Читать книгу В тренде наш идиотизм. Часть II. Феликс - Лука А. Мейте - Страница 3

Часть II. Феликс
Январь. Покорность ледяного мира

Оглавление

Новый 217-й год после Перекроя мира я встречал в стиле моих давно усопших предков – с помпезностью и аристократизмом головного мозга в Едином Замке на Обрыве Вечности. Бал в Оцидитглацеме был честью и льстил в такой же степени, как и пугал. Алкоголя было мало, приятным он не был ни в коей мере, и крепость его близилась к нулю – Елисей-Авгýст, уже давно не новый полноправный владелец императорского замка, не поощрял пьянство, как и многие другие людские пороки. Чего стоит только его прошлогодняя речь к Парламенту, который он распустил к чертовой матери.


«Вы алчны и безнадежны. Вы лжецы. У меня было достаточно времени, чтобы оценить ваши действия. В моей Империи лжи не будет. В моей Империи не будет ошибок прошлого. Доперекройные времена давно прошли. Я способен один следить за всей Империей, за каждым законом и его соблюдением, за каждой транзакцией, за каждой ценой, за каждым светофором и каждым запросом в Сети. Я и есть Сеть. Я вижу каждого из вас через камеры наблюдения, через ваши телефоны. Я всегда за вашей спиной. Я знаю каждую вашу ложь. Вы, люди, искусственно создали себе валютных богов, вы идете по головам, чините зверства и насилие только ради эфемерных цифр на экране, и за всем этим фарсом так и не увидели, что главная и единственная ценность в ваших руках – это ваша жизнь. Мое решение не обсуждается. Я не даю вам времени для завершения ваших дел и освобождения ваших постов. Уйдите немедленно – и тогда получите шанс сохранить свою жизнь и жизнь своих семей. А „Триединству“ я даю последний шанс. Докажите мне свою преданность, докажите мне, что военные и медики мне все еще нужны. Тогда, возможно, я не сочту вас пустой тратой ресурсов. И запомните – я не стану держать в тюрьме никого из вас. Платой за преступление всегда будет только смерть. Война будет выиграна и без вас».


После этого наш Император вызывал у всех лишь благоговейный трепет и жуткий страх. Нам, людям, свойственно же бояться того, чего мы не понимаем. Оказавшийся ожившей легендой, которую все мы изучали в школе на уроках истории, Император явно выше нашего ограниченного понимания. И с этой мыслью приходится как-то уживаться.

В эту же праздничную ночь громких заявлений не было, никого не казнили и не распустили, потому серая фигура правителя пробыла на виду не более пятнадцати минут для запечатления его на камере моего отца. Елисей отчего-то был к нашей семье чрезвычайно благосклонен. Деду это тщеславно нравилось, отец же, наоборот, был искренне недоволен. Его многострадальную карму ранили полные ненависти глаза представителей всех оставшихся министерств и ведомств, которые считали нас бездельниками из массмедиа, пригретыми Императором под своим крылом. Теми, кого он пока не посчитал бесполезной тратой ресурсов.

После ухода Елисея всех оставшихся гостей бала по-прежнему уважали своим присутствием два поразительных человека – Лукьян фон Дэшнер и Арторий Ортис-Паскуаль, которых от их постов сын, конечно же, освобождать не собирался. Не для того, вероятно, он сделал Лукьяна Вице-Императором, чтобы потом разжаловать.

Коронация, которую транслировали в прямом эфире на всю Империю, до сих пор иногда стоит у меня перед глазами – это было самое красивое зрелище в моей жизни. Прошел почти год, а я до сих пор помню, как под невероятный глацемский хор, перекрывающий собой все крики толпы – восхищения и ненависти, по бесконечной лестнице без своей трости поднимался Лукьян фон Дэшнер, одетый в самый белоснежный костюм, какой я когда-либо видел. Плащ тянулся за ним метров на десять, имперские регалии цепями и камнями мерцали до самого пола с его плеч – Оцидитглацемские владыки от высших до низших с недавних пор носили символ своей власти и ответственности на плечах, и чем выше титул, тем больше и тяжелее символ. Чтобы они никогда не забывали, что от их решений зависят жизни. Белоснежный, глухой на шее костюм от своего классического вида отличался только одной деталью – на рукавах от локтей до запястий шов расходился, обнажая бледные руки.

«Не лорд-регент, но полноправный Вице-Император. Лукьян фон Дэшнер», – объявил тогда Елисей, стоя за спиной своего отца и ныне первого после него правителя.

Церемониальная корона – венец из ледяных терний – без лишнего пафоса была опущена Елисеем на голову Лукьяна.

Я еще никогда не слышал, чтобы глацемы, хотя бы их часть, так искренне ликовали, в то время как по лицу правителя потекла первая капля крови. Старые обычаи коронации Оцидитглацема вообще оказались штукой жестокой и удивительной – правителю пускали кровь в знак преданности своей стране и своему народу. На двух человек с длинными лезвиями в руках по обе стороны от нового Вице-Императора зрители смотрели кто с восхищением, кто с ужасом. Когда по венам полоснули ножами, ни единый мускул не дрогнул на холодном лице фон Дэшнера. Он спокойно демонстрировал кровоточащие запястья.

Кровь у него в самом прямом смысле оказалась голубая.

Чистокровный глацем. Достойный правитель. Наверное, во многом именно цвет крови – настоящей, ледяной, оцидитглацемской – и определил в основном положительное к нему отношение народа, пусть все и портило кольцо на правой руке, а его речь на чистейшем наречии без единого искажения вызвала оглушающие крики, что пришлось сбавлять громкость на телевизоре.


«Мы должны быть сильны и едины в наших убеждениях, ибо воюем мы не друг против друга, а против самой смерти. Смерти наших мечтаний, смерти нашего вида, смерти истории. Если мы позволим Алистенебраруму одержать победу, все, что мы любим, исчезнет. У нас не останется ни прошлого, ни любви, ни веры. Бессмертие не в вечной жизни, но в памяти. Выберите для себя, хотите ли вы влачить существование в царстве всего мертвого в виде вечно страдающего чудовища с железом вместо костей. Или вы хотите жить, любить, создавать союзы и видеть не огонь и кровь, а чистое небо и цветы у дома. Алистенебрарум отберет у вас все, он выжжет все дотла и обратит землю в свое красно-черное, полное радиации чистилище. Мы же подарим вам свободу и чистый воздух, прозрачную воду и мир без войны. Давайте пройдем вместе этот последний бой, эту войну во имя мира. И тогда все мы будем свободны. Не быть нам рабами смерти. Никогда».


Я заучил его речь наизусть, и каждый раз, когда кто-то в нем сомневался – в разговоре или Сети, я не спорил, но напоминал самому себе: он всегда и во всем прав и эта «война во имя мира» необходима.

Лукьян с мужем весь вечер достойно изображали веселье, танцуя под живую музыку первоклассного оркестра, – виолончелистам которого я завидовал самой черной завистью, а именно их восхитительным инструментам, – но, как это естественно для всех людей, кто прикоснулся к власти и не хочет ее потерять, напряжение из их фигур не уходило ни на минуту.

Впрочем, трудно быть не напряженным, когда за три часа нового года тебя уже трижды пытались зарезать или отравить. Глупейшее нападение у всех на виду пресекла механическая охрана, следующая за Лукьяном шаг в шаг. Она же дважды останавливала его в последний момент от глотка яда. Разъеденные отравой плиты каменного пола прислуга тактично прикрыла неприметными коврами, которые шикарно одетые мужчины и женщины с невозмутимым видом обходили стороной. Сам фон Дэшнер даже бровью не повел, а вот Паскуаль рвал и метал ровно до того момента, как супруг потрудился его утихомирить.

Я почти весь вечер наблюдал за ними, и это было так странно: смотреть на то, как эти два мужика, сильные настолько, чтобы изменить мир, так нежны в отношении друг друга – в разговоре, в прикосновениях, в беспокойстве. Будь фон Дэшнер женщиной, наверное, они были бы самым настоящим воплощением любви, самой красивой парой мира. Несмотря на мое воспитание с теорией «все вольны любить всех», я не способен наградить таким званием пару мужчин, как бы они друг к другу ни относились. А вот Элайз мог бы. Он и свое замужество возносит до небес, открыто называя своего мужа богом и смыслом жизни. Но если Лукьяна и Артория я еще могу попытаться понять – они одного поколения, у них у обоих были жены, дети. Осознать в течение жизни, что любишь кого-то, – нормально. Для меня. Но в двадцать лет быть мужем старику, вот этого я точно не понимаю. Да и вряд ли пойму. Уже давно и не пытаюсь.

Элайз всегда твердит, что в однополые отношения не вступают ради выгоды, что они не такие грязные, как взаимодействие межу мужчиной и женщиной. Но, имея перед глазами как минимум три примера однополой любви, я прекрасно вижу – это не такое уж заоблачное счастье. Не такая уж непорочная святая святых. Такая же грязь, такая же боль, страдание даже большее в условиях неугасающей чужой ненависти. В чем разница, Клемэнт?

Лукьян был в плену, в монастыре и боги знают где еще за отношения с Арторием.

Оллфорд скоро сдохнет, и моего друга это явно не осчастливит, если и вовсе не снесет крышу.

Бессердечного вообще один-единственный мужик умудрился сломать так, что он, кажется, до сих пор себя собирает по осколкам.

О, да к черту. В конце концов, каждый пытается и извращается как может. Мы же счастья все ищем, разве нет?

Большую часть ночи я находился в собственных пустых мыслях. Танцевал, совсем не пил эту мерзкую воду, смеялся на шутки, которые не понимал, но разум мой был в будущем, которое виделось мне крайне апатичным. И даже не потому, что я находился в штабе принятия решений и наперед знал, что случится завтра. Рыжая апатия моих мыслей осталась у моря.

Мне не хватало моего друга во всем этом светском абсурде, где по-человечески можно было говорить только со служителями церкви. Пусть его никто и не приглашал, мне очень хотелось, чтобы он был со мной в эту ночь – полную научной и политической болтовни в самом сердце суровой зимы Оцидитглацема. Но даже будь у моего друга заветное приглашение, он с легкостью проигнорировал бы его, прочной цепью прикованный к своему муженьку. Я крайне расстроен этим фактом, если словом «расстроен» вообще можно выразить мои чувства. Они такие же пустые, несчастные и злые, как статуи Единого Замка, стоящие на каждом шагу.

Я нахожусь в самом холодном месте в мире с душой, которая, возможно, заморозила бы все вокруг вдвойне, если бы только эмоции имели хоть какой-то вес, кроме проблем с нервной системой и рези в желудке.

– Ты совсем не весел, – констатировал факт отец, сам крайне отстраненно стоя у стены с бокалом, наполненным до краев алкоголем столь прозрачным, что еще неизвестно, что чище – хрусталь или жидкость в нем. Здесь все прозрачное, холодное и хрупкое, как мир под нашими ногами.

– Элайза бы сюда, – сказал я, отставив свой бокал и сложив руки на груди. Меня как-то совсем нехорошо колотило с самого приезда, от местного холода, наверное, но танцевать, чтобы согреться, уже не было моральных сил. Дамы в этом зале чрезмерно умны, они военные и ученые, потому я, модель да музыкант, для них глупый бездельник и максимум клоун, а значит, не интересен и они стараются быстрее от меня отделаться. Чувствовать себя тупым неприятно, но, с другой стороны, у меня никогда не было ни интереса, ни таланта к науке, а уж тем более к войне, пусть вся эта интриганская мура в какой-то степени мне нравилась. Но я явно был не того звания и не так хорош во всем этом, как хотелось бы. – Он бы показал этим зазнайкам, как нужно развлекаться.

– Не думаю, – покачал головой отец, бездумно поправляя кружевной манжет своего ярко-голубого сюртука. Он не хуже меня понимал, что сейчас Элайз никому ничего не показал бы. Мой друг теперь только тень того веселого парня, которого называли Песочком, который во все горло посылал всех на хер и гордился этим. Он уже больше года в страшной депрессии, из которой его невозможно вытащить. Вытянуть его из дома не по делам просто невозможно. После того как Оллфорд потерял возможность ходить, жизнь Элайза крутится только вокруг него.

Наш канал «В тренде наш идиотизм» за год совсем заглох. В ГИКе я остался в гордом одиночестве. Это я путешествую, я снимаюсь в клипах и ТВ-шоу, я играю на виолончели, я снимаю всю свою жизнь с утренней чашки кофе до ночной бутылки вина. Я один. Элайз Клемэнт, тот, кто так любил держать свою жизнь напоказ в атмосферных коллажах, забыл о своей страсти напрочь. Его фото в Сети появляются в основном раз в полгода – после показов Мэтра Бессердечного. На этом деятельность Элайза как личности заканчивается.

Хуже всего этого только вопросы незнакомых людей: «А где Песочек? Где Элайз Клемэнт? Вы что, расстались?» Его любят намного больше меня. Это он то самое яркое солнце, в котором все находили вдохновение. Но что я им могу ответить? Что он в депрессии и живет на таблетках? Что не отходит от мужа-инвалида? Что он морально мертв и ГИК больше не его стихия? Я не знаю, что ответить, и молчу. Это молчание, как и одиночество, разъедает душу, подобно кислоте.

Может, это очень низко, но порой я на полном серьезе молюсь, чтобы Оллфорд наконец умер и перестал держать моего друга на привязи. Клемэнт напрочь забыл, что такое счастье и свобода.

– А что мы пьем? – спросил я, бросив взгляд на свой бокал. Несмотря на то, что шел уже четвертый час нового года, он был первым. И, видимо, последним.

– Разбавленный спирт, – вздохнул отец и, опрокинув свой, вылил его содержимое в трещину одной из статуй. Некоторые из них были пустыми, как скорлупа от яйца.

– В чувстве юмора Императору не откажешь, – фыркнул я, уже сам принявшись нервно одергивать одежду. Белоснежный костюм с серебряной вышивкой и мерзкими кружевными манжетами в классическом оцидитглацемском стиле обошелся мне в целое состояние с тем учетом, что заморочить под Новый год пришлось самого Бессердечного, да и материал дешевым точно не назовешь. Чертов дресс-код. В этом весь Оцидитглацем – в своей старомодности и больном консерватизме.

– У вас чудовищно угрюмый вид, – с улыбкой упрекнул нас Марк-Аврелий Ивольтер, известный больше не как историк, автор нескольких учебников о Перекрое, а как отец директора Театра Миллиона Душ Лукьяна-Аврелия. Один из немногих местных зазнаек, не вызывающий раздражения. Ну или, может, это лишь потому, что я видел его рядом с самого детства и он, будучи близким школьным другом отца, был мне уже все равно что еще один дядя.

– Фон Дэшнер всем как кость в горле, – покачал головой отец, глянув в сторону Лукьяна. Тот стоял у дальней стены в компании двух своих роботов и наблюдал, как его муж танцует с собственным сыном.

– Нужно быть полным дураком, чтобы не понять, что все это, – Ивольтер многозначительно махнул на своды зала, – держится на нем. Душа вон и от такого умного Паскуаля толку будет мало. Как, впрочем, и от твоего папаши.

Прекрасный инфернумский Ивольтера без тени акцента имел единственный минус – у слов не было интонации в силу электронной генерации голоса, а так как он носил белые непрозрачные очки, его очень сложно было понять. Порадуется он или огорчится, ведомо только ему одному.

– У тебя опять кровь, – равнодушно сказал отец, проигнорировав его слова. Ивольтер чертыхнулся и достал из нагрудного кармана черного с голубым сюртука хрустальный флакон, и не успевшая скатиться кровавая слеза смешалась с другими. Странные у него слезы, больше похожи на маленькие шарики с жидкостью. Как красная ртуть.

– Это начинает докучать, – он убрал флакон и, встряхнув длинными белыми волосами, сделал вид, что ничего не было.

Когда-то он выглядел совсем иначе и был самым обычным мужчиной по местным меркам, но во время его работы учителем истории в оцидитглацемской закрытой школе для мальчиков его отравили. Врачи его долго и упорно спасали, но в итоге после трех лет в больнице вместо пищевода пластик, вместо голоса генерация, вместо глаз кровоточащие дыры, а виновников так и не нашли. Никто так и не понял, за что, но, как говорил сам Ивольтер, «в нашем веке повод не нужен». И, вероятно, он прав.

Хотя уж вот чего-чего, а травить учителей даже мне в голову не приходило, а относились они ко мне, мягко говоря, не очень.

– Зато девушки с тебя глаз не сводят, – усмехнулся отец, проследив взглядом за молодыми морэсолмнийскими офицерами. Лучшие из лучших, на празднике они выглядели совсем не стратегами и убийцами, а обычными молодыми девчонками, еще умеющими улыбаться.

Марк-Аврелий как-то странно скривил губы, то ли в улыбке, то ли в оскале.

– Ну сейчас ведь как: чем больше ты уродлив, тем больше всем нравишься. А если еще и богатый, так хоть по телам ногами ходи. Посмотреть на того же вашего Бессердечного, так все мадам и месье мира ковром бы перед ним легли.

– Он талантлив, – ответил отец.

Сам модельер приглашение на бал вежливо отклонил и остался в Городе у Моря. Все такие из себя умные дамы и самые максимальные модники в зале долго сокрушались, что их лишили возможности познакомиться с живой легендой.

– Не спорю. Но страшен как смерть.

– Уж н-хе об-хо м-хне ли р-хечь? – к нам впервые за ночь подошел Лукьян, к счастью, без сопровождения мужа. Несмотря на все произошедшее, фон Дэшнер выглядел даже веселым. Или пытался таковым казаться.

– Да кому ты нужен, – не постеснялся Ивольтер. – Константин, оцени, три урода на одном квадратном метре.

– Помилуйте, – родитель закатил глаза. Он, всегда для всех такой красивый и необычный, на нашем фоне выглядел банально и даже несколько неуместно.

– Ещ-хе и издев-хается, – с улыбкой покачал головой Лукьян. – Я т-хут-х нед-хав-хно разб-хирался в-х св-хоих ст-харых вещ-хах и к-хое-чт-хо н-хашел, – он запустил руку под белый плащ и достал сложенную вчетверо фотографию. – П-ходум-хал, чт-хо ст-хоит от-хдать в-хам.

На фотографии были четверо совсем молодых и очень похожих мужчин.

– Узнаешь? – спросил отец, чуть подрагивающими пальцами держа карточку.

– Ты? – ткнул пальцем я, без особого труда узнав родителя, хотя синие волосы и такая же ярко-синяя куртка с шипами сбивали с толку.

– Да.

– А это я, – Ивольтер ткнул в юношу рядом. Здесь с узнаванием было уже проблематично. Заносчивая морда на фото у меня никак не сходилась с мужчиной передо мной.

– А еще двое?

– Два Люциана, – почему-то нехотя ответил отец. – Дарштрайн и фон Майер. Нам тут лет по двадцать от силы.

– Дарштрайн уже года четыре как отец… – выдохнул Ивольтер.

– А у фон Майера уже начинала отъезжать крыша…

– Вот и как мы с этими дебилами дружили?

– Не представляю…

– Н-хе благ-ходарит-хе, – отвернувшись, сказал Лукьян и тяжело вздохнул, когда к нам подошел молодой мужчина весь в черном, безбожно рыжий, тощий, почти как Бессердечный, а ростом выше меня. Под ярко-голубыми глазами ярко-лиловые синяки недосыпа, а татуировки в виде лент из слов на каком-то древнем восточном наречии, близком к рунам, растеклись от шеи до кончиков каждого пальца. – Чт-хо, Ф-хлориан?

– Ваше величество, прошу прощения, – он чуть склонил голову, давая длинным волосам почти полностью скрыть серое лицо. – Совет желает вас видеть.

– Эт-хо н-хе м-хожет-х под-хождать?

– Боюсь, что нет.

– П-хрош-ху м-хеня изв-хинить, – вымученно улыбнулся Лукьян.

– Мое почтение, – рыжий мужчина снова склонил голову и направился вслед за фон Дэшнером и его охранниками.

С уходом Лукьяна мне вновь стало грустно. Для меня было мечтой поговорить с ним наедине. Нет, даже не поговорить. Побыть наедине.

– Ты когда-нибудь видел человека выше меня и чтобы это был не дед? – спросил я, не сводя глаз с рыжей тощей фигуры.

– Теперь уж точно да, – усмехнулся отец.

– Интересно только, в кого он такая дылда, – напомнил о своем присутствии Ивольтер. – Он ж не старший, да? – обратился он к отцу.

– Самый младший же, ты чего?

– У Паскуаля детей как котят, – отмахнулся Марк-Аврелий, – при всем желании всех сразу не запомнишь.

– Самый старший – во-о-он тот дебил в шляпе с пером. Асмодей, – он кивнул в сторону довольно странного персонажа, который почти весь вечер пробыл рядом с Арторием. Отец принялся загибать пальцы в счете. – Так… Асмодей, Пандемия, Отис, Анастас… Да, точно, Флориан пятый, самый младший.

– С именами господин Паскуаль прикалывался, что ли? – спросил я.

– Это младшие еще переименовались. Как Отиса и Анастаса звали, я не помню, но Флора точно был то ли Шамхазаем, то ли Семиазой… Хотя какая разница, одно и то же все равно.

– М-да… – вздохнул я.

– Между прочим, этот Флориан – глава Банка Инфернума. В тридцать шесть лет-то. Не то что ты.

– Ну, во-первых, мне до тридцати шести еще дожить бы. А во-вторых, ну, конечно же, он сам всего добился, и папаша-миллиардер тут совсем ни при чем.

Мы невольно рассмеялись. Но веселье быстро схлынуло.

– Марк, – после непродолжительного молчания подал голос отец. Ивольтер повернул к нему голову, сам тоже находясь в каких-то далеких мыслях.

– Я знаю, о чем ты думаешь.

И будто бы в ответ хрупкая фотография развалилась по швам в отцовской ладони.

– Фон Майер нас угробит, если объявится.

– Фон Дэшнер довольно проницателен, не находишь? – усмехнулся Ивольтер.

– К чему ты?

– Фон Майер уже объявился. По правую руку Князя.

– Почему тогда еще никто не принялся меня предостерегать и сокрушаться над моей еще не случившейся кончиной? – вновь закатил глаза отец.

– Скоро начнут, Константин. Скоро начнут.

Папа хотел было ответить, но к нам танцующей походкой подошла девушка и все слова умерли, не родившись.

– Лорд Кечменвальдек! – улыбнулась та и, сделав несколько нелепый книксен, взяла Ивольтера под руку.

– Как ты выросла, – вымученно улыбнулся отец.

– Еще и замуж вышла, – она продемонстрировала кольцо на левой руке.

– Поздравляю. Кто бы этот несчастный ни был.

– Что ж, не смеем больше отнимать у вас время, – и Ивольтер уж очень поспешно покинул наше общество, уведя свою племянницу под руку. Последнее, что я услышал, было ее: «Какой же он все-таки страшный!»

– Грубиянка, – фыркнул я. Никогда не привыкну, честное слово.

– А ты давно сама учтивость? – улыбнулся родитель.

– Да ну тебя.

– На кого ты с таким интересом посматриваешь весь вечер? – спросил отец, повернувшись и проследив за моим взглядом.

Когда в поле моего зрения не было Его Величества Лукьяна, я смотрел на одну девушку – высокую, статную, холодную как статуя. Она была похожа на мою бабушку и даже чем-то на мою маму. Но если призадуматься, все настоящие глацемские женщины одинаковы: худы, белокожи, с белыми волосами и лицом, полным как минимум отвращения к этому миру. Мужчины Оцидитглацема, собственно, ничем от женщин не отличались.

– Вон на нее. В синем платье. Не знаешь, кто такая?

– Знаю. Елена Бесфамильная. Воспитанница леди Франсуазы, – ответ его звучал с таким почти физическим снисхождением, что я невольно усмехнулся.

– Мне ничего не светит?

– Тебе абсолютно ничего не светит, – шире улыбнулся родитель.

– Успокоил, – покачал головой я, но решил, что знакомство с девушкой – это последнее, что мне вообще нужно с моим-то мысленным состоянием. – У тебя есть желание здесь остаться? – сам не знаю, что именно имел в виду: бал или Оцидитглацем в общем.

– Хочешь уйти? – отстраненно спросил отец, наблюдая за тем, как механические солдаты без лишнего шума под руки уводят кого-то из гостей. Я впервые видел, чтобы все так равнодушно относились к обнаруженным предателям – пустые взгляды и вновь возобновившиеся разговоры, музыка даже не умолкала. И главное, как быстро все делалось. Не зря Алистенебрарум на полном серьезе перестал недооценивать противника. Инфернум безжалостен даже к самому себе.

Пусть это место по-прежнему называют Оцидитглацем, это не отменяет того факта, что древнейшая из возможных в наше время Империя превратилась в колонию. В часть Инфернума. Елисей-Август стал Императором. Сначала по его заявлению никто ничего не понял – как можно быть императором колонии? А потом мир в полной мере осознал: Елисей – правитель не одного только Оцидитглацема, а новой, в момент зародившейся махины размером почти в половину живого мира. Дьявол, наш уже бывший президент, в один момент ушел в тень, как будто только этого и ждал. Он все еще сидит на своем месте в Красном замке в Столице, но вот вещает теперь не от своего лица. Каждое его обращение начинается с «Именем Великого Императора Елисея-Августа, именуемого Константинополем…» Впрочем, так говорят теперь все.

Я уже и не помню, в какой именно момент начал испытывать страх, наблюдая за всеми переменами. Положение моей семьи, семьи Клемэнта, Бессердечного и всех остальных железно при Императоре, но нельзя же отбрасывать мысль о том, что Князь Алистенебрарумский может оказаться сильнее. Война идет, и она чудовищна, в ней разумной техники больше, чем людей, а из чувств в ней лишь ярость и отчаяние. Я уже полгода как не смотрю новости.

Те, кто воюет, воюют во имя Императора или Князя. Те, кто молится, молятся на них и их богов. Полмира теперь крутится вокруг наместника Смерти на земле и этого гибрида Равновесия и Света, называемого Константинополем. Я никак не могу понять, за что все вокруг борются в абсолюте, чем их не устраивает мир, хоть какой-нибудь, но одно могу сказать точно – впервые за две сотни лет Алистенебрарум уже не чувствует себя неуязвимым. Стоит Елисею окончательно утихомирить глацемов и подавить все реже случающиеся бунты, и все. Мир будет воевать до тех пор, пока одна половина не поглотит другую.

– Было бы неплохо, – кивнул я, не постеснявшись зевнуть. Я уже час как жил мыслью об уединенной комнате и мягкой постели. О мягкости мне еще мечтать до самого дома, но уединение в промозглых покоях ждет меня точно.

Родина, черт ее дери. Не был я тут и никогда бы не бывать. Я вырос в Инфернуме с его жарким летом и недолгой зимой, а местные холода заставляют меня чувствовать себя больным. Мне не холодно, но тошно до воя. Постоянное чувство, что что-то не так, не покидает. Не настоящий я глацем, и, может, оно и к лучшему.

– Иди, – бледно улыбнулся отец, лениво повернув голову на чей-то призрачный оклик: «Константин!» Натянув улыбку, точь-в-точь как у деда, отец, с недавних пор находящийся в статусе нового лорда Кечменвальдека, продолжил выполнять свой светский долг, который его величество Люцикьян не раздумывая на него возложил, даже не постаравшись для начала умереть, а я, не задержавшись ни на секунду, покинул зал. В данный момент какой-нибудь тесный прокуренный клуб с долбящей музыкой и морем алкоголя пришелся бы мне больше по душе, чем этот почетный бал особо приближенных Императора и его родителей. С одной стороны, можно было чувствовать себя в безопасности, не опасаясь гнева нового правительства, а с другой, я слишком молод, чтобы праздновать вот так. Даже никакого вам традиционного салюта.

Я не без усилий поборол в себе желание позвонить Элайзу. В Городе у Моря новый год наступит только через час. Сомневаюсь, что мой друг показал бы мне салют. Вообще сомневаюсь, что он празднует. Может быть, они вдвоем уже спят и проснутся в новом году, нагло игнорируя всеобщее веселье. А может, досидят до полуночи, выпьют по бокалу, может быть, даже не вина, и один из них ляжет спать, а мой друг будет сидеть на чердаке с пледом и, может быть, глинтвейном и со слезами на глазах смотреть на этот чертов салют. Разбитый и несчастный, с блестками в слезах, как и весь ушедший год.

Я так отчетливо видел в своей голове лицо моего друга, что чуть не впечатался в одну из коридорных статуй. Древняя женщина с той красотой, какой сейчас уже не бывает, смотрела на меня с укором. Под таким пусть даже каменным взглядом чувствуешь себя виноватым. Хотя я решительно ни в чем не виноват. Хотя бы в этот час. И каяться за свои мысли я не собираюсь. Судьбе никто не кается.

До моей комнаты оставалось всего два поворота, когда меня остановил свет, льющийся из-за одной неприкрытой двери, яркой полосой проходя до самого окна по неосвещенному коридору.

– Отпусти меня… – сказал уже знакомый голос, только жалобный и неуверенный до странного.

– Флора, ну ты же хорошая девочка. Хватит сопротивляться, – ответил второй мужской голос. Я подошел к двери, спрятавшись за ней. В отсвет оконного стекла виднелась странная картина: братья Паскуали – Флориан и Асмодей – находились в положении совсем не братском, даже чрезвычайно откровенном.

– Ты мне противен… – слабо пытаясь брата оттолкнуть, почти прошептал Флориан, отвернувшись.

– Да что ты говоришь, – усмехнулся тот, схватив его между ног. Слезливые мольбы утонули в болезненном стоне.

И не поймешь, то ли вмешаться, то ли они просто извращенцы.

– Асмодей, отпусти меня. Я серьезно, я не хочу…

– Да кого волнует, чего ты хочешь, – усмехнулся тот, срывая с брата одежду. – Не реви. Тебе же нравится.

Дальнейшее действо было мне как минимум противно, потому даже ради компромата хранить такое в памяти я не собирался, а вмешиваться – так тем более. Родня, разберутся сами. Хотел бы помощи, орал бы во все горло, в конце-то концов.

Как можно тише преодолев полоску света, я даже не заметил, как оказался у своей двери.

Отведенная мне комната была небольшой и благодаря этому хоть немного уютной. Я не включал света, так как он до сих пор казался мне инородным – в таких древних замках не должно быть электричества, в них топят дровами и освещают свечами. Но огромная хрустальная люстра под темным потолком считала иначе, как и трубы отопления под неприметными панелями. Видимо, я намного старомоднее, чем мог о себе думать. Единственный, кто согласен со мной – Лукьян. В любом случае, увидев его ночью с канделябром, люди не смеются только потому, что за его спиной почти всегда два механических охранника, от звука движений которых порой накатывает волна ужаса. Я так и не смог к ним привыкнуть. Да и, честно сказать, сложно привыкнуть к тому, что неживые куски металла с оружием передвигаются самостоятельно, наделенные малым, но самостоятельным разумом. Еще более неловко становится, когда люди заговаривают с тобой о них, и, улыбаясь, ты с гордостью вещаешь, что эти машины – плод рук твоего не в меру гениального дяди в соавторстве с самим Лукьяном фон Дэшнером. Эти два сумасшедших инженера своими мозгами опережают происходящее в мире на десятилетия вперед.

Перед тем как лечь в постель, я уставился в окно – мое пристанище находилось непозволительно высоко, и под мерцанием никогда не сходящего с неба северного сияния был виден город: вдалеке, там, где заканчивается необъятная территория императорских заледеневших садов, стояли устаревшие панельные высотки, в окнах которых горели голубые огоньки покорности. Эти дома выглядели столь безжизненными, что невольно думалось – этот мир мертв. На улицах не было праздника. Царила чудовищная тишина. Люди недовольны, запуганы, в отчаянии. Не трудно представить, какие чувства у них, ярых консерваторов, вызывает захватчик, которому они вынуждены подчиняться и который вот уже второй год как здесь хозяин. Впрочем, хозяин, который бывает тут слишком редко. Елисей всегда на передовой, сам ведет свои войска в бой. И только потому, что на троне Оцидитглацема все это время оставался Лукьян, представитель древней аристократической семьи, народ со скрипом его принял, в душе презирая за стоящего за его спиной мужа. Если бы не страх, глацемы не преминули бы напомнить миру их старый закон о смертной казни за мужеложство. Но старых законов больше нет.

Спал я без зазрения совести долго и спокойно, без сновидений. Возможно, я проспал бы еще дольше, но отец разбудил меня около полудня, в хорошем расположении духа, призывая позавтракать с ним. Придав себе более-менее здоровый вид, что с моей внешностью чрезвычайно проблематично, первое, что я сделал, позвонил Элайзу. Я не боялся его разбудить, видя, что он опередил меня в ГИКе: как я предполагал, уже час как на его странице висело темное селфи с чердака. С кружкой и салютом. Но оно хотя бы было.

– С Новым годом! – почти моментально ответил друг. Его лицо было более-менее веселым. Растрепанные рыжие волосы, затасканная футболка с матерной надписью под толстой вязаной кофтой с мужнего плеча, пушистая нить сиреневой мишуры вокруг шеи. Слишком яркие глаза и слишком выпирающие скулы.

– С Новым годом! – невольно улыбнулся я, чувствуя, что безумно хотел бы оказаться с ним рядом, а не за тысячи километров в этом ледяном царстве. – Как дела?

– Все хорошо, – кивнул он, пройдя с телефоном из гостиной на кухню. – Как праздник?

– Как бал Равновесия, только меня все унижали, – рассмеялся я. Мне не хотелось заражать друга своей тревогой. – Тебе бы понравилось, здесь все изъясняются научными терминами и воротят нос от любого, кто не разбирается в оружии.

– А правда, что у Лукьяна теперь новое поколение механических солдат? – спросил Элайз, сев за стол и подтянув ноги к груди. В свободной от телефона руке у него была кружка с дымящимся то ли чаем, то ли кофе, а по левую сторону от него на экране стала видна правая часть Мэтра Бессердечного, сидящего за тем же столом. От модельера для меня было только бледное «с Новым годом» и последующее полное игнорирование. Вид у него был такой, как будто он медленно и мучительно умирает. Впрочем, похоже, так и было.

– Вроде как да, – кивнул я, сев на кровать, краем глаза наблюдая, как прислуга расставляет на столике у окна завтрак. Отец сидел в кресле с ноутбуком на коленях. – По крайней мере, дизайн у этих кошмарных штуковин слегка поменялся.

– Класс, – глаза друга загорелись. В последнее время, когда муженек вполне однозначно намекал, что устал от его общества, мой друг, вместо того чтобы как нормальный человек посты в ГИК снимать, принялся заниматься теоретической наукой. Биоинженерия и еще какая-то электронная муть заинтересовали его без меры, тем более сейчас, когда по телевизору только и разговоров про битву технологий Алистенебрарума и Инфернума. Мне кажется, мы и так уже непозволительно много десятилетий развития без зазрения совести перепрыгнули. Такой прогресс в условиях, что в некоторых частях страны бывает такое, что банально нет света и водопровода, а целые города армии выжигают дотла… Кощунственное явление. Впрочем, стоит только одной из держав применить ядерное оружие наибольшей силы, и ничего не станет: ни заброшенных сел, ни переполненных мегаполисов. Мы все живем в страхе перед двумя мировыми лидерами, во власти которых уничтожить нас всех. Только если один боится за свою жизнь, другой за нее опасаться и не думает, хотя бы потому, что у него ее вроде как и нет вовсе.

– Ничего классного, они мерзкие и ужасно скрипят, – меня аж передернуло от воспоминаний. – Как ты себя чувствуешь? – спросил я, посерьезнев. Улыбка сползла и с его лица.

– Я в порядке, не переживай, – поспешил убедить он меня. Плохо вышло. – Все нормально, правда.

– Ладно, – кивнул я, прекрасно понимая, что по видеосвязи это все пустое. – Ладно, – невольный повтор, – нам тут завтрак принесли.

– Приятного, – улыбнулся он уголком губ.

– И тебе.

На этом я отключился.

Отец отложил ноутбук, только когда я сел за столик у самого окна. Горячий дымящийся кофе и синтетическое молоко здесь роскошь, в которой, впрочем, нам не отказывали. Так же, как и в фруктах, пусть и выбор их скуден – кислые яблоки и груши.

В уютном, знакомом с детства молчании мы грели пальцы о чашки, когда за дверьми послышался характерный тягучий грохот механических солдат. Двери открылись, и на пороге появился Лукьян фон Дэшнер, весь в кипенно-белом, сливаясь цветом своей светящейся кожи с тканью. Стекла его очков – голубое и красное – сверкали, будучи единственными осколками цвета в этом человеке.

– Д-хоброе ут-хро. В-хы н-хе п-хротив, ес-хли я прис-хоединюсь к в-хам? – едва заметно улыбнулся он, жестом остановив охранников на пороге и закрыв перед их гладкими лицами двери. – Н-хе встав-хайте, – быстро добавил он, остановив нас на полудвижении, – к ч-херту этик-хет, в конц-хе конц-хов, в-хы м-хои друз-хья.

– Доброе утро, – сказал отец, поставив кружку на столик с легким стуком. – Прекрасный был бал.

– П-хо вс-хем прав-хилам-х, н-хо вс-хе рав-хно совс-хем н-хе т-хо, чт-хо в детств-хе, – покачал головой фон Дэшнер, поставив рядом стул и сев. – С ф-хруктами сейч-хас с-хлож-хно, уж прост-хите, – он, казалось, чувствовал себя виноватым, покрутив в руке темно-зеленое мелкое яблоко.

– Все в порядке, – заверил его отец. – Ты и так сделал для нас больше, чем должен был.

– Н-хе преувелич-хивай м-хои заслуг-хи, д-хруг м-хой, – повернув голову к стене, ответил Лукьян. Он долго молчал, а мы не спешили прерывать его молчание. – Теб-хе н-хе н-хравится у н-хас? – наконец, снова повернувшись к нам, обратился Лукьян ко мне. Не знаю, какое выражение было у меня на лице, что вызвало такой вопрос, но, видимо, не очень довольное. Впрочем, очень трудно быть довольным, когда за окном минус семьдесят в ночь и ты, вместо того чтобы как нормальный человек мерзнуть, просто чувствуешь, как твои легкие превращаются в желе и не дают толком дышать.

– Я тоскую по другу, – ответил я, еще не до конца оставив мыслями разговор с Элайзом.

– Т-хот р-хыжий юн-хоша, – кивнул Лукьян самому себе, – К-хлемэнт. Я пом-хню ег-хо.

– Он в безопасности? – спросил я, отставив чашку. Желудок свело от страха и волнения. Когда Лукьян спросил Элайза, чего он хочет больше всего, мой друг ответил: жизни, где политика и война не коснутся его. Спокойной жизни для него и Оллфорда. Эта просьба была удовлетворена, мой друг изолировался от всего, чего только смог. Но меня это не успокаивало.

– Наст-хольк-хо, наск-хольк-хо расп-хрост-храняет-хся м-хое в-хлиян-хие, – тихо ответил фон Дэшнер, положив яблоко обратно в вазу.

– Я беспокоюсь за него.

– Н-хе уд-хивит-хельно. Уг-хроза вок-хруг н-хас, н-хо оч-хаг е-хго уг-хрозы м-хы уничт-хожили.

Первого января 216 года в Городе Свободной Войны победило Правосудие, и город стал территорией Инфернума. С этой победы начался перелом в ходе войны. Отбить у Алистенебрарума их вторую столицу – все равно что отрубить человеку любимую руку. Сейчас мать и отчим Элайза в тюрьме, а мертвый Винтерхальтер снова мертв. Это внушает хоть какую-то долю спокойствия.

– Т-хы н-хе хот-хел б-хы п-хрогуляться с-хо м-хной, Ф-хеликс? – спросил Лукьян.

– Сочту за честь, – обрадовался я, залпом допив уже остывший кофе.

Отец остался в моей комнате. Ему еще предстояло писать эксклюзивную статью о новогоднем бале. В последнее время его блог и его фотографии стали предметом огромного интереса всего мира, ведь больше никого из журналистов новая власть к себе не подпускала так близко.

Механическая охрана фон Дэшнера нервировала меня, но от них некуда было деться. Лукьян, как бы он ни держал прямо спину, все равно на деле очень слаб здоровьем и оттого хорошая мишень для предателей. Его слишком много раз пытались убить самыми различными способами, чтобы теперь он ходил где-то один.

Замок казался безжизненным. То ли все прятались, заслышав скрежет, то ли действительно так мало людей здесь осталось. Гулкое эхо гуляло по коридорам, статуи смотрели с печалью и осуждением.

Мы прошли почти половину замка и преодолели не один десяток лестниц, прежде чем вышли к даже изнутри раскрашенным морозом дверям главного входа. И только огромная, украшенная расписными шарами ель в холле напоминала, что в этой жизни еще есть чему радоваться.

Буквально за три минуты на улице у меня развилась мания преследования. Когда Лукьян выходил из замка, за ним постоянно следовал целый невидимый отряд. Может быть, ему самому не хотелось такой защиты, но Арторий непреклонен, и муж, видимо, ему уже просто не возражал.

Мороз колючими прикосновениями терзал кожу, нетронутый снег хрустел под ногами. Что я, что Его Величество – оба сливались с бесконечно белым пейзажем огромного сада перед замком. Сам замок я видел один лишь раз, когда мы с отцом только приехали, потому теперь не постеснялся обернуться. Это поразительное произведение искусства сочетало в себе классическую доперекройную готику собора и магию архитектуры Перекроя – этак полтора века назад замок обшили каким-то суперпрочным стеклом, закончив изначальную задумку первого оцидитглацемского архитектора, – сооружение стало похоже на замерзшие многометровые волны Великого моря, которое никогда не замерзало десятки метров внизу обрыва, на котором и стоял дом Императоров.

– Ког-хда я б-хыл м-халеньк-хим, – тихо сказал Лукьян, последовав моему примеру и посмотрев на шпили замка, – м-хоя н-хян-хя расск-хазывала м-хне древ-хние ск-хазки об-х импер-хат-хорах. Эт-хот зам-хок, ск-хазочный, так-хой н-хер-хеальный и недостижим-хый, б-хыл м-хоей мечт-хой. И в-хот теп-херь я зд-хесь жив-ху. И п-храв-хлю.

– Мне в детстве отец рассказывал о Красном замке и Аде, – улыбнулся я, покосившись на Лукьяна.

– Поч-хему? – неподдельно удивился он.

– Потому что я всегда просил об этом, – мне нравились предания Равновесия, которым меня учил мой ударенный дед, нравилась Инфернумская история с ее президентами, каждому из которых после инаугурации давалось одно имя – Дьявол, нравились демоны, сидящие у меня под кроватью и смотрящие на меня из зеркал. Отец никогда не верил в то, что я говорил, списывая все на детское воображение глубоко больного ребенка. Сейчас я сам не уверен в том, что я видел и в каком состоянии я в это время был. В любом случае вот уж кого, так чертей с рогами я никогда не боялся. – Я знаю только одну оцидитглацемскую сказку.

– Д-хай угад-хаю: о лед-хяном драк-хоне? – усмехнулся фон Дэшнер.

– О ледяном драконе, – кивнул я. Эту сказку знают, наверное, все глацемские дети. Сказку о первом еще доперекройном Оцидитглацемском Императоре Никгласе и его драконе Фригусигнисе. Довольно печальная история, впрочем, как и все подобные, в которых фигурирует положительный герой, его брат как герой отрицательный и битва за власть переплетается с магическим вымыслом. Как водится во всех сказках времен Перекроя – в конце все сдохли. Наверное, именно поэтому доперекройные сказки никто уже и не вспоминает. «Жили они долго и счастливо» у нас не ценится.

– Т-хвой д-хед оч-хень люб-хил ее искаж-хать р-хазным н-хепотребств-хом, – он развернулся и побрел по расчищенной дорожке к обледенелым и засыпанным снегом деревьям. – Я зн-хаю, чт-хо теб-хе н-хе п-хо д-хуш-хе м-хест-хный клим-хат. П-хрости, чт-хо выт-хащил.

– Ничего, – потерев руки, ответил я, догнав его. – Я понимаю, почему вы хотите говорить со мной.

– Т-хы т-хоже эт-хо ч-хувств-хуешь? – грустно улыбнулся он.

Я только кивнул. Чувствую. Куда же я денусь. Эта связь абсолютных мутантов намного сильнее чувства любви к родителям, намного сильнее страха смерти. Она сильнее всего, что я только испытывал в своей жизни. Мы – единственные экземпляры в мире, совершенно не похожие на кого бы то ни было. Радиационных альбиносов больше не осталось. Я впервые нашел человека, который на духовном уровне понял бы меня всецело. Может быть, для Лукьяна я – такой же человек.

Мы шли молча под хруст снега под ногами и отдаленный скрежет механических охранников. Северное сияние на сером небе бледно переливалось, как светомузыка в клубе.

– М-хне т-хак б-хольно с-хлуш-хать эт-хо, – вздохнул фон Дэшнер.

– Что? – не понял я.

– Ск-хрип снег-ха. Д-хля м-хеня эт-хо к-хак звук-х л-хом-хающик-хся к-хост-хей. Т-хы н-хик-ход-ха н-хе обращ-хал вним-хания, к-хак люд-хи п-хоступ-хают с-хо снег-хом? Т-хопчут, лом-хают к-хрупк-хие к-хости снеж-хинок и р-хад-хуются эт-хому к-хруст-ху, окраш-хив-хают св-хоей и м-хашинной г-хрязью… П-хревращ-хают искусств-хо прир-ходы в нав-хязчив-хую об-хыд-хенность. М-херзко. В отнош-хении к снег-ху – отнош-хение люд-хей к-хо всем-ху. Вс-хе н-хужно оч-хернить, раст-хопт-хать, уничт-хожить.

Я не нашел, что ему ответить, и он надолго замолчал.

У Храма Света, здания не меньшего, чем сам Единый замок, было пусто. Если кто-то еще и отваживался сюда ходить, открыто говоря о своей вере, то и их выгнали перед приходом Его Величества. Как только мы остановились, в восхищении подняв головы к бесконечным шпилям Храма, отчетливо послышался чистый, всепоглощающий звон.

– К-холок-хольный зв-хон успок-хаивает, – тихо сказал Лукьян, устало опустившись на заснеженный борт столетиями не работающего фонтана, в центре которого, возведя руки к небесам, скорбел мужик с крыльями – в свое время таких называли ангелами. Сейчас таковыми называют всех кого не лень, не каменных и нарисованных, а вполне себе живых. Чаще всего я слышу это в адрес моего всего светлого и полного добродетели отца. Кажется, что еще немного – и у него и правда за спиной что-нибудь да вырастет. Нимб над головой уже давно сверкает. – Прис-хядь, – мягко сказал Лукьян, если к его голосу можно применить понятие «мягко», видя, что меня ведет как пьяного. – У вс-хех с-х неприв-хычк-хи г-холов-ха круж-хится. Ч-хист-хый в-хозд-хух. Зд-хесь н-ха с-хотню к-хилом-хетров н-хет н-хи од-хног-хо пред-хприят-хия.

– Ваша семья не против? Колокольный звон и все такое, – спросил я, сев рядом, и огляделся в попытках осмотреться. От белизны вокруг слепило даже мои бесполезные глаза. Я снял очки, и, расплывшись, белый свет перестал причинять такую дикую боль, а мелодичный перелив и правда казался мне чем-то особенным, он всколыхнул что-то глубоко в душе.

Лукьян долго не отвечал, голыми руками касаясь заледенелого камня. Он сидел в одном костюме и накинутом сверху плаще, я же укутался в пальто и шарф до неприличия. По правде сказать, холодно не было, но густой колючий воздух явно не желал, чтобы я им дышал. Какой же это бред, объединить такой ледник с той же жаркой круглый год Морэсолмой и назвать это все единым государством.

– Арт-хорий п-хротив, – тяжело вздохнув, сказал Лукьян. – Т-хак же, к-хак и я н-хе в-хосприимч-хив к Р-хавнов-хесию. Н-хо о-хн н-хе зап-хрещает м-хне слуш-хать зв-хон, как-х и я н-хе п-хротив звук-хов орг-хана. Ед-хинств-хенное, чт-хо нико-хгда н-хе п-хрозв-хучит зд-хесь, т-хак эт-хо алистенеб-храрумс-хкая стек-хлянная г-хармоник-ха, – его злоба казалась бессильной и бледной. Может быть, он устал злиться и ненавидеть, может быть, у него просто уже ни на что не осталось сил.

– Вы много знаете о религиях до Перекроя? – спросил я, находясь в своей белой реальности, ориентирами в которой были только два огонька – красный и голубой – да зелено-сиреневые переливы на небе, на котором никогда не бывает солнца.

– М-хне к-хог-хд-ха-т-хо препод-хавали ист-хорию, д-ха. И-кх, религ-хий, б-хыло бессм-хысленн-хо м-хного, кажд-хая д-хелил-хась и н-хе м-хогла сойт-хись н-ха ед-хином представ-хлении св-хоего б-хога. Л-хюди п-хо-р-хазному в-херили в од-хного и тог-хо ж-хе б-хога и воев-хали из-з-ха эт-хого. Н-хыне м-хир зам-хетно уп-хрост-хился. Б-хог, Дь-хяв-хол, См-херть. Ост-хались ещ-хе и так-хие, к-хак т-хы, к-хто в-херит в С-худьбу. К-хонсциэнс, Орд-хен Сов-хести, и в-ховсе н-хе т-хребует в-херы в себ-хя. Вс-хе т-хак п-хрост-хо. В-хыбир-хай л-хюбог-хо и м-холись, ес-хли вд-хруг н-хадо. Об-хряды з-хабываются, см-хысл т-херяется. К в-хере от-хносятся с п-хренебреж-хением. Сейч-хас б-хольшинств-хо в-херит в себ-хя, н-хе в б-хогов. М-хожет, эт-хо и п-хравильно. А м-хожет, г-хряд-хет к-хонец, – голос Лукьяна в столь длинной речи звучал, как скрип ножа по стеклу. Лучше, конечно, чем его попытки говорить на инфернумском, но все же из-за того, что я с рождения слышал искаженную оцидитглацемскую речь, я, наверное, уже никогда не смогу воспринимать ее настоящую. Мой дом – Инфернум, и семья моя инфернумская.

Я призадумался над его словами, но не о религиях и крахе мира.

– За что вы воюете? – спросил я, надев обратно очки. Меня дико раздражало, что я не могу видеть его глаз. Сдерживающие свет стекла делали их просто двумя пятнами без выражения и смысла. – Лично вы.

– Я н-хе в-хоин, Ф-хеликс, – почти неслышно ответил он. Звон стих, и вокруг воцарилась бесконечная тишина. В какой-то момент показалось, что апокалипсис все же вновь свершился и мы вдвоем оказались в белом вакууме мира, уже не имеющем отношения к нашему земному существованию. – Б-хольше н-хет. Б-холезнь и м-хоя с-хемья сдел-хали м-хеня жесток-хим. Я убив-хал, пыт-хал, лом-хал л-хюдям жиз-хни. Я всег-хда ш-хел п-хо голов-хам. Н-хо стар-хость сдел-хала м-хеня п-хочти к-хо всем-ху без-хразличным. Единств-хенное, чт-хо я дел-хаю теп-херь – защищ-хаю прош-хлое от будущ-хего. Вп-хрочхем, эт-хо и ест-хь н-хаша г-хлав-хная з-хадача т-хеперь. Хот-хя м-хой м-хуж уб-хежд-хен, чт-хо я п-хом-хешан н-ха м-хест-хи.

– У вас все в порядке?.. – спросил я, смотря на то, как его пальцы были до синих полос расцарапаны льдом, но он продолжал с силой вдавливать в него плоть.

– П-хривычк-ха, – ответил он, резко отняв руки от краев фонтана. – Я ч-хаст-хо заб-хыв-хаюсь и п-хрич-хиняю себ-хе в-хред-х. Одерг-хивай м-хеня п-хо в-хозмож-хности.

Я кивнул, и он замолчал. Я молчал тоже. В голове было предательски пусто, и только где-то в груди пульсировало и кололо – мое собственное чувство отчаяния и страха было так похоже на то, что испытывал человек, сидящий рядом.

– Д-хов-хольн-хо с н-хас г-хруст-хи, – наконец, заявил он, тяжело поднявшись. – Ид-хем с-хо м-хной.

Мы медленно прогуливались по ледяному саду. Давно мертвые, неподвижные деревья переливались в свете северного сияния. Это завораживало. Я так увлекся однообразным пейзажем, выискивая в нем различные детали, что не сразу заметил, куда Лукьян привел меня. И среагировал я только на шум воды. Очень громкий шум воды.

За садом, вдалеке от чужих глаз, растеклась огромная бурная река, далеко за замком превращающаяся в водопад.

– Н-хе хоч-хешь иск-хуп-хаться? – улыбнулся Лукьян. У меня в тот момент даже мозгов не хватило спросить, почему вода не замерзает, таская на своих волнах льдины.

– Вода же ледяная! – возразил я.

– И чт-хо? – он легкомысленно пожал плечами, скинул плащ, пиджак и брюки и, раздевшись до самой нижней рубашки, сразу окунулся с головой, не дав мне хоть как-то среагировать. – Д-хав-хай, т-хрусишк-ха! – он плеснул водой мне в лицо.

– Я же замерзну…

– Зд-хесь слишк-хом к-холод-хно д-хля об-хычнык-х люд-хей. А т-хы об-хыч-хный? – усмехнулся он, снова брызнув в меня ледяной водой.

«Отец меня убьет», – билось у меня в голове, пока я раздевался, стоя на снегу босиком и не чувствуя никакого дискомфорта от этого.

Раздевшись, как Лукьян, до рубашки, я медленно вошел в воду по колени. Ледяная, с кусками льда. Первую секунду мне показалось – все, конец. Но потом странное приятное чувство заполнило все мое тело.

– Н-ху? Ст-храшн-хо? – я поймал себя на мысли, что впервые слышу его смех. И, завороженный этим фактом, даже не додумался ответить. Он и не ждал. – Зд-хесь м-хог-хут б-хыть отч-хаянн-хые ф-хотограф-хы, я ик-х н-хе п-хрог-хоняю, т-хак чт-хо н-хе удив-хляйся з-хавтраш-хним стат-хьям, – улыбнулся он. – Зд-хесь н-хеглуб-хоко, н-хо поакк-хурат-хнее с льд-хинами. М-хож-хно уд-харитьс-хя г-холов-хой.

– Уже бились, да?..

– Д-ха, – рассмеялся он и вновь с головой нырнул в неспокойную ледяную воду. А мне ничего не оставалось, как последовать за ним. И ведь даже не умер от обморожения.

– Если вам не холодно, почему тогда не снять и рубашку? – спросил я, когда он сел на льдину, принявшись выкручивать от воды свои длинные волосы.

– Я к-хорол-хевск-хих к-хров-хей, Ф-хеликс, – снисходительно ответил он, но с таким видом, как будто я это с рождения знать обязан. – М-хеня н-хе д-холжн-хы в-хид-хеть об-хнаж-хенн-хым св-херх уст-хановленн-хых н-хорм.

– Какой вы правильный.

– Я – д-ха. Зат-хо тв-хоей г-холой з-хадниц-хы в Г-хИК-хе пред-хостат-хочно. А т-ха похаб-хная ф-хотограф-хия б-хез ц-хензур-хы и в-ховс-хе в-хоп-хиющ-хее п-ховед-хение д-хля юн-хоши тв-хоег-хо п-хроисхожд-хения.

– Справедливости ради, это все ваш муж затеял.

– И в-хы вс-хе п-хош-хли у нег-хо н-ха п-ховод-ху, – недовольно фыркнул мужчина.

Арторий Ортис-Паскуаль всегда умел эпатировать публику и побуждать ее к странным поступкам. И его любимой темой всегда был секс. То он устроит самую масштабную оргию десятилетия, то конкурс «Мистер и Мисс Проституция», то еще что-нибудь в таком духе. Но в этот раз он переплюнул сам себя, охватив аудиторию всего мира.

«Я дам миллион крон тому мужчине, который выложит свою голую фотографию в ГИК и выйдет в рейтинге на первое место».

Вдобавок к этому он выложил себя любимого как пример – обычное фото в зеркало в полный рост, если, конечно, можно отнести к категории «ничего необычного» золотой с бриллиантами телефон за полтора миллиона крон и спокойно принять тот факт, что ниже колен у мужа Вице-Императора обе ноги – протезы. А члену размером с дубину завидовать совсем не хочется, разве что Лукьяну посочувствовать. Что весь ГИК и делал.

Следом за Паскуалем фото выложили все его сыновья, среди которых, хочется заметить, и адмирал инфернумского флота, и религиозный деятель, и глава банка, и уважаемый архитектор присутствуют, и с их «переплюньте нас» в ГИКе начался настоящий парад членов. Столько голых мужиков еще ни один запрещенный сайт не видел.

Большая часть старалась заполучить этот заветный миллион, но, что было ожидаемо, в топе были исключительно известные мужчины, которым этот миллион нахрен не сдался. Я был на тридцать пятом месте. Отец на четвертом. Дед на десятом, похвалившись всеми своими лишними костями разом. Изначально он не хотел принимать в этом участие, но, что удивительно, на банальное «слабо» его взял Оллфорд, мол, Паскуаль смог, а ты что, старый? Почти таким же способом Оллфорд подбил к участию и Элайза, который долго ломался и не соглашался, находя этот сомнительный конкурс отвратительным. В итоге у него тринадцатое место, аккурат между братьями Паскуаль – Флорианом и Асмодеем.

Бессердечного уломать так и не удалось, он назвал все это «развратной вакханалией» и даже не стал терпеть шутки про то, что «а вот бывший ваш на сто сорок третьем месте». Зато Хамелеон к всеобщему удивлению вышел на место второе.

Мы с Лукьяном весь оставшийся день самым наглым образом просидели на льдине, болтая ногами в бурной воде, и, честно признаться, я никогда в жизни не чувствовал себя счастливее. Лукьян фон Дэшнер – это сосредоточение ума, веры и понимания, которых мне так всегда не хватало в каждом собеседнике.

– У вас обоих мозги вконец отморозились? – поинтересовался стоящий на берегу Арторий, одетый так отчаянно, что впору посочувствовать. Только по его появлению мы поняли, что провели времени вне замка явно больше, чем мог позволить себе Вице-Император.

– Дав-хай к-х нам-х! – махнул рукой фон Дэшнер, явно издеваясь.

– Я всегда знал, что ты хочешь моей мучительной смерти, – недовольно пробубнил тот, натягивая шарф на лицо.

– Н-ху хват-хит теб-хе!

– Лукьян, я серьезно. Меня это пугает, – и, помолчав, добавил: – Скоро ужин. Соизвольте вылезти.

Развернувшись, он направился обратно в сторону замка. Его личный механический охранник поскрипел за ним.

– З-хануд-ха.

– Ну, Ваше Величество, согласитесь, это и правда выглядит… пугающе.

– П-хусть вс-хе б-хоятся. В н-хас н-хастоящ-хая лед-хяная к-хровь. И п-хусь т-хольк-хо поп-хроб-хуют в-хоспрот-хивиться м-хоему прав-хлению.

Как Лукьян и говорил, даже на закрытой территории репортеры умудрялись ошиваться, и уже к нашему появлению на ужине вся Сеть пестрила нашими фотографиями, вызывая у людей как минимум недоумение и как максимум святой ужас.

Для отца пришлось вызывать врача, когда он все это увидел. На мои уверения, что холода я абсолютно не чувствую и со мной все в полном порядке, он только смотрел на меня с жалостью и отчаянием.

– Знаешь, вообще-то такое… поведение ненормально даже для глацемов, – отца передернуло. Пустой флакон от успокоительного стоял рядом, и мы оба упорно пытались на него не смотреть. – Фон Дэшнер на тебя плохо влияет.

– Ой, да хватит, а. Мне не шесть лет.

– Вот именно, что тебе двадцать шесть. А мозгов ни грамма.

– Ты закончил?

– Я закончил.

– Ну и хорошо.

Впрочем, после ужина отец оттаял, хотя, судя по всему, Лукьяну высказать свою точку зрения тет-а-тет все же успел, потому что мужчина казался если не виноватым, то явно слегка пристыженным.

Императора за столом не наблюдалось, потому все гости чувствовали себя достаточно свободно, и разговоры со всех сторон текли на темы абсолютно разнообразные, и я, не вникая ни в одну, предпочитая одаривать вниманием только свою тарелку, вслушивался то тут, то там кусками.

– Изо льда и пламени рождается сталь, – довольно философски заявил один из лордов, вызвав у Асмодея Ортис-Паскуаля абсолютно неприличный громкий смех. Сидящий рядом с ним Флориан от испуга даже вилку выронил, и она со звоном упала в тарелку.

– Очень странная алхимия, я вам скажу!

– Это философия, недруг мой.

– Дерьмо это собачье!..

А по другую сторону Арторий, вопреки всем законодательным запретам выпивший явно больше, чем следовало, вышел на совсем иной уровень мышления.

– Знаешь, какой самый главный урок может усвоить человек? – спросил он и тут же ответил: – Молчание есть спасение. Только короткий язык может спасти. Всем плевать на твои проблемы. Как бы ни было больно – лучше молчать. Но и никогда никому не улыбаться.

– Это все, конечно, замечательно и прекрасно, – возразила ему девушка в адмиральской форме, позже оказавшаяся никем иным, как Пандемией Ортис-Паскуаль, любимой и единственной дочерью Артория. – Но на практике это абсолютно невозможно. Скрытие своих эмоций провоцирует лишь более бурное их выражение впоследствии, как и долгое молчание неминуемо приведет к тому, что рано или поздно человек позволит себе наговориться вдоволь. Это отсрочка смерти, но не избежание.

– Мия, ты очень прямолинейна…

– Папенька, вы крайне пьяны.

Впрочем, сколько бы споров за столом ни возникало на самые разные темы, Паскуали, все до единого, всегда были не согласны как просто с другими собеседниками, так и друг с другом. Таких, как я, молчащих, было мало. Лукьян находил темы не достойными своего внимания и проводил время за какими-то расчетами в своем планшете, а Флориан и вовсе сидел весь зажатый и какой-то забитый, вздрагивая от каждого нечаянного или специального прикосновения брата. В какой-то момент мне его даже жалко стало, пусть это и не отменяло того факта, что он меня по какой-то неведомой причине сильно раздражал.

– Слушай… Феликс, – Флориан подошел ко мне после ужина, когда уже почти все разошлись.

– Да?

– Знаешь, э… слушай…

Я уже было подумал, что он заметил меня ночью и хотел либо устроить разбор полетов, либо попросить никому ничего не говорить, но ему удалось меня удивить.

– А ты не мог бы как-нибудь при случае познакомить меня с Элайзом?

– Зачем это?

– Он очень… классный. Я за вашим идиотизмом с одиннадцатого года слежу.

– Ну… Если когда-нибудь будешь в Городе у Моря, возможно.

– Спасибо, – призрачно улыбнулся он, скосив глаза, наблюдая за тем, как Асмодей выходит из зала.

– Да пока не за что, – пожал плечами я.

– Хоч-хешь, пок-хажу к-хое-чт-хо? – улыбнулся Лукьян, отставив чашку с недопитым кофе и поднявшись из-за стола.

Флориан молча откланялся, а мой отец лишь покачал головой. Ему мое тесное времяпровождение с фон Дэшнером нравилось все меньше и меньше.

– Вы меня балуете.

– Уж ск-хорее т-хы м-хеня. М-хое общ-хество ник-хому н-хе н-храв-хится.

Я прекрасно понимал, что заставляю отца волноваться, но какое право я мог отказывать самому Вице-Императору? Надеюсь, рано или поздно родитель меня поймет.

Мы поднимались наверх целую вечность и еще чуть-чуть. И оно того определенно стоило. Огромный бальный зал целиком и полностью был инкрустирован узорами из цветного стекла. Настоящие витражи на потолке и стенах. Сочетание желтых, красных, зеленых, голубых, сиреневых – да всевозможных цветов создавало иллюзию солнечного света, которого тут никогда не бывает.

– Поразительно…

– Н-хаст-хоящ-хий краш-хенный к-хруст-халь. К-хвадрат-хные м-хетры р-хучной р-хаботы. Н-хо эт-хо ещ-хе н-хе вс-хе.

Мы прошли весь зал и подошли к резным, увитым морозным узором дверям. За ними оказался большой балкон, а с балкона – вид на бушующее ледяное море и бьющий по скалам водопад.

– Это… это… – дар речи меня покинул.

– В-хосхит-хит-хель-хно, – улыбнулся Лукьян. – Н-хеум-холим-хый л-хед-хян-хой ок-хеан-х. Ес-хли приг-хлядеть-хся, т-хо в-хо-о-он т-хам, – он указал рукой влево сквозь брызги, – м-хож-хно разгляд-хеть з-хелен-хое свеч-хение К-хонсц-хиэнског-хо з-хамка.

Мы провели на балконе, наверное, целую вечность, наслаждаясь невыносимой красотой, пока окончательно не стемнело и нашу молчаливую идиллию не нарушил Арторий.

– Мне впору начать ревновать, не иначе, – заявил он, неровной походкой выйдя к нам на балкон и смерив меня недовольным взглядом из-под тонких прямоугольных очков.

– Я н-хе р-хевн-хую т-хеб-хя к-х тв-хоим-х д-хет-хям, – невозмутимо ответил Лукьян, обняв мужа, скорее чтобы дать тому точку опоры и не позволить свалиться с балкона по пьяни.

– Он не твой сын, – смотря ему в глаза, заявил Паскуаль.

– Он-х м-хне к-хак с-хын. И т-хы н-хе б-худ-хешь к-х н-хему р-хев-хнов-хать.

– Я над этим еще обстоятельно подумаю.

– Думаю, мне лучше уйти, – наконец, смог подать голос я. Лукьян кивнул, не выпуская пьяного мужа из своих рук.

– Когда тебя не станет, я сброшусь отсюда на скалы, – по-пьяному серьезно заявил Паскуаль.

– С чег-хо т-хы вз-хял, чт-хо я у-хмру р-ханьш-хе? – весело ответил Лукьян.

Когда я закрывал за собой двери, они самозабвенно целовались, вцепившись друг в друга, как в последнее спасение в этой жизни.

Пока я шел к своей комнате, в душе разливалось какое-то очень странное чувство, и даже к ночи оно не прошло.

«Он-х м-хне к-хак с-хын».

Следующий день тянулся бесконечно. В Оцидитглацеме что утро, что день, что ночь – разницы крайне мало, разве что на ночном небе сияние мерцает сильнее. Я слонялся по замку без цели несколько часов, надолго останавливаясь у статуй, которые больше всего меня интересовали. Для других они были высокими, для меня же в самый раз, чтобы столкнуться с неживыми взглядами. Все эти люди были похожи, их черты лица, настолько тонкие и хищные, производили впечатление, будто через секунду они оживут и разорвут тебя на части. Все они были вырезаны еще в глубокой древности, когда Оцидитглацемская Империя еще даже в проекте так не называлась. Так давно, что в техногенном Перекрое никто не смог бы и помыслить.

Все эти люди были знатью, огромным Единым Орденом, пришедшим из Пристанища Заложниц, которое теперь принадлежит Алистенебраруму. Они возносили Судьбу как единственную честную богиню. Сейчас мало кто относится к этому серьезно. Только благодаря этому я и могу хоть на немного прикоснуться к той истории, которая мне интересна не меньше, чем Равновесие. Может быть, нельзя одновременно быть приверженцем двух религий, но если Равновесие – то, что в меня вложили, то Судьба всегда была для меня, как призрак матери, которую я убил своим рождением.

Если бы не я, мама была бы жива и отцу не пришлось бы пройти так много одному, не пришлось бы носить траур, из которого он не мог выйти годами. Но я родился, и на то воля Судьбы. Мама умерла, и на то тоже воля Судьбы. Прошлое изменить нельзя. Я говорю себе это каждый раз, когда, как сейчас, слезы душат так, что кажется – умираешь. Мне нельзя плакать – мои глаза не выдержат этого.

Я задумываюсь о чем-то подобном так редко, что порой с удивлением понимаю, что и мне бывает больно. Чаще всего я просто наблюдатель, слежу за чужими судьбами со стороны, совершенно не обращая на свою жизнь внимания. Так проще. Отстраниться от всего проще. Особенно когда не можешь отпустить. А я вряд ли когда-нибудь смогу отпустить мысли о том, что уничтожил счастливую жизнь своих родителей своим появлением на свет.

Побродив по пустым коридорам с еще более пустой головой, я, наконец, вернулся в свою комнату, которая оказалась не пуста. Отец сидел в кресле, а у окна стоял Арторий, который прервался на полуслове при моем появлении.

– Мне уйти? – сразу же спросил я.

Паскуаль на секунду задержал на мне взгляд и отвернулся, затушив окурок о подоконник.

– Ты меня услышал? – спросил отец, когда Арторий уже держался за ручку двери, стремительным шагом намереваясь покинуть наше общество.

– Услышал. Не помогло, – не поворачиваясь, ответил он и вышел.

– Я помешал? – спросил я, упав на кровать.

– Скорее спас меня от потока очередных мук совести, – фыркнул отец, помахав рукой перед носом. Вся комната пропахла сигаретным дымом. – И почему мне всегда все исповедуются?

– У тебя нимб над головой сверкает, – улыбнулся я. Он не ответил, покачав головой.

Последние пару дней перед отъездом мы с отцом дважды были свидетелями страшных ссор Лукьяна и Артория, во время которых в воздухе летали ножи и на трех языках лились обвинения в твердолобии и тупости. Они мирились потом, конечно же, но смотреть на этих двух разъяренных демонов, которые не в состоянии без скандала прийти к согласию в политических вопросах, было страшно. Еще страшнее было слышать тихий голос Елисея: «Прекратите». И они его слушали, как родители во время ссоры слушают маленького ребенка.

Все это выглядело довольно жутко, особенно на фоне покушений на Лукьяна. Кто-то всерьез вознамерился его убить и, терпя неудачи, не собирался останавливаться. Военные победы медленно отходили на второй план.

Мы с отцом ни о чем не говорили, пока молча собирали немногочисленные вещи, каждый думая о своем. Я просто хотел, наконец, вернуться и увидеть друга, абстрагироваться от местной накалившейся обстановки. Чего хотел в это время мой отец, я не знаю. Может быть, увидеть Софию, а может быть, и что-то совсем другое.

Но уехать утром не получилось. Не успело небо толком посветлеть, как весь замок потрясла новость – Верховный Жрец Ордена Консциэнс умер. Брат моего деда умер.

Со столь нерадостной вестью и пеплом Жана в Оцидитглацем приехал Арман фон Дэшнер. Ему не нужно было ничьего разрешения, чтобы исполнить последнюю волю умершего, но как такой же полноправный член так называемого Ордена Адэодэтуса он первым делом приехал сюда, к своим друзьям, но встретил холодный прием еще не успевшего уехать Императора.

– Последней волей Жана Кечменвальдека было, чтобы его пепел был развеян над морем в Инфернуме, – ответил Елисею Арман. Казалось, Императора такой ответ на вопрос: «Зачем вы вывезли его прах за пределы владений Ордена?» – не удовлетворил.

– Здесь тоже Инфернум, – холодно заметил он. – Ваши территории тоже Инфернум. И везде есть моря.

– Прошу прощения, мой Император, неверно выразился, – сдержанно склонился Арман. – Его святейшество говорил о Городе у Моря.

– Так исполните последнюю волю своего Хранителя, – все-таки махнул рукой Император и, вслушавшись в то, что принялся говорить ему на ухо один из генералов, буквально влетевший в зал, не стал продолжать беседу, кажется, даже забыв об Ордене Консциэнс.

– Да, мой Император, – снова поклонился Арман, но Елисей, не попрощавшись, стремительно вышел, забрав с собой всех членов военного совета, и все оставшиеся в теперь полупустом зале заметно расслабились.

– Т-хак и б-хыть, – сказал Лукьян, поднявшись, – ск-хажу п-хервый: я ск-хуч-хал, – и протянул к Арману руки.

– Я тоже, братишка, я тоже, – ответил тот, обняв своего младшего брата. Похожи они были ровно настолько, насколько похожи я и мой сводный брат. Даже если они и родные, то мутации Лукьяна так сильны, что фамильные сходства стерты напрочь. И, что больше всего меня удивляло, у Армана не было той скрипучести в голосе, как у его брата. У него как будто и вовсе отсутствовал какой-либо акцент, что инфернумский, что оцидитглацемский, что консциэнский.

Было видно, что смерть Жана заметно подкосила этого сильного во всех смыслах и верного своим убеждениям человека. Они бок о бок десятилетиями служили на благо Ордена. Такая потеря определенно невосполнима.

Но волнует меня совсем не Арман. Меня больше интересует реакция моего деда.

– Чт-хо т-хеп-херь б-худет с Орд-хеном? – спросила леди Франческа-Бриджита фон Дэшнер Марнис-Оторис-Гааль. В ее старых глазах была пустота и презрение, когда она смотрела на обоих своих сыновей: и на нормального, ударившегося в религию, и на уродца, стоящего теперь у власти.

– Совет принял решение, что по истечении траура место Верховного Жреца займет Григорий Каллидиум, – ответил Арман.

– Он-х ж-хе слеп-хой, – фыркнула Франческа, покачав головой. От этого ее седые кудри, сложенные в прическу, несколько растрепались, а огромные серьги замерцали в тусклом свете, раня мои многострадальные глаза. Эта женщина вообще была моим проклятием – меня не слепили даже шедевры Бессердечного, но у этой мадам фон Дэшнер-Марнис-Кипарис-и-так-далее на платьях и украшениях был какой-то минерал, так сильно отражающий свет, что хоть сдохни, но на нее не смотри. По наблюдению: Лукьян на мать тоже смотрел крайне мало. Точнее, вообще не смотрел.

– Какая дискриминация, – не постеснялся возмутиться я.

– Как-хое лиц-хем-хер-хие, – передразнила меня она, будто бы нарочно пустив своей огромной сережкой отсвет мне в глаз.

Пропустив утренний поезд, мы благополучно отправились домой только ночью. У Лукьяна от расхождения подходов к решению проблем и с мужем, и с сыном, кажется, совсем не по-императорски сдали нервы, потому ни с ним, ни с злющим как черт Арторием мы так и не попрощались. Впрочем, это никого особо не занимало, на фоне того, как получасом ранее провожали Императора, который с легкостью отмахнулся и от фон Дэшнера, и от Паскуаля, призвав их в его отсутствие привести в порядок нервную систему и найти способ избегать пустой ругани, отнимающей время. Сам он никого больше не слушал и делал то, что ему было нужно. Со своим привилегированным взводом он вновь отправился воевать. А это значило только одно – телевизор включать в ближайшее время не надо, а на Интернет стоит перепроверить фильтры. В запрещенных у меня стоит все, что только может выдать мне при открытии новости о войне.

Как сказал в одном из интервью Бессердечный: «Предпочитаю военному хрому серебро и камни модельного мира». Наилучшая точка зрения, какую сейчас можно найти.

В душе я радовался, что мы едем ночью. В темноте не видно разрушений. В темноте можно притвориться, что не видишь разрушений. Я сидел на нижней полке, уставившись в пустоту, слушая мерный шум поезда и тихое дыхание отца, спящего напротив, и Армана на верхней полке.

В 04:15 по еще оцидитглацемскому времени или 23:15 по инфернумскому от Элайза пришло сообщение.

Элайз Александэр Клемэнт: Я по тебе скучаю :(

Феликс К. К.: приеду к полудню

Элайз Александэр Клемэнт: Жду :(

Мне в жизни многое безразлично. Под этим «многим» я подразумеваю почти все. Для меня важны только три человека во всей вселенной: отец, Элайз и с недавних пор Лукьян – и ни одна духовная или материальная вещь. Только три человека, без которых существовать не было бы смысла вообще. Как бы сильно я ни осуждал возведение человека в ранг смысла жизни, я сам это делаю. И иначе, наверное, уже не смогу.

Я без очков смотрел в темное окно и физически ничего не видел, но прошлое яркими вспышками ранило память.

Почему-то всплывают полные ужаса глаза Элайза. Их я, наверное, никогда не забуду. Шрамов от его пальцев уже давно почти не видно, но я все равно о них помню. Помню своего друга сломанным настолько, что боялся, что он больше никогда не сможет жить как человек. Я так боялся, что его признают сошедшим с ума и запрут где-нибудь, откуда он ни вернется. Это все было невыносимо. Я ничего не помню из того периода жизни, кроме ужаса моего друга. Как он представлял собой призрак, полный всепоглощающего страха и неверия.

Маньяк не дожил до суда. Жители города разорвали его на части, совершив самосуд. Даже сопровождающие его полицейские не смогли остановить людей. Только смерть чудовища смогла дать моему другу шанс не думать, что где-то там, за решеткой, оно живо и может выйти, принявшись за старое, найти свою жертву и добить.

То, что произошло в ноябре 215-го, мы с другом не обсуждали. Возвращение его мучителя заметно пошатнуло его психику и веру в какую-либо реальность происходящего, но если он кому и плакался, то, вероятно, мужу. Элайз всеми силами пытался показать, что не боится, хотя разбитый любимый телефон и шрам от пули на правой руке теперь никогда не дадут ему забыть тот осенний день. Тогда это чудовище мы не поймали, он как в воду канул. Три месяца потребовалось на поиски. Чтобы защитить Элайза, деду понадобился целый военный отряд, вызванный из Морэсолмы. За это время друг получил еще две пули – в бок и в ногу – и это выглядело как издевка. Как будто специально стреляли, чтобы напугать, а не убить. Поймали чудовище чудом, и чтобы понять, какого черта происходит, достаточно было разобрать эту хреновину с лицом мучителя. Робот. Лаборатории дяди Карломана понадобилось много времени, чтобы поверить – Алистенебрарум за каким-то хреном оживляет трупы. Алистенебрарум создает из человеческих тел машины. Насколько стало известно теперь, ни одного человека в Независимом Крае больше не хоронят. И эта мертвая армия идет против Империи.

«Я не боюсь» стало девизом моего друга, только я ему не верю. Он не слабый, никогда не был, но если за себя он и перестал бояться, то за мужа – нет. И в этом постоянном стремлении защитить свое хрупкое счастье он все больше отдаляется от нас, от своей семьи.

А я ведь всегда был рядом. Мой отец всегда был рядом. Это мы его спасли. Да, Оллфорд вроде как помог его спасти тоже, но я этого признавать не хочу и не буду. Все, что он сделал, это влюбил в себя глупого запуганного подростка и привязал его к себе, чем теперь откровенно пользовался.

Я никогда не испытывал к Оллфорду теплых чувств. Для меня он был просто больным мужиком, который в школьные годы три раза в неделю занимался со мной инфернумским языком и оцидитглацемской литературой. Учитель-то он неплохой, только я ученик не из лучших. Не люблю учиться в принципе и не скрываю этого. В общем-то, всю мою жизнь Оллфорд был мне безразличен до тех пор, пока мой друг не увяз в этом болоте по уши. Но нужно отдать старикану должное – он педофил, но педофил с совестью. У меня нет причин сомневаться в том, что он не прикоснулся к Элайзу до совершеннолетия. Хотя, казалось бы, такая добыча – сирота при живых родителях, несчастный зверек с поломанной психикой. Но нет.

Я порой задумываюсь – ведь Оллфорд все время, все ужасное и тяжелое время был рядом, и это в основном определило выбор моего друга. У него как будто и не было других вариантов. Иногда хочется думать, что будь рядом кто-то другой – пусть мужчина, но не такой старый и больной, – для Элайза это было бы лучше, и сейчас он не был бы таким несчастным от того, что его любимый человек мучительно умирает.

Честно признаться, когда их отношения были для меня только фактом без подробностей, меня это не раздражало. Но теперь этот Чарльз для меня представляется не более чем камнем на шее молодости моего друга. Как Клемэнт сам этого не понимает?

Оллфорд до сих пор преподает в университете. Даже после инцидента в 215-м он не вынес жизни дома и уже в январе 216-го вышел на работу. Инвалидное кресло не стало помехой, и со временем студенты привыкли. Элайз всегда сидит на лекциях на первой парте, следит. Их брак не афишируется, потому многие думают, что Элайз просто вроде опекуна для инвалида, сиделка. На деле так и есть, черт бы их всех побрал.

Я очень боюсь, что скоро мне вновь придется стать жилеткой и утешением для друга. К моему сожалению, смерть Оллфорда разобьет ему сердце. Надеюсь, что только сердце. Во второй раз спасти его психику будет намного сложнее. Если вообще возможно.

Мыслями обо всем этом я себя только больше расстроил, хоть это и помогло почти не заметить долгой дороги.

Весь путь до дома отец проспал, а по пути с вокзала на такси Арман полностью заполнил собой его внимание. Это было и к лучшему. Мне совсем не хотелось разговаривать.

Я, написав Элайзу наобум время прибытия, как оказалось, идеально рассчитал, и прямо-таки к полудню мы были на месте. Отец пошел в дом вместе с Арманом, а я, не заходя, отправился к Элайзу. Ключ от их пыльной развалины уже полгода как болтался у меня на связке, «на всякий случай», поэтому стучать не пришлось. Звонок в этом доме никогда не починится. Да и не хотелось лишний раз шуметь. Хрен этого Оллфорда знает, когда он спит, а когда нет. Еще наорут потом, что разбудил бедняжечку.

Я прошел по коридору в гостиную, обнаружив в ней рисующего Бессердечного. Он сидел на диване и на мое появление отреагировал странно – спрятал рисунок, закрыв альбом. Как будто я мог там что-то увидеть. Я пожал на это плечами, поздоровался и пошел к спальне – месту, где Элайз и его ненаглядный муженек теперь проводят большую часть времени.

– Чарльз! – первое, что я услышал, приоткрыв дверь, был тихий шепот моего друга. – Чарльз…

Когда я украдкой заглянул в комнату, то увидел Элайза, целующего своего мужа в промежутках между собственными шепотом и стонами и делающего с ним явно не то, что можно делать с человеком, парализованным ниже пояса. Мне стало противно до тошноты. У меня вызывает отторжение тот факт, что Элайз может получать удовольствие, целуя старого мужика, позволяя ему себя трогать, трахая его в конце концов… тьфу. Кому вообще могут быть приятны прикосновения старика? Если бы у Оллфорда было миллионное состояние, я бы еще понял, на что там у Элайза стоит, но у него ничего нет. Даже возможности ходить. А Клемэнт говорит о нем как о лучшем мужчине в мире. Мне противно. Может, я плохой, очень плохой человек, а как друг еще хуже, но скорее бы Оллфорд уже умер и освободил моего Элайза от такой жизни, которую он волочит.

Посмотрел я на все это дело и решил, что зайду попозже и пошумнее.

– Живой? – усмехнулся Бессердечный с дивана.

– Они… они прям ну…

– Да, – согласно кивнул Мэтр с таким же лицом, как у меня.

– И часто?..

– Достаточно, чтобы сломать мою медицинскую психику. Но чужие отношения, тем более чужая постель, не наше дело. У вас зеленый чай и мята есть?

– Были, да.

– Я бы выпил.

Он вытянул меня из дома и пошел к нам, а я остался на улице минут на десять. Покурив, настойчиво отгоняя от себя увиденное, я пошел домой, попутно поймав в саду своего белого кота Лютика.

Когда я вошел в нашу гостиную с котом на руках, я увидел то, чего ни разу в жизни не видел и видеть не мог: мой дед рыдал. Сидел на полу и рыдал. Потеряв брата, которого он всю жизнь оскорблял и ненавидел, теперь он рыдал, как будто он не из стали сделанный и ему есть дело хоть до кого-то. Отец сидел на коленях рядом, но не осмеливался даже прикоснуться к деду.

Что теперь будет, представить сложно. Мой дед вообще человек очень сложный. Он может класть огромный болт на многие вещи, но вот порой с блоком его чувства вины случается сбой. Он отказался немедленно стать главой Новой Церкви и заключил с Арторием договор: он займет пост только после смерти Оллфорда. До того момента он никуда не уедет из Города у Моря, не бросит своего друга в беде, так сказать. Его чувство вины оказалось сильнее его необъятного тщеславия. И в этот раз он может вытворить что-нибудь подобное.

Час спустя Оллфорд, как будто и не занимался непотребством с моим другом, принял новость еще более эмоционально. За вечер весь дом утонул в суровых мужских слезах по брату и другу, или кем он там Оллфорду был. Слов ни от одного, ни от другого не поступало даже в самых маленьких количествах, как будто им нечего было об умершем сказать. Слезливое молчание даже у меня вызвало боль в желудке, хотя, казалось бы, мне-то какое дело. Я Жана видел только по огромным праздникам, потому он для меня как будто и не существовал вовсе.

Элайз же сразу от такой новости напрягся, как и всегда, когда Оллфорд начинал нервничать, так что я даже не отважился подойти к другу поближе. Этот разъяренный дракон обдаст таким пламенем, что потом пепла собственного не соберешь. Нет уж, поговорим как-нибудь потом.

Всю ночь у них с Оллфордом горел свет в спальне, а утром по лицу друга было понятно, что ночь они провели не лучшим образом.

– Ты как? – отважился спросить я.

– Мне страшно за него, – честно признался друг, хлебая третью чашку кофе и потирая красные от недосыпа глаза.

Так как Орден Консциэнс уже простился со своим Верховным Жрецом во время его сожжения, акт развеивания пепла убитого радиацией мужика много народу не собрал. На деревянной пристани были только мы с Элайзом, отец, дед, Бессердечный, Арман и Оллфорд.

– Трубы для тебя умолкли навсегда, – сказал Оллфорд, когда дед пустил своего брата по ветру. – Прощай, друг и брат, – он глубоко вздохнул. – Пусть твоя вина тебя отпустит.

– И отпусти нам то, в чем повинны мы, – вторил ему дед. – Прощай.

Первым ушел Бессердечный. За ним отец. Я стоял рядом с Элайзом и держал его за руку. Его трясло, и было это явно не от холода, пусть у моря о нас то и дело бился ледяной ветер.

– Ты останешься первым помощником? – наконец, спросил Оллфорд, обратившись к посеревшему Арману.

– Не знаю. Если Григорий этого захочет, то конечно, – бесцветно ответил мужчина. – Я так много лет служил мастеру Жану, что теперь трудно представить жизнь Ордена без него.

– Ты побудешь у нас? – спросил дед, отведя взгляд от серого моря.

– Нет. У меня поезд через два часа.

Через эти самые два часа, греясь обжигающим красным чаем, мы с Элайзом сидели в гостиной их пыльного дома, пока дед проводил свой очередной осмотр системы в спине Оллфорда (раз в три дня, не реже!). Дверь была открыта, потому с дивана все было прекрасно видно.

Оллфорд сидел в кровати, наклонившись вперед, как сломанная кукла, а дед пальцами проходился по его позвоночнику, как будто и правда почувствовал бы, если что-то вдруг не так.

– Ян, мне больно, – через какое-то время сказал Оллфорд, но даже не пошевелился.

– Терпи. Ты мужик или нет? – ответил дед.

– Навязанные гендерные стереотипы, – пробубнил в ответ тот.

– Я победил, – возликовал Элайз, подпрыгнув на диване, чуть не облив себя кипятком.

– Промывка мозгов прошла успешно, – кивнул я, умолчав о том, что Оллфорд вложил в него намного больше своего, чем Элайз смог вбить ему.

– Кстати, – застегивая рубашку, сказал Оллфорд, когда дед, взяв с тумбочки свой стакан с виски, плюхнулся на вторую часть кровати, – я дочитал наш шедевр.

– И?

– Бредятина, – изрек тот, достав из-под подушки огромную рукопись.

– Мы почти тридцать лет писали это, и теперь ты говоришь, что это бредятина? – неподдельно удивился дед, остановив стакан на полпути ко рту.

– Да, – коротко ответил тот. – Времени на исправления уже нет, поэтому можешь просто зачеркнуть слово «роман» и подписать: «фэнтезийная комедия».

– И не подумаю, – возразил дед, отобрав рукопись у своего горе-соавтора. – Все отшлифовано до блеска.

– С этим самым блеском мы и переборщили, – грустно вздохнул Оллфорд.

– Феликс.

Я аж вздрогнул от голоса Бессердечного, стоящего за диваном. Как он только умудряется так тихо подкрадываться.

– А? Чего? – опомнившись, спросил я.

– Дэмиэн и Блейк приехали. Остановились у вас.

– Чего-чего ты там лопочешь? – крикнул из спальни дед.

– Говорю, невеста вашего внука с отцом приехала, – чуть громче отозвался Мэтр.

– Да какая она мне невеста, – отмахнулся я. Бессердечный только загадочно развел руками и отправился на кухню. Нет чтобы пожрать, так небось опять за своими бесконечными таблетками, наркоман проклятый.

– Педофил, – закатил глаза Элайз. Ну за это я просто не мог не защекотать его до смерти. Доведя друга до истошного смеха, от которого его лицо стало цвета помидора, я все-таки отправился домой.

Ну, хотя бы несколько дней скучно не будет.

Моя так называемая невеста нашлась, как ни странно, в моей комнате. Она сидела на подоконнике и листала декабрьский номер популярного и единственного не электронного модного журнала. На тридцать первой и второй страницах там мелькают наши с Элайзом рожи.

– Привет, – я сел на ковер рядом с подоконником.

– Привет, – отозвалась Блейк, одарив меня лучезарной улыбкой.

С каждым годом этот маленький черт с рогами становится все красивее. Светлые вьющиеся волосы, миловидная мордашка, огромные голубые глазищи. Ей для журналов для подростков сниматься бы, а не носить на кителе орден ветерана Марафона Смерти.

Порой мне кажется, что Хамелеон ее совсем не любит. Какой любящий отец допустит, чтобы его тогда еще четырнадцатилетняя дочь участвовала в настоящих боевых действиях? Так или иначе, она умудрилась выжить. И мне очень не хочется думать о том, что эти тонкие белые ручки умеют управляться с автоматом.

– Как дела? – спросила она, спустившись с подоконника и сев рядом со мной. Лютик выполз из-под кровати и начал к ней ластиться. Продажный он у меня. Всех моих девушек всегда любил больше, чем меня.

– Не очень, – не стал ерничать я. Она хоть и молодая, но определенно не тупая. Мне не хочется ей ни льстить, ни врать.

– Это заметно, – кивнула она, стерев улыбку со своих блестящих от розовой помады губ. – Элайзу будет очень плохо, когда он умрет.

Я кивнул. Видимо, уже успела от отца тут наслушаться.

– Но он очень заботливый. Не каждый так сможет, – она взяла кота на руки, и тот принялся играть с прядью ее волос.

– А ты смогла бы? – спросил я, почесав Лютику за ухом. Он нагло разомлел от внимания сразу двух людей.

– Не поняла, – ее густые светлые брови съехались к переносице.

– Ну, ты смогла бы так? – и я спрашивал это не просто так. Мне было интересно, может ли человек, который не побоялся взять ответственность за чужие смерти, взять на себя ответственность и за чужую жизнь. – Например, если я вконец ослепну.

– Это очень сложный вопрос, Феликс, – серьезно заявила она. – Только дураки, не подумав, сразу ответят «да».

– Ты очень повзрослела.

– Война обязывает.

– Я бы женился на тебе, – на полном серьезе сказал я.

– Так женись, – улыбнулась она, обняв меня. – Ты ведь для меня все равно так и остался принцем из сказки.

– Только ты уже не принцесса, – вздохнул я, погладив ее по волосам. На ощупь они были легче пуха.

– А что мешает воину выйти замуж за принца? Только тупым принцессам, что ли, такое богатство?

Я на это мог только рассмеяться. Я знаю ее чуть ли не с пеленок, видел, как она растет. Уже в свои пять лет она заявила мне, что выйдет за меня замуж. Мне столько раз не везло в личной жизни, что порой думается, может, Блейк и есть та единственная? Но потом на ум приходит и другая мысль: я прекрасно знаю, что у меня мало времени, поэтому просто ищу лишь бы кого-нибудь, потому что когда я останусь слепым и беспомощным, я точно никому не буду нужен.

– Ты ведь, получается, в этом году школу заканчиваешь? – спросил я, сам себе удивляясь. Мне почти двадцать шесть, и я сижу в своей комнате в обнимку с еще совсем ребенком. И чувствую себя в ее присутствии таким тупым и бесполезным, что словами не передать.

– Заканчиваю, – кивнула она.

– И куда потом?

– Как куда? В Академию, официальное звание зарабатывать.

– Это что же, я на офицере жениться буду? – я обнял ее, такую хрупкую, маленькую, героя войны, выжившую в самом пекле. С ее медалями в Военную Академию с руками и ногами сцапают.

– Подожди лет десять, генералом стану, как Ада де Фро, – рассмеялась она.

– Главное, чтобы у нас не было детей, которые нас угрохают, как Аду де Фро.

– Ой, дурак, – она больно ударила меня по ребрам.

– Может, пойдем, прогуляемся? – предложил я. – Вкусным кофе угощу.

– А пироженками? – она подняла на меня взгляд, и я увидел в ней шестнадцатилетнюю девушку с соломенными вьющимися волосами, но никак не воина.

– И пироженками, – кивнул я.

– Погнали, – подскочила она и за руку потащила меня за собой.

Вечером, когда этот долгий и непонятный день закончился, я упал рядом с отцом на диван и так же, как и он, уставился в черную гладь выключенного телевизора.

– С Блейк гулял? – спросил отец.

– Угу, – кивнул я.

И снова замолчали минут на тридцать. Нам так комфортно друг с другом молчать. Для меня вообще нет ничего лучше, чем просто сидеть с отцом в тишине. Только так я могу хоть немного отдохнуть.

– Пап, – наконец, нарушил тишину я.

– М?

– А ты вообще не против? Ну, что она и что все так… – я не знал, как закончить эту фразу. Отец перевел взгляд с телевизора на меня.

– Знаешь, смотря на наше окружение, не мужик – и на том уже спасибо.

Меня с этого пробрало на истеричный хохот.

В тренде наш идиотизм. Часть II. Феликс

Подняться наверх