, в отделе «Проза о Поэме», – отделе, который составила и снабдила примечаниями Э. Г. Герштейн – сначала в «Двухтомнике, 1986», затем в «Двухтомнике, 1990» (см. т. 2, с. 253).

В дальнейшем, приводя отрывки из «Прозы о Поэме», мы будем ссылаться на «Двухтомник, 1990». – Примеч. 1991 г.

103

И. В. Шток, один из постоянных посетителей чердачка Анны Андреевны в Ташкенте, слышал не раз, как она читала «Поэму без героя», своим гостям и присутствовал при многих разговорах Анны Андреевны с ними. Должна признаться в своей неуверенности: подразумевала ли А. А. под буквой «X.» Абрама Эфроса или Константина Липскерова, или их обоих вместе.

104

Недавно я разыскала этот листок:

Горы пармских фиалок в апреле,

И свиданье в Мальтийской Капелле

И записочка в полночь… Ужели

Ты когда-то жила в самом деле

И топтала торцы площадей

Ослепительной ножкой своей?


В последующих вариантах стро́ки о ножке и торцах остались, но введены они по-другому. См. БВ, с. 327.

105

На самом деле:

Петербургская кукла, актерка,

Ты – один из моих двойников.



106

То есть после ареста Пильняка, когда уже разнесся слух о его гибели.

107

Было: «И смущенье свое не прячу / Под укромный противогаз». Потом, вместо противогаза, стало: «чем как будто смущаю вас». Затем А. А. посередине строфы сделала: «Впрочем, это мне все равно» (вместо «это в последний раз»); тогда стала возможна новая рифма, и А. А. закончила строфу по-новому: «У шкатулки ж двойное дно». Но и это еще не окончательно.

108

Надпись: «Милой Лидии Корнеевне Чуковской давнюю книгу на память о ее авторе с любовью Ахматова. 28 июня 1955. Москва».

109

«Как мог ты, сильный и свободный» – БВ, Anno Domini.

110

БВ, Anno Domini.

111

А. А. своею рукою зачеркнула название «Ива» и написала «Тростник». Объясняя мне, почему она дала этому циклу такое заглавие, А. А. пересказала одну восточную легенду: старшие сестры убили меньшую на берегу реки. Убийство удалось скрыть. Но на месте пролитой крови вырос тростник; весною пастух срезал дудочку, дунул в нее – и тростник запел песню о тайном злодействе.

Не знаю, помнила ли А. А. стихотворение Лермонтова «Тростник» – это тоже стихи о тайном убийстве: рыбак срезал тростник на берегу реки, сделал дудочку и дунул в нее.

И будто оживленный,

Тростник заговорил —

То голос человека

И голос ветра был.


Голос убитого человека.

После того, как А. А. пересказала мне легенду, я поняла первоначальный – и не состоявшийся – замысел всего «тростникового цикла»: по-видимому, именно в этот цикл должны были войти такие стихотворения тридцатых годов, как: «Привольем пахнет дикий мед», «С Новым Годом! С новым горем!», «Немного географии», «И вот, наперекор тому». И безусловно стихи из цикла «Венок мертвым». Осуществить этот замысел в печати тогда нечего было и думать – и весь цикл в книге сорокового года мирно назывался «Ива». В первой половине шестидесятых А. А. попыталась было включить некоторые из перечисленных выше стихов в «Бег времени», но редакция их оттуда выкинула. Большинство из этих стихотворений впервые напечатаны посмертно и притом за границей: см. «Памяти А. А.», а также «Записки», т. 1, с. 76 и примеч. на с. 126 – 127.

112

Впоследствии А. А. первую строку переделала так: «Почти от залетейской…» – БВ, Тростник.

113

Стихотворение было прочитано мне Анной Андреевной начиная со второго четверостишия. См. «Памяти А. А.», с. 15, а также «Узнают…», с. 262. Первое четверостишие не обнаружено до сих пор – т. е. до 1994 г.

114

На самом деле семь. (См.: В. М. Жирмунский. Творчество Анны Ахматовой. Л.: Наука, 1973, с. 138.) Автор статьи утверждает, что «Ленинградские» (впоследствии «Северные») элегии – это автобиография Ахматовой. Седьмая элегия, оставшаяся недописанной, носила заглавие «Последняя речь подсудимой»; о ней поминает Ахматова в строфе из «Решки»: «И со мною моя “Седьмая”, / Полумертвая и немая». В приводимой же мною беседе разговор идет о черновике Второй. См. ББП, с. 333.

115

Работу над своей Второй Северной элегией А. А. так и не завершила.

116

В 1955 г., с предисловием А. Софронова, Гослитиздат срочно выпустил «Стихи поэтов Вьетнама», где на с. 207 напечатано и стихотворение То Хыу о вьетнамском мальчике («Лыом») в переводе Ахматовой. В газете же этот перевод опубликован не был, причин отказа не помню. Опубликованы ли другие ахматовские переводы из вьетнамцев, мне неизвестно.

117

Леонид Попов (1919 – 1990) – якутский поэт; заметку Д. Романенко «Свет над тайгой» см. ЛГ, 12 июля 1955 г.

118

Главной причиной, по которой А. А. ни в коем случае не могла отвечать «по правде», была судьба Левы.

119

Я ездила в Ленинград.

120

Полковник Ковалев – заведующий приемной Военной Прокуратуры СССР.

121

У Зощенко я побывала 30 июля; Корней Иванович поручил мне передать Михаилу Михайловичу деньги и пригласить его провести лето в Переделкине.

122

Мария Борисовна Чуковская скончалась 21 февраля 1955 года от второго инсульта.

123

Ни той, ни другой версии я вовремя не записала, но первую помню ясно.

В одной из новелл Зощенко о Ленине рассказано, как часовой, молодой красногвардеец Лобанов, никогда не видавший Владимира Ильича в лицо, отказался однажды пропустить его в Смольный потому, что Ленин, в задумчивости, не сразу нашел в кармане пропуск. Какой-то человек с усами и бородкой грубо крикнул Лобанову: «Извольте немедленно пропустить! Это же Ленин!» Однако Владимир Ильич остановил грубияна и поблагодарил красногвардейца «за отличную службу». Пропуск нашелся, и все кончилось хорошо.

Но не для Зощенко. Первоначально рассказ этот был напечатан в журнале «Звезда» (1940, № 7). Редактор посоветовал Михаилу Михайловичу лишить человека, который грубо кричит на красногвардейца – бородки, а то с усами и бородой он похож на Калинина. М. М. согласился: вычеркнул бородку. Тогда остались усы и грубость. Сталин вообразил, что это о нем.

И участь Зощенко была решена… (А в последующих изданиях человек с усиками был заменен «одним каким-то человеком, должно быть из служащих», и притом безусым и безбородым.)

124

«Вязальщицы» – или, иначе, «фурии гильотины» – прозвище женщин-фанатичек, возникшее в годы Великой Французской Революции. Их изобразил Диккенс в романе «Повесть о двух городах». Накануне казней они рассаживались перед гильотиной в первых рядах «на стульях, расставленных, как на увеселительном зрелище», и «деловито перебирали спицами». Не прерывая работу, «вязальщицы» подсчитывали отрезанные головы.

Ахматова в эвакуации насмешливо называла общежитие на ул. Карла Маркса, 7 – «Вороньей слободкой», а некоторых своих соседок, в минуты гнева, – «вязальщицами». Это было прозвище, которое она полувшутку-полувсерьез дала злоязычным сплетницам, тем, кто завидовал ей и клеветал на нее.

– «“Вязальщицы” полагают…», – говорила она иронически, а иногда и с подлинным гневом. И далее цитировала какую-нибудь очередную грубость или пошлость.

В эвакуации, как и всюду, Ахматова была окружена почетом, восхищением и уважением. Но, разумеется, далеко не всеобщим. Находились среди ее соседей (преимущественно писательских жен) такие, которых раздражало в ней все: и ее беспомощность, и ее властность, и ее болезнь, и ее слава, и ее независимость, и то, что сама она не таскает ведра с водой и с углем, а делают это за нее с большой охотой – другие. «Вязальщиц» раздражал ореол величия, которым была окружена Ахматова. Неудовольствие, вперемежку со сплетнями, доходило до ушей Анны Андреевны и, чаще всего, вызывало в ответ с ее стороны одни лишь остроты и насмешки. Но порою – гнев. И даже пророческий. К «вязальщицам» всех мастей Ахматова обратила стихотворение «Какая есть. Желаю вам другую…», одно из самых своих негодующих. (Оно продолжает тему, издавна звучавшую в поэзии Ахматовой; см. например стихотворение 1921 года «Клевета».) Тут та же тема: поэт, клевета, смерть. Ташкентское стихотворение напечатано по-разному: см. ББП, с. 291; «Сочинения», т. 2, с. 142; сб.: Tale without a Hero and Twenty-Two Poems by Anna Axmatova / Essays by Jeanne Van der Eng-Liedmeier, Kees Verheul. The Hague; Paris: Mouton, 1973, р. 52 (Dutch Studies in Russian Literature / 3); а также в сб. «Узнают…», с. 268. Я предлагаю читателю текст, на мой взгляд, более точный. Работа над стихотворением не окончена – в нем не хватает трех строк.

125

См. примеч. на с. 193.

126

См. «Мемуары и факты», с. 59.

127

Не могу объяснить, в чем тут дело: никакие переводы Ахматовой из Анатоля Франса, насколько мне известно, в печати не появились.

128

Я собиралась в подмосковный санаторий близ станции Чкаловская.

129

Далее в оригинале четыре строки густо зачеркнуты.

130

О научной и литературной деятельности моего мужа, физика-теоретика М. П. Бронштейна – см.: Г. Е. Горелик и В. Я. Френкель. Матвей Петрович Бронштейн. М.: Наука, 1990; в дополненном виде книга тех же авторов: Matvei Petrovich Bronstein and Soviet Theoretical Physics in the Thirties. Basel; Boston; Berlin: Birkhäuser, 1994; а также «Записки», т. 1, с. 256 – 258.

131

«Наташа плохая» – шутливое прозвище, которое А. А. дала одной из своих знакомых Наташ в отличие от Наташи Ильиной – «хорошей». Иногда она называла «плохую» Наташу – «бывшая плохая», а Наташу Ильину «бывшая хорошая»; эпитеты возле Наташ часто менялись местами. Это была игра.

132

По-видимому, речь идет об Н. И. Конраде. См. 66.

133

Речь идет о стихотворении «Третью весну встречаю вдали / От Ленинграда». Я ошибочно сообщила Анне Андреевне, будто оно не печаталось, и она отдала его в первый сборник «Литературной Москвы» (М.: Гослитиздат, 1956). Между тем, это стихотворение в то время было уже напечатано – правда, совсем в ином варианте (см. «Знамя», 1945, № 4), и я его просто не нашла.

134

Я работала тогда над сценарием о лейтенанте Шмидте.

135

«Есть три эпохи у воспоминаний» – БВ, Седьмая книга.

136

Об М. И. Артамонове см. 65.

137

«Дело» Л. Н. Гумилева существовало; номер дела, номера статей, содержание – см. «Мемуары и факты», с. 59 и 62.

138

Ср. ОП, с. 193 – 199 и 304.

139

А. А. говорила об этом не мне одной. И не единожды. Привожу отрывок из ахматовских записей о «Поэме»:

«Борьба с читателем продолжалась все время. Помощь читателя (особенно в Ташкенте) тоже. Там мне казалось, что мы пишем ее все вместе». – «Двухтомник, 1990», т. 2, с. 254.

140

В «Литературной Москве», в сборнике первом, опубликованы три стихотворения Ахматовой под названием «Азия».

Записки об Анне Ахматовой. Том 2. 1952-1962

Подняться наверх