Читать книгу Далёкое близкое - Лидия Сергеева - Страница 4

Притяжение
Повесть
III

Оглавление

Время ожидания неожиданно растянулось. Как оказалось, пассажирские поезда на восток шли очень редко: поток эвакуировавшихся к этому времени поубавился, и в Сибирь шли, в основном, только товарные составы. Но здание вокзала было битком набито людьми. Чаще всего – женщинами с детьми. Сколько детских и женских глаз, наполненных горем и скорбью, увидел Николай за эти бесконечные сутки! И тем горче становилось от мысли, что он, мужчина, солдат, не в силах помочь ни этим женщинам с детьми на руках, ни осиротевшим детям, ни старикам. Единственное, что он мог, – поделиться с сидящими рядом людьми сухим пайком…

Будучи не в силах более смотреть на людское горе, он, выскочив из здания вокзала, решил «осаждать» товарные эшелоны, следовавшие за Урал. Первая его попытка не увенчалась успехом: начальник поезда оказался несговорчивым. Вторая – тоже: охрана у состава была такой, что и сам не решишься подойти ни к одному вагону.

С третьим поездом повезло. Начальник состава – усталый пожилой мужчина с красными от бессонницы глазами, проверив документы, после недолгих раздумий разрешил занять угол в товарном вагоне, перевозившем лошадей.

– Скажи, солдат, Евсеичу, что я разрешил. Под мою ответственность. А ты уж не подведи меня. Что не так – высажу, не обессудь. Только вагон тот без печки. Не замёрзнешь?

– Сибиряк я, мороз по нашим сибирским меркам сегодня не ахти. Не замёрзну! Спасибо Вам!

Евсеич оказался ещё не старым мужичком, внешность которого, в противоположность начальнику поезда, вовсе не напоминала о лишениях военного времени. Заросший щетиной, завернутый в позеленевший от времени тулуп, в стоптанных подшитых валенках и лохматой ушанке из овчины, из – под которой глядели на мир добрые серые глаза, он напоминал какого – то сказочного персонажа, по недоразумению оказавшегося в сутолоке людского потока, хлынувшего в разные стороны бескрайней страны.

– Эва ты! Ещё один постоялец к нам! – весело сообщил он то ли лошадкам, то ли кому – то ещё. И, обращаясь уже к Николаю, гостеприимно махнул рукой: «Заходи

в наши хоромы! Вон в том углу располагайся!»

По душевной доброте начальника поезда в вагоне нашлось место не только Николаю, но и ещё трем солдатам, покинувшим поле боя по причине тяжелых увечий. Один из них, увидев, что новый попутчик, как ни приноравливается, не может подняться, услужливо протянул руку. Прежде чем шагнуть внутрь, Николай огляделся. В широкий дверной проём проникал холодный воздух,

и в тумане сумеречного пространства обозначились наспех сколоченные загородки, заполненные лошадьми. При виде нового гостя животные, перебирая ногами

и прядя ушами, пугливо зафыркали. В просторном углу на ворохе сена расположились люди. Лиц их в полумраке вагона не было видно, но по одежде сразу стало понятно: все они – такие же, как он.

– Садись, солдат, – пригласил кто – то из них, – в ногах правды нет!

Сбросив на сено тощий вещевой мешок, Николай присел на свободное место. Представился. Привыкшие к полутьме глаза постепенно разглядели новых товарищей по путешествию. Привычно и без удивления отметил, что все они – молодые калеки, уже уплатившие войне страшную дань.

Паровозный гудок хрипло известил об отправлении. Евсеич, проворно вскочив в вагон, ловко задвинул дверь и, похлопав по крупу одну из лошадок, повалился на сено рядом с гостями.

– Чур, сынки, без курева! Мои красавицы табака не любят. И я тоже! Сумерничайте да ложитесь – ка спать! Отдыхайте пока, завтра каждому по наряду выпишу! Сенцом – то получше укройтесь, не застудить бы мне вас! Мороз на дворе!

Кто – то в полутьме придвинул к Николаю котелок

с остатками тёплого кипятка:

– Поешь! Сухари – то остались?

– А как же! Осталось немного, может, кто хочет?

– Мы до тебя уже поели! Ешь сам!

– А ты, Евсеич?

– Ишь, какой хлебосольный! Сытый я!

Николай впервые за эти двое суток с аппетитом съел пару размоченных в кипятке сухарей. Организм готов был принять и больше, но надо было растянуть довольствие до конца пути. Большую часть своего небогатого съестного запаса он раздал на вокзале: сам не мог есть, стыдно было делать это при виде голодных детских глаз. Уж кто – кто, а он с детства знал, что такое голод…

С наслаждением вытянув натруженные ноги, повалился на сено. «Вот теперь можно и поспать всласть, – с отрадой подумал он. – Товарняк аккурат до места довезёт». Но сон не приходил. Дремавшая днём боль в раненой руке, будто задавшись целью лишить Николая сна, как всегда, пробуждалась ночью. Он, боясь разбудить соседей, не ворочаясь, здоровой рукой бережно перекладывал ноющую руку то на грудь, то на живот, то вдоль туловища. Боль не унималась.

– Болит, сынок, – услышал он шёпот лежавшего рядом Евсеича. – Холодно ей! Дай – ка я тебя укрою. Согреешься, и ей полегчает. Рука – то правая, вот это плохо. Но ты молодой ещё! Бог даст, выправится рука, выправится!

Набросив на Николая что – то тёплое, Евсеич строго приказал: «Теперь спи!»

Тепло приятно растекалось по всему телу, боль в руке начала медленно затухать. Аромат сена, тёплый запах, шедший от лошадей, напомнили о далеком, почти забытом детстве в родном доме, где звонко и радостно жилось ему в окружении дружной и любящей семьи.

Во сне приснились ему отец с матерью, братья и сёстры. Сам он видел себя мальчиком, стоящим у родного дома,

в который никак не может войти. На крыльце толпилась вся семья, он чётко видел это и с радостью осознавал, что все они живы, только почему – то, как это всегда было во сне, не различал их лиц. Все протягивали к Коле руки, говорили что – то и жестами приглашали в дом. Он сделал несколько шагов навстречу, но подняться на крыльцо так

и не смог: с каждым шагом оно уплывало от него всё дальше и дальше…

Проснулся Николай от того, что вместе с морозным воздухом ворвался в вагон яркий луч дневного света.

Состав стоял на какой – то крупной станции: по громкоговорителю слышался то ли простуженный, то ли охрипший от крика голос диспетчера.

Евсеич был уже на ногах. Черпаком он ловко доставал из мешка овёс и, приговаривая что – то своё, только ему ведомое, бережно отсыпал положенную порцию каждой из своих подопечных. Тулупа на нём не было, одет он был

в старый полушубок, сквозь дыры которого то тут, то там торчали куски овчины. Николай взглянул на себя и обомлел: всю ночь он проспал под чужим тулупом. От неожиданного открытия стало не по себе:

– Евсеич, зачем?

– А, проснулся, сынок, – вместо ответа услышал он воркующий голос. – Вот и ладно! Сон – самый, что ни на есть, лучший доктор! Вставай, помогать будешь! Загнали нас в дальний тупик, видно, долгонько простоим! Двоих ребят я за водой для лошадок снарядил! А ты живой ногой сбегай за кипятком! Не заплутай на путях – то! Не скидывай шубу, не скидывай! Одевай и беги.

– Нельзя, патруль остановит!

– Оно и так, а я, старый пень, не подумал!

Когда Николай вернулся, Евсеич уже поил водой своих лошадок.

– Пей, пока не остыла! Ну, будет, будет, другим оставь, – поглаживая морду или шею каждой красавицы, ласково приговаривал он. И тут же, не поворачивая головы к людям, повелительно распоряжался: – Чего тянете? Есть пора! Кипяток стынет!

С того первого утра так и повелось: как только станция, так всем, у кого ноги целы, Евсеич разнарядку даёт… Постоянная забота этого человека о них, совсем ещё молодых людях, уже успевших увидеть страшный оскал войны, казалась совершенно неожиданной и в то же время счастливым случаем. Что – то тёплое, семейное витало в холодном воздухе товарного вагона, где нашли временный приют четверо искалеченных солдат, возвращавшихся

в родные места.

Пожалуй, впервые за последние годы Николай почувствовал такую заботу о себе. Глядя на Евсеича, ласково величавшего всех сынками, он всё чаще думал о родных. Больше всего – об отце. Помнил он их с матерью плохо, хотя, когда родителей не стало, было мальчику десять лет. Время стёрло их лица, но память бережно сохранила не черты, а скорее детские ощущения. Отец, в представлении сына, был высоким, руки были сильными, жилистыми, с шершавыми от работы ладонями. Мать, которую Коля никогда не видел сидящей без дела, наоборот, была маленькой, подвижной, и руки у неё всегда были мягкими, тёплыми и пахли как – то по – особому – домом, хлебом, молоком. Коля любил и ждал прикосновения родительских рук, и мягкой – материнской, и жесткой – отцовской…

Состав, побеждая расстояние, всё мчал и мчал на восток. И вот уже заветная цель совсем близко: где – то там, позади, остались Уральские горы. Поезд, набирая скорость, преодолевал просторы Сибирской равнины.

Все попутчики уже успели узнать, кто из них воевал в пехоте, кто в артиллерии, кто сражался с фашистами под бронёй танка. Они, совсем недавно видевшие смерть

в лицо, пока ещё мыслями своими были там, на передовой, где остались воевать их однополчане. И странным, несправедливым казалось Николаю, что ни он и ни один из его попутчиков уже никогда не сможет вернуться в строй. Ни девятнадцатилетний молчун Никита, стонущий во сне от невыносимой боли в ноге, которой у него уже больше нет, ни ровесник Никиты – одноглазый балагур Петька, ни самый старший из них – степенный Григорий, двадцати пяти лет от роду, старательно прячущий под ремень пустой рукав. Да и он, Николай, хоть и сохранили ему военные хирурги перебитую в локте руку, ничего ею делать уже не сможет: так и висит его правая рука, как плеть.

Какой уж из него вояка! Себя бы научиться одной рукой обслуживать!

Его, как и каждого из новых товарищей, месяцы госпиталей приучили к тому, что его боль и увечье – не самое страшное. Видели они солдат, лишившихся обеих рук или ног, видели физические и душевные страдания братьев по несчастью и потому не сетовали на свою судьбу. Стремясь скоротать время, рассказывали друг другу истории из своей не такой уж далёкой службы, а когда чувствовали, что кто – то из собеседников взгрустнул, задумался, начинали «травить» солдатские байки, вспоминали курьезные эпизоды из своей военной жизни. И только ночью, оставшись наедине со своими мыслями, каждый из них

с тревогой думал о будущем.

А поезд, уступая дорогу встречным эшелонам, пропуская пассажирские составы, двигался туда, откуда когда – то, здоровые и полные решимости разгромить врага, ушли они на войну. Теперь в сторону фронта спешат другие эшелоны, другие мужчины и мальчишки едут на фронт. Бережно зачехлённые, стоят на платформах новенькие танки и орудия, собранные руками женщин и подростков, вставших к станкам вместо мужей и отцов.

Провожая взглядом очередной состав, вчерашние бойцы, не сговариваясь, надолго замолкали. То ли от осознания своей непричастности к будущей победе, в которую они, несмотря ни на что, свято верили, то ли от собственного бессилия что – либо изменить.

Чем короче становилось расстояние до родных мест, тем чаще разговоры заходили о доме и о тех, кто ждёт их возвращения. Николая не ждал никто. Григория ждут родители, красавица жена и крошечный сын, которого он ещё не видел. Возвращения Петра ждет большая семья: отец и мать, братья и сёстры, а ещё – соседская девчушка, приславшая ему на фронт поздравление с днём рождения.

Петька весьма доволен последним обстоятельством

и на правах бывалого сердцееда пристаёт к Никите:

– Никитка! А у тебя – то была до войны зазноба?

– Не было, – посопев носом и качая головой, отвечает Никита. Помолчав, смущённо шепчет: – Одна девчонка нравилась, но я ей об этом не говорил.

– Так теперь вот и признаешься!

– Нее! Куда я ей такой!

– Ну, не скажи! Нашего брата теперь немного в целости останется, каждый в цене будет, хоть безрукий, хоть безногий, да хоть и безглазый, – продолжал балаболить Петька.

– Никому я не нужен.

– Заладил: никому, никому! Папке с мамкой нужен!

– Нет у меня отца! – в сердцах бросил Никита. – Мамка меня одна поднимала. Думал, вырасту, помощником буду, а теперь опять на шею ей садиться.

Разговор на этом прервался. Даже Пётр не нашёлся, что ответить. Задумался. Ведь и он сам, хоть и о двух руках

и двух ногах, тоже калека теперь. Мать с отцом примут его любого, а насчёт девчат не так – то просто! Но долго молчать Петька не мог. Почувствовав, что задел Никитку за живое, долго рассуждал о материнской любви, о том, что мать калеку ещё больше любить будет, что вместо ног после войны такие протезы ставить будут, что хоть танцуй в них. Никита молчал. Григорий единственной рукой двинул разговорившегося Петьку то ли по уху, то ли по плечу. Тот сдачи не дал, даже не обиделся. Но замолк.

– Не поеду я к мамке, – срывающимся от слёз голосом неожиданно завопил Никита. – Не поеду! Пусть думает, что я без вести пропал. Поплачет, поплачет да и успокоится. Не поеду! И всё!

– Ну и дурачок ты! – неожиданно вступил в разговор Евсеич, до этого не встревавший в беседу. Его ласковый говорок постепенно набирал силу. – Как у тебя язык повернулся это сказать? Надо же! К мамке он не поедет! Значит, себя ты больше мамки любишь? Да если бы обо мне сын так сказал, я бы его вожжами как следует угостил, чтобы больше такое и на ум не приходило! Болтаешь, что ни попадя! Мать там ночами не спит, тебя ожидаючи. А ты – не поеду! Дурачок ты! Не знаешь ещё, что сильнее родительской любви нет ничего на свете!

Всхлипнув пару раз, Никита затих. А Евсеич, словно

у него самого прорвало кровоточащую рану, прерываясь время от времени, продолжал:

– У меня у самого четыре сына на фронте. Один погиб под Москвой. Скоро год будет. Другой сейчас в госпитале по ранению лежит. Пишет, что ранен. Не тяжело: кость не задета. Поправится – и снова на фронт. Третьего пока Господь хранит. А от младшего уже два месяца весточки нет. Мать места себе не находит. И у меня в мыслях всякое бродит: вдруг в плен попал к немцу? Это, считай, пропал человек. А может, где убитый лежит, не похороненный? Я мать успокаиваю: если бы убитым нашли, то похоронка пришла, без вести пропал, тоже бы давно бумага пришла, а раз нет, значит, живой. Может, в госпитале раненый лежит, и написать нам пока нет возможности. А мог и в окружение попасть.… Опять же старухе своей говорю, что из окружения можно выйти. Это бы самое наилучшее из всего. А вот мёртвым – то я его не могу представить. Не могу! Живой, значит, сынок! Да если бы он хоть калекой в дом вернулся, мы со старухой посадили бы его на лавку и любовались на него! Главное – живой! А ты, Никитка, совсем глупый ещё, хоть и успел повоевать. Сколько на фронте – то был?

– Недели не прошло, – шмыгнув носом, виновато буркнул тот.

– Да, дела! Недолго! Дорого тебе эта неделя стала! Но ты, сынок, не горюй! Без ноги, но живой! Это беда, не беда! Руки у тебя целы, найдёшь дело, – придвинувшись поближе к Никите, заключил Евсеич. – А про мамку я так скажу: рада она будет, когда вернёшься, ой как рада. Верь мне, сынок, я жизнь прожил, чего бы мне тебя в обман вводить.

С этими словами Евсеич встал и, засуетившись, направился к своим кобылкам. Слышно было, как говорит он

с ними о чём – то, а о чём – не разобрать.

Все примолкли. Да и было о чём помолчать! Сколько горя проклятый немец людям принёс! Скольких погубил, скольких покалечил, скольких сиротами оставил! Все примолкли, даже неугомонный Петька. Памятуя об оплеухе, к Никитке с вопросами больше не приставал.

Испытывая постоянную нужду работать языком, стал мурлыкать себе под нос песни, безбожно перевирая мотив и слова. Но вскоре это занятие его утомило.

– Эй, танкист, – почему – то не по имени обратился он

к Николаю. Ты кем до войны был? Ну, работал кем?

– Учителем, детей учил!

– Вот это да! И как же тебя величали?

– Как и положено, по имени – отчеству – Николаем Викторовичем!

– Чудно! Ты ж молодой совсем был?

– А ты что, своего учителя Колькой бы звал? – вставил своё веское слово Григорий, всё еще сердитый на балагура.

– Не, я по батюшке звал! Учительница у нас была, так ведь она пожилая, годов сорок, наверняка, было! А тут молодого парня по отчеству! Чудно!

– Тебе чудно, а мне нет! Гляжу я на тебя и удивляюсь, дремучий ты какой – то, – опять укорил Гриша.

– Ладно, ладно, сынки, не спорьте, – наговорившись со своими кобылками, вмешался в спор Евсеич. – Учителя по отчеству зовут, потому что уважают за грамоту, за ум. Не каждый на учителя выучиться может!

– Да, – простодушно согласился Пётр. – Я вот только пять классов прошёл. Отец меня и ругал, и ремнём порол, а я всё равно учиться не захотел. Да и способностей у меня нету. Мне легче в поле или в лесу работать, чем за книгой сидеть.

– Ну вот, пехота, и помалкивай, – уже шутливо проговорил Гриша.

– А как же ты теперь, Коля, работать – то будешь? – сменив тон, озабоченно спросил Пётр. – Правой рукой писать надо, а у тебя, почитай, она только для вида.

– Левой научится. У некоторых людей она отроду рабочая. Лучше, чем правой, ей орудуют. Левши называются, – вставил своё веское слово Евсеич.

Они продолжали ещё о чем – то говорить, а Николай снова ушёл в себя. Да, нелегко, ему, сироте, было выбиться

в люди. Всего он добился сам: знал, что другого пути нет. Крепко отцовское наставление помнил.

Старшие братья и сёстры Коли по два – три класса отучились и помощниками в хозяйстве стали: много в семье едоков было. Как соберутся за столом гуртом – стараются один перед одним. Ребятишки столько умнут, что взрослому и не одолеть. Такую орду одному отцу не прокормить, вот и не стал он настаивать, чтобы старшие дети дальше учились, тем более, что у них особой тяги к грамоте видно не было. А вот с младшими – другое дело. Когда Вася в школу пошёл, учительница нахвалиться на мальчика не могла, от неё дивное слово о сыне отец услышал: «одарённый». Коля младше брата был, тянулся за Васей и в игре, и в учёбе. Ещё до школы читать и писать печатными буквами научился, потому отец им не меньше, чем Васей, гордился, а, может, и больше. Из всех братьев и сестёр он считал Васю с Колей самыми способными к грамоте. По вечерам, вернувшись с поля, наставлял сыновей: «Учитесь, сынки! Я досыта есть не буду, но вас в люди выведу! Кем ты, Миколка, хочешь быть? Хорошо бы на фельдшера тебя выучить, нас бы с матерью на старости лет поддерживал. А то бы на ветеринара! Тоже дело нужное, особенно на селе! А Васю – на учителя! Ишь, как ловко он брата читать научил!» Коля слушал отцовские наставления и верил, что так оно и будет. Но при отце он только один класс окончил. Потом, после большого перерыва, уже сиротой, начальную школу, почитай, за год прошёл. Школа в деревне малокомплектной была, все классы

в одной комнате учились, вот он и старался к старшим тянуться. В «семилетку» бегал за несколько километров от дома, но свидетельство о семилетнем образовании «с отличием» получил. Отец бы порадовался! В те годы окончившие семь классов большими грамотеями считались, даже в учителя могли пойти!

Советская власть таланты ценила и отправила лучшего ученика школы в педучилище. И наголодался Николай там, и нахолодался, но и училище окончил с отличием! Мог бы дальше учиться, однако анкета подвела. Работать пошёл. Восемнадцати лет не было, как учительствовать начал. Детишек в начальной школе учил. Через два года завучем назначили. Только недолго работать пришлось. Призвали в армию, в РККА…


Ход мыслей неожиданно прервался. Поезд сбавил ход, значит, скоро остановка. Хорошо бы кипяточку раздобыть!

Евсеич еще до полной остановки состава успел понять, что остановка длинной не будет: не на край, а в середину путей поезд загоняют.

– Бегите, сынки, вдвоём, да в оба глядите, чтоб не отстать, – сунув котелки, скомандовал Григорию и Николаю.

– Давай лучше я сбегаю, – вызвался Пётр, – А то

у них две руки на двоих.

– Ну, беги один, сынок!

Петька умудрился притащить, почти не расплескав, два котелка, из которых весело и аппетитно вырывался пар.

– Какой ты ловкий, – похваливал Евсеич, заваривая

в одной из посудин какую – то траву. – У нас ещё такого крутого кипятка ни разу не было!

– А то, – гордо принял похвалу Петька, – я в колхозе в передовиках числился. И теперь не отстану от других: руки – ноги целы, а глаз работе не помеха. У нас в семье все работящие – и парни, и девки. Ты, Коля, – неожиданно обратился он к Николаю, – ехал бы к нам в деревню. Школа у нас есть. Мы тебе там и жену подыщем. Ну, хоть и из моих сестёр кого – нибудь облюбуешь. У нас в роду все красивые! Поехали, Коля! Что тебе на родину ехать, раз там родни нету?

– Мели, Емеля, твоя неделя, – весело оборвал товарища Гриша. – Полно болтать – то! Сухари доставай!

– А что? Разве я что плохое сказал, – обиделся Петька. – Я ж не о себе думаю. Сколько из нашей деревни молодых парней на фронт забрали? А сколько похоронок уже пришло! Что девки да бабы делать будут без мужиков? Так и деревня заглохнет! Поехали, Коля! Породнимся или нет, я тебя принародно только по имени – отчеству звать буду!

– Ну, голова, ну, голова, – расхохотался Гриша, – мы – то думали, что ты только балаболить можешь! А ты в корень зришь! Ишь ты, всё наперёд продумал!

Под хохот и прибаутки поужинали и улеглись спать. Евсеич, добавив лошадкам корма и навалив на спящих побольше сена, опять примостился рядом с Николаем. Тот, полулёжа, укачивал, как дитя, замотанную для тепла руку.

– Евсеич, – начал он, – ты не горюй, что писем от сына нет! Полевая почта, может, заблудилась, и почтальона могли убить. Транспорт под бомбёжку или под обстрел попал. Война, фронт! Всякое может случиться! Домой вернёшься, а там письмо лежит, а то и не одно!

– Дай – то Бог! Дай – то Бог!

– Если бы что случилось, давно бы из части дали знать. Значит, воюет.

– Дай – то Бог!

– Лет – то ему сколько?

– Девятнадцать! Они у меня один другим шли. Самому старшему – двадцать пять. Второй сын на год младше. Через месяц было бы ему двадцать четыре года. На двадцать третьем году погиб. «Пал смертью храбрых», – командир и комиссар написали. А третьему сынку двадцать один год исполнился. В госпитале он сейчас лежит.

«Не волнуйтесь, пишет, мама и папа, ранение не тяжёлое, скоро снова в строю буду». Четыре сына мы со старухой вырастили. Ещё трое было, да все в малом возрасте померли. Всё мальчики, ни одной дочки Бог не дал. Если еще кого из сынов война заберёт, то и нам со старухой не жить. Не выдержит она! Сердце материнское не выдержит!

– А тебе – то, сколько лет, Евсеич?

– Сорок пять годков мне.

– Так какой же ты старик? Ты и не старый вовсе!

– Телом я, может, и не старый, а душа – то, как пеплом посыпана. И своего горя хватает, и на других мочи нет смотреть. За что люди страдают? Да вот хоть и вы все. Жить бы да жить, детей рожать, а вам такое испытание выпало! Ребята хоть к родителям едут, а ты? Теперь и за тебя душа у меня болит. И за Никитку! Хватит ли у него натуры со своей бедой справиться? Молоденький ещё, совсем мальчонка! Одна надежда на мать! А тебя кто встретит – пригреет?

– Добрых людей много, вот и ты, Евсеич, встретился. Гляжу на тебя и отца с матерью вспоминаю! Как родной ты мне за эти дни стал!

– Стал – то, может, и стал, да разлучимся мы с тобой совсем скоро! Вряд ли свидимся! Но адресок свой я тебе оставлю! Жизнь прижмёт, приезжай! За сына нам со старухой будешь! А уж письмо черкни обязательно, когда рука поправится. Ты за неё не печалься, поправится рука. Ещё жену да деток ей обнимать будешь!

– Не знаю! Хирург в госпитале сказал, что нерв перебит. Много не обещал, но сказал, что возможности человека даже медицина не может предсказать.

– Вот видишь, сынок! Этими словами он тебя обнадёжить хотел, веру в тебе поддержать. Ты и верь, что всё хорошо будет!

– И ты верь, что вернутся сыновья твои!

– Давай Бог, – снова, как заклинание, повторил Евсеич. – Однако заговорились мы с тобой. Давай спать,

сынок!

Покряхтев, поохав, он положил на Николая охапку сена, умяв и плотнее подоткнув с боков. И слово «сынок», и эта трогательная забота вновь всколыхнули сердце солдата. Сразу мать вспомнилась: она всегда перед сном постельку поправляла.

Сон не приходил. Евсеич, судя по всему, тоже не спал. Слышно было, как, вздохнув, шептал он одно и то же: «Дай – то Бог!»

«Вот какой человек, – думал про него Николай. – Своё горе прячет, а за нас всей душой переживает, как отец родной». И снова, то ли в полудрёме, то ли наяву видел он себя мальчиком. Вот с узелком провизии радостно спешит на поле к отцу и старшим братьям. Вот, завидев подводу,

в неизъяснимом восторге кидается навстречу и, пьяный от счастья, бросается в сильные отцовские руки, чтобы потом торжествующе въехать вместе со всеми в родной двор. Вот вместе с Васей бежит на речку и, сняв штаны, голышом бросается в тёплую воду, ныряет и плещется, а тысячи и тысячи поднятых им капель играют и переливаются радугой в лучах вечернего солнца. Вот вместе со всеми сидит за столом и ложками чинно черпает из общей миски наваристые щи, и вместе со всеми дружно хохочет, когда отец, заметив, что кто – то раньше положенного мясо из миски таскать начал, гулко бьёт торопыгу по лбу деревянной ложкой.

Николай часто задумывался, почему, как только он стал себя осознавать, жизнь его была наполнена ощущением радости и счастья? Ведь она, его жизнь, даже в раннем возрасте не была сплошным праздником. У него, как и у каждого в семье, были свои обязанности. Но обязанности эти не были принуждением, просто каждый ребёнок знал, что не выполнить порученное – нельзя. До сих пор со стыдом вспоминает, как однажды мама послала их вдвоём с Васей за ягодой. Надо было перейти реку вброд и набрать в лесу по туеску черёмухи. День был жаркий, мальчики просидели в реке добрую половину дня, а потом, когда солнце уже клонилось к закату, побоялись идти в лес. Мама ни журить, ни наказывать их не стала, просто следующим утром на столе не оказалось пирогов, которые в воскресный день всегда подавались на стол. И хоть семья в те годы жила в достатке и не голодала, сам этот факт был для провинившихся хуже любого наказания.

Отец был строже матери, и методы воспитания у него свои были. Помнит Коля, как однажды в пору сенокоса метали стог. Отец стоял наверху, старшие подавали ему вилами сено, младшие подгребали остатки. Отец уронил вилы на землю:

– Коля, вилы подай!

– А чё не Ваня?

– Ты подай!

– А чё не Вера?

– Подай, я говорю!

– А кабы ты сам слез! Некогда мне, вишь, сено подгребаю.

На том разговор и закончился. Кто – то из старших вилы подал. В ужин, после щей, мать из печки пареную морковь достала. Дети её за лакомство почитали. Отец чугунок принял сам и стал по кругу каждому едоку порцию выдавать. Колю обошёл.

– Папа, а мне?

– Тебе нету сегодня! Ване надо, Тане надо, Вере надо, Тоне, Васютке с Марийкой надо, и я морковку люблю.

Хоть и мал был Коля, да всё понял!

Уже учителем, столкнувшись с проблемами воспитания, Николай не раз вспоминал своих родителей. Как могли они, с грехом пополам умевшие читать, создать

в семье атмосферу всеобщей любви и всеобщего долга?

Наверное, потому, что сами до самых последних дней жили в ладу и согласии друг с другом, жили в труде, жили просто и бесхитростно, находя отраду в детях, словно бы растворившись в них, и их методы воспитания тоже были простыми, немудрёными…


Проснувшись утром, Николай застал бодрствующим не только Евсеича, но и Никиту. Тот, прижавшись вплотную к стене вагона, не отрываясь, глядел в узкую щель между плохо подогнанными или уже рассохшимися досками.

– Никита, застудишься, – предупредил Николай. – На ходу ишь как свищет!

– Он с самого рассвета так сидит, – подал голос Евсеич. – К своей станции подъезжает. Сегодня дома будет,

с мамкой увидится.

– Может, и не успею добраться, разве какая оказия. До нашей деревни от станции почти пятнадцать километров, а если на этой станции состав не остановится, то

и всех пятьдесят будет.

– Остановится, не переживай! Я у бригадира спрашивал, – успокоил Евсеич. – Часа через полтора должны быть на месте, если встречных не будет. Давай – ка, сынок, потихоньку к выходу двигай, остановка совсем чутейная будет, на минутку.

Евсеич с Николаем, поддерживая Никиту с двух сторон, помогли добраться поближе к двери. Неугомонный Пётр, не успев открыть глаза, с ходу оценил обстановку:

– Глядите – ка, Никитка наш до дома доехал! Счастливый!

Никита молчал. Тревога и растерянность так и не исчезли с худого мальчишеского лица. Ни малейшего проблеска радости от ожидания встречи не промелькнуло

в его погасших глазах.

– Сынок, ты будто и не рад! С минуты на минуту мамку обнимешь! Домой поедешь!

– Откуда ты знаешь?

– Знаю, и не только это! Всё про тебя знаю. Всё у тебя хорошо будет: и семья, и дети. Как все люди будешь жить.

– Смотри, Никитка, много детей не рожай! Человек пять или шесть, больше не надо, – не удержался от очередной шутки Петька, тут же получивший от Гриши очередной тычок в бок.

Евсеич был в этот день необычайно сосредоточенным и задумчивым. Чуть почувствовав, что состав сбавляет скорость, перекрестил Никиту, надел ему на плечи

вещевой мешок. «С богом, сынок, вставай, а ты, Пётр, костыли держи! Остановимся, прыгай и принимай Никитку!»

Поезд остановился. Никита в точности с указаниями оказался на земле. Евсеич стоял рядом, беспокойно поглядывая по сторонам. И вдруг в морозном воздухе раздался пронзительный душераздирающий крик: «Сынок, Никитушка!» От подводы, стоявшей недалеко от путей, отделилась маленькая женская фигурка. Спотыкаясь, она из всех сил метнулась к вагону. Из – под завязанного по – деревенски платка выбивалась упрямая прядь волос, ноги путались в полах длинного не по росту полушубка. Никита, увидев мать, сделал несколько робких движений навстречу. Наконец, к всеобщей радости, она добежала и, прижав сына, без конца повторяла срывающимся голосом: «Сынок, живой! Никитушка, живой!» Время от времени, словно боясь отпустить радость, не разжимая рук, заглядывала сыну в лицо и опять повторяла: «Сынок… Живой…»

Паровоз дал гудок. Евсеич с Петром быстро вскочили в вагон, и вдруг, откуда ни возьмись, к дверям подскочила молоденькая девчушка, достала из – за пазухи узелок

и молча сунула в первые попавшиеся руки.

Состав качнулся. Столпившись в открытом проёме, все видели, как по направлению к подводе, обнявшись,

медленно двинулись мать и сын. Мать, поддерживая Никиту, время от времени останавливается и глядит ему

в лицо. Девчушка, отскочившая от вагона, спешит вслед. Поравнявшись, встаёт рядом с Никитой… А тот, обернувшись назад, машет свободной рукой: «Прощайте, братцы!»

– Прощай, Никита, – не сговариваясь, крикнули все

в ответ.


– Прощай, Никита, дай Бог тебе здоровья! – устало повторил Евсеич и рухнул на сено. Все переглянулись, неожиданно уяснив, что встреча Никиты с матерью не была случайной.

– Евсеич, так это ты? Это ты всё устроил, – первым озвучил всеобщую догадку Пётр. Как же ты смог? Ты же всё время тут был?

– Не я это! Без меня много добрых людей на свете. Я ведь только попросил начальника поезда по своей связи сообщить на станцию, что безногий солдат едет. А начальник при мне распорядился, чтобы в деревню матери сообщили. Так само по себе и покатилось. А ты говоришь! Сколько добрых людей за Никитку переживали. У русского человека душа отзывчивая, мягкая. А сколько мать Никиткина ждала? Вчера мы на эту станцию сообщили, только время прибытия затруднились сказать. Наверное, давно примчалась! Мать, она и есть мать!

Николай с недоумением слушал Евсеича, в который раз восхищаясь добротой и душевной щедростью этого человека. «На таких людях Россия испокон века держится», – подумал он, и не было в этой мысли ни ложного пафоса, ни преувеличения.

Меж тем Петька, придя в себя, обнаружил, что держит в руках загадочный узелок. Развязав его, увидел ватрушки, заботливо завёрнутые в несколько слоев промасленной бумаги.

– Ребята, шанежки! Это же нам от Никиткиной матери! Даже не замёрзли! Шанежки мои, шанежки! – чуть ли не запел Петька и неуверенно, словно боясь расстаться, протянул невиданное угощение Евсеичу.

– Тебе это!

– На следующей станции кипятка добудем и праздник устроим, – сказал тот, засовывая свёрток себе под одежду. – На Никиткиной остановке машинист по доброте душевной остановил. Теперь, вишь, как гонит! Время нагоняет. Тоже добрый человек! На нарушение пошли они с начальником поезда! Могли бы и отмахнуться от меня, время строгое, военное. Но уважили! Не меня, калеку – фронтовика!

– Евсеич, ты что, всех в свою веру обращаешь? – то ли в шутку, то ли всерьёз спросил Петька.

– В доброту русского человека обращать не надо! Она у него с рождения.

– Так уж и у всех?

– А ты, Петя, думай, что у всех, жить легче будет!

– Тебе, что ли, легче живётся? Доброты в тебе через край, за всех страдаешь, всем помочь рад. Спокойно жить не можешь, вроде как для других живёшь!

– Петя! Теперь к Евсеичу приставать будешь, – не удержавшись, вступил в разговор Николай. – Если бы все такими были, жизнь другой была бы. Труднее других он живёт, беспокойнее, зато люди его любят. Вот ты, например, сколько дней Евсеича знаешь? А помнить до конца жизни будешь.

– Ну, Коля, уговорил, твоя правда. Не зря на учителя тебя учили. Тебе бы только в клубе с докладами выступать! Ишь ты, как нас рассудил! Я ведь всё понимаю, не смотри, что грамоты маловато. А ты, отец, не обижайся! Сболтнул я лишнего! От голода сил уже нет молчать!

За разговорами не так есть охота!

Евсеич и в самом деле устроил обещанный праздник. Нашелся и повод подходящий: «Сталинградская битва, – на всю станцию вещал репродуктор голосом Левитана, – завершена полным разгромом противника… Вчера, второго февраля 1943 года, капитулировали последние остатки окружённых войск…»

Достав из своих запасов чекушку спирта и разделив её содержимое на всех, Евсеич вынул из – за пазухи заветный свёрток.

– Давайте, сынки, за победу выпьем! Чтобы ни одного фрица на нашей земле не осталось!

– Ура! – чокнувшись кружками, дружно подхватили все.

– За тебя, Коля, – продолжил тост Гриша. – Не зря ты кровь свою под Сталинградом пролил!

Всё: и глоток спирта, и забытый вкус шанежек – всё настраивало на сентиментальный лад. Перебивая друг друга, Григорий с Петром вспоминали то фронт, то дом, родных, довоенное время, то рассуждали, какой счастливой будет жизнь после войны. Евсеич, тоже заметно захмелев, вспомнил, как посылал сватов к будущей жене, как первенцу радовался… Николай, как обычно, отмалчивался. И хоть память в очередной раз вернула его в отчий дом, он не мог вслух поделиться с кем – то этими воспоминаниями: ещё жива была боль. Попутчики, особенно Евсеич, видимо, чувствовали это и не приставали к Николаю

с расспросами.

Постепенно угомонившись, Григорий с Петром заснули первыми. Евсеич, подбавив лошадкам сена, примостился рядом с Николаем.

– Сынок, вижу я, как тяжело тебе, а ты поделись, легче станет. Всё молчишь да молчишь! Нельзя в себе боль держать.

– Что рассказывать – то? Тебе своего горя хватает!

– А ты хорошее расскажи, вместе порадуемся!

– Долго рассказывать, ночи не хватит…

– Так и времени у нас много, хоть отбавляй!

– Знаешь, Евсеич, ты мне чем – то отца напоминаешь. Он тоже никогда без дела не сидел… Очень работать любил… А уж животину – то как любил, особенно коней…

Их у нас пять или шесть было… И я их любил… Больше всего одного – Рыжика. Когда за столом сахар давали, я свой кусочек не ел, ему приносил… И он меня любил…

– Раз кони в хозяйстве были, значит, зажиточно вы жили! Не с того ли беды – то пошли?

– С того!

– Детей – то много у вас было? – стараясь переменить тему, спросил Евсеич.

– Я девятнадцатый, а после меня ещё были. Только не все выжили, многие и до трёх лет не доживали.

– Ахти лихоньки! Как же столько детей родить можно, – воскликнул Евсеич, поражённый этим числом. – А в живых сколько осталось?

– До войны шестеро было. Кроме меня, – брат и четыре сестры. А теперь и не знаю, кто в живых остался. Вот в свою деревню и еду, чтобы про них узнать. Никого там сейчас нет. Брат на фронт ушёл. Все сёстры перед войной из села уехали. Кто куда. Самая старшая к сыну.

Он у неё военный. Младшая с ней. В военном городке под Саратовом жили, а где теперь – неизвестно. Знаю, что младшая сама на фронт попросилась, а про других не знаю. Как война началась, растеряли мы друг дружку. Если жив кто, обязательно весточку на родину пришлёт.

– Конечно, пришлёт, – подтвердил Евсеич, но в голосе его почувствовалась не свойственная ему растерянность. – А, может, уже прислали, – помолчав, добавил он несколько уверенней. – Может, ты и сам в Саратов съездишь, не под немцами ведь он. А может, они подальше от фронта подались. Адрес узнаешь, так и съездишь к ним, порадуешь, что живой?

– Там видно будет, – уклончиво ответил Николай.

Долгим разговор не получился. Евсеич, словно почувствовав, что беседа их облегчения Николаю не принесёт, перестал задавать вопросы, а тот, погрузившись в свои думы, больше ничего рассказывать не стал. Отгоняя от себя тяжелые воспоминания, не в первый раз перебирал

в памяти то, что знал о семье и родителях.


Отец, Виктор Константинович, которого в деревне, несмотря на его возраст, частенько называли солдатом, двадцати лет от роду пошел по жребию в армию, где и прослужил много лет. Вместе с ним все эти годы неразлучно была и его Фасея, Фасеюшка, не захотевшая расстаться

с любимым. Он исправно служил и в мирное время, и в военное, участвовал в русско – японской войне, получив за храбрость, проявленную против неприятеля, орден Святого Георгия – «Георгиевский крест». Она исправно рожала детей, а когда перед началом первой мировой войны вернулись они в родную деревню, община выделила семье большой надел земли, по числу едоков. В первый же год отец со старшими детьми, заготовив лес, собрал толоку и поставил на месте старой дедовской избушки просторный дом – пятистенку. Немного таких домов в деревне было «Не дом, а терем», – любила говаривать мать, любуясь высокими стенами, тесовой крышей, высоким крыльцом и нарядными наличниками.

Работать в семье любили не только родители. Так было заведено, что мальчики лет с шести – семи в поле отцу помогали и пахать, и сеять, и косить, девочки с малых лет

в доме и во дворе помощницами матери были.

Коля, родившийся после революции, тягот Гражданской войны не помнил, от старших слышал, что много скотины со двора пришлось отдать то белым, то красным. Однако и с этой бедой справились. Ухоженная да удобренная земля хорошие урожаи давала, себе хватало и на продажу оставалось. На вырученные деньги со временем новых коней купили, пару коров. Как без животины крестьянину хозяйство вести да семью кормить! Так и жили в труде и достатке. Новой властью отец доволен был: налогами да поборами не душила. И дети в семье горя не знали – сыты, обуты все, а родителям посильную помощь оказать – только в радость всем. Коля помнит, как счастлив он был, когда во время сенокоса отец брал их с Васей в поле. Специально для них были сделаны маленькие грабли, которыми надо было ворошить и сгребать сено. Помнит, какой радостью и счастьем наполнялось его сердце, когда он вместе со всеми возвращался с поля, а мама, встречая их, спрашивала: «Ну как, работнички, устали?» «Устали, устали, – отвечал за всех отец. – Много сделали. Без Васютки и Миколки не справились бы. Спорко работают сынки. В первую голову корми их, мать!»

А мама, ласково поглаживая мальчишек по стриженым головам, подкладывала лучшие кусочки и без конца приговаривала: «Кушайте, сынки, кушайте!» Накормив мальчиков, она разрешала им сбегать на речку: «Сбегайте, окунитесь! Усталость как рукой снимет!» И они радостно бежали к реке, голышом бросались в теплую воду, ныряли и брызгались до тех пор, пока не приведут коней, купать которых – не меньшее удовольствие.

Вспоминая всё это, Николай снова почувствовал себя мальчишкой. И ощущение это было таким явным, что он невольно улыбнулся. «Захмелел я, что ли», – подумал он и неожиданно уснул.


Ночью состав миновал Омск. На одной из следующих станций должен выйти Пётр, ещё через несколько перегонов – Григорий. Пётр с самого утра сидел на изготовке: не проскочить бы! Всегда неугомонный и разговорчивый, этим утром он молчал. Изредка пробирался то к одной стороне вагона, то к другой. Прильнув к щели единственным глазом, внимательно всматривался в бескрайние снежные пейзажи. Не обнаружив ничего, за что мог уцепиться глаз, тяжело вздыхал и с опаской шептал: «Не проехать бы!»

Евсеич успокаивал: «Не проедем! Ещё часа два ехать». Пётр благодарно кивал, а через несколько минут снова начинал метаться между стенами вагона.

Наконец проехали одну за другой хорошо знакомые ему станции. Суетливо закинув за плечи солдатский мешок, Пётр начал прощаться.

– Прощайте братцы, не поминайте лихом, если что не так, – подходя к каждому, говорил он и долго жал руку. – И ты, Евсеич, прости, и ты, Гриша, и ты, Коля!

– Не за что тебя прощать. От тебя одно веселье в дороге. Теперь нам скучно будет, – расчувствовался Григорий. – А вот ты меня прости, иногда неправ я был!

– Да прав ты, прав! Сам знаю такой грех за собой! Люблю языком почесать, что правда, то правда!

– Ну и чеши на здоровье, не во вред ведь!

– Коль, а Коль, – неожиданно переменил тему Пётр. – Ты как, предложение – то моё… не обдумал? Я от всей души предлагаю! Не пожалеешь!

– Не решил пока! Надо на родину съездить, узнать, что и как. Может, потом и надумаю.

– Как надумаешь, дай знать! Я тебя встречу с очень даже большой радостью. Прямо на этой вот станции

и встречу! Что тебе одному по чужим тропкам блудить!

– Спасибо, Петя!

– Давай, сынок, готовься! Долго стоять не будем, – вмешался Евсеич, как всегда, бывший в курсе всех дел.

Обнявшись с товарищами, Пётр спрыгнул на землю, и, пока поезд не ушёл за поворот, видно было, как, удаляясь всё дальше и дальше, одиноко стоящий на крохотном перроне солдат машет вслед отъезжающим рукой.

– Хороший человек, дай Бог ему здоровья, – первым нарушил молчание Евсеич.

– Хороший, – в один голос согласились остальные.

– Такие люди на фронте, особенно в окопе, – находка, – добавил, расчувствовавшийся Гриша. – Иногда такая тоска заберёт, что хоть волком вой. А кто – нибудь, вроде Пети, свои байки как начнет травить, сразу и полегчает! У нас в батальоне был такой… Степаном звали… В возрасте мужик, больше тридцати годов. Из – под Одессы он…

– Почему звали?

– Нет его больше… На мине подорвался… На куски разнесло…Жаль Стёпу… Он всё от своих письма ждал. Они

в начале войны эвакуировались. Жена и трое ребятишек. С дороги всего одно письмо и успели прислать. А потом ни гу – гу. Не доехали, значит. Может, под бомбёжку попали, может, ещё что. А он всё весточки ждал, верил: «Не могли, говорит, они все погибнуть! После войны отыщу!» Теперь некому искать, да и есть ли кого?

– Да, понаделала война беды! Сколько вдов и сирот осталось! – вздохнул Евсеич и, ссутулившись, пошёл подкинуть лошадкам сенца…

Через несколько часов пришёл черёд прощаться с Григорием. Тот ожидал свою станцию степенно, без лишней суеты. И только в самые последние минуты расчувствовался. Обняв единственной рукой сначала Евсеича, потом Николая, трижды по – русски расцеловав их, попросил дрожащим от волнения голосом: «Вы уж меня не забывайте,

и я вас помнить буду!»

– Иди с Богом, сынок, не забудем, пока живы! Адресок мой не потеряй. Может, когда ещё свидимся!

Поезд тронулся. Уже без Григория.

– Ну вот, Коля, одни мы с тобой остались. Скоро и нам прощаться. Нас с моими лошадками в Барабинске отцепят от состава. Один поедешь. Начальник поезда тебя в другой вагон отправляет, через два от нашего. Теперь доедешь до своего Новосибирска!

– Спасибо, Евсеич! Когда только успел? А ты – то куда?

– Невестушек своих сдам – и домой. Должны нас встретить на станции. И секретарь райкома знает, ждёт, и председатель совхоза должен встречать. Жаль мне с касатушками моими разлучаться, только им тут спокойнее будет. Они ведь из – за Волги едут. Тоже настрадались. Их из – под Воронежа к нам, в Тамбовскую область привезли, так фашист, окаянный, и туда долетел: под бомбёжку они попали. Редкой породы лошадки, ценной, да только немного их осталось: часть погибла, часть военные забрали. Хотели всех забрать, да секретарь райкома у нас человек государственный, вдаль глядит. Не дал! И всё тут! «Хоть под трибунал, говорит, отдавайте, не отдам!» Меня вызвал к себе, упросил: «Поезжай, Алексей Евсеич, лучше тебя с этим никто не справится! Должность твоя – животных лечить, а теперь спасай. Породу спасай. Можно бы кого другого помоложе послать, да вдруг что с ними в дороге приключится? Простому конюху не справиться.

А у тебя опыт! Поезжай. После войны «спасибо» тебе люди скажут! Конезаводы возрождать будем!» Где же тут откажешь, если человек, да ещё при такой должности, просит? И лошадок жалко, страсть как жалко! Взял я свой сундучок со склянками, бумаги собрал и поехал.

– Так ты, Евсеич – ветеринар?

– Так! При земской школе молодым мальцом курсы ветфельдшеров ещё до революции окончил. Многому не научили, остальное добрал на практике. Скоро три десятка лет, как я при животине нахожусь. Они ведь, как и люди, тоже болеют. И эпидемии бывают. На моей жизни чума была, сибирская язва. Я тогда по месяцам дома не показывался. Да и по сей день отлучаюсь часто. Спасибо жене, с пониманием она к моей работе относится!

– Да, трудная у тебя работа! Меня отец мечтал на доктора или ветеринара выучить.

– Учитель, Коля, тоже хорошая профессия. Главное, чтобы ребёнка не обидеть! Это самое главное.

– Не обижу! Разве можно?

– Вижу! Не первый год на белом свете живу, в людях разбираюсь. Только я тебе, сынок, так скажу: нельзя прошлым жить. Молодой ты, всё ещё у тебя впереди, попомни моё слово. Когда своя семья будет, и детки народятся, боль твоя отступит, утихнет помаленьку. Сирота ты, пока своей семьи не завёл! Жену выбери по душе, чтобы во всём с тобой заодно была. По любви выбирай, смотри, чтобы и она тебя любила. Всё в человеке через любовь лечится: и душа, и тело. Я до сей поры старуху свою люблю, хоть и не признаюсь ей в этом. И она любит, чувствую я. Разве могли бы мы без любви друг к другу столько горя пережить? Вот и ты через любовь счастье узнаешь.

– Спасибо тебе, Евсеич! Жаль, что расставаться нам скоро. Только я уж тебя не потеряю. Адресок всегда при себе держать буду. Обязательно напишу.

– Ну, вот и ладно! Весточку от тебя ждать буду. А может, когда и свидимся. До нас рукой подать от Саратова. Война закончится, может, сёстры туда вернутся. Поедешь к ним и к нам со старухой завернёшь. А может, секретарь райкома меня назад за лошадками моими пошлёт, я дам тебе знать.

Евсеич всё говорил и говорил, как будто хотел наговориться на всю жизнь. За разговорами незаметно подъехали к Барабинску. Пока поезд маневрировал, Николай не мог оставить своего наставника: хоть минутку ещё с ним побыть! Не верилось, что они расстаются, может быть, навсегда. Наконец вагон отцепили. Состав, издав скрежещущий металлический звук, дёрнулся и медленно поплыл

в обратную сторону

– Беги, сынок, не отстать бы тебе! В третий вагон

прыгай!

Наспех обняв Евсеича, Николай добежал до нужного вагона. Ухватившись за протянутую руку, вскочил в вагон и оглянулся. Евсеич стоял на том же месте и смотрел вслед уходящему поезду. Лица его было уже не различить, но по тому, как часто проводил он по лицу рукой, понятно стало: растрогался человек. У Николая тоже застрял в горле предательский ком. Хорошо, что никто этого не заметил.

Далёкое близкое

Подняться наверх