Читать книгу В тренде наш идиотизм. Часть II. Феликс - Лука А. Мейте - Страница 5

Часть II. Феликс
Март. Шипы под ребрами

Оглавление

– Мне холодно. Прошу вас, мне очень холодно…

Но если кто-то из медперсонала и есть рядом, я не чувствую, чтобы на меня обратили внимание. Никто не подходит ко мне, когда я прошу. Только когда нужно им. Я замерзаю в одиночестве под слишком тонким для вдруг ударивших морозов одеялом в кровати, которая мне мала, не в силах поднять голову – боль пульсирует тяжелым молотом. В горле стоит ком, а в носу навязчиво застрял мерзкий медикаментозный запах. Стоит затуманенному разуму хоть чуть-чуть проясниться, и желудок сразу же сжимается от ужаса – темнота не закончится, я больше ничего не увижу – судорожные мысли лавируют между волнами боли.

Я в больнице, кажется, уже неделю, и за эту неделю никто, кроме отца, ко мне не приходил. Никто, кроме отца, не искал меня, когда я не смог вернуться домой с автомобильного моста, потому что от слез и боли перестал что-либо видеть. Никто, кроме отца, не думал о том, где я и что со мной. А я даже не мог позвонить. Казалось бы, у меня больная только голова, но на мосту я не мог поднять рук. От каждого движения тошнило до одури.

Это страшно. Мне стало по-настоящему страшно. Даже будучи маленьким мальчиком, я, ловя чудовищные глюки то ли от лекарств, то ли от того, что умираю, не боялся, когда сам Дьявол тянул ко мне когтистые лапы и у меня в комнате полы шли огненными трещинами. Но, оставшись один на один с собой, беспомощный на холоде, который почему-то чувствую болезненно остро, я испугался. Испугался потому, что я не хочу умирать. Не для того я всю жизнь борюсь, чтобы сдохнуть никому не нужным.

Я честно пытался не думать об этом, но сердце защемило до невозможности дышать: если бы Оллфорд пропал, его искала бы целая толпа.

Я еще никогда не чувствовал такого невыносимого одиночества. У меня всегда был Элайз. Теперь его у меня не было. Даже если он и знает, где я, он не появляется. Я ведь так и не извинился за свои слова. И его паралитик-муж без него хотя бы час прожить определенно не сможет.

Пустота меня сжирает. Мыслями я мечусь и не знаю, куда себя деть. Не знаю, чем занять себя. Не знаю, о чем подумать, лишь бы не загнать себя сильнее. Я разваливаюсь на части. Мне горько и очень страшно.

– Спасибо, – услышал я голос отца за дверью палаты. – Я сам скажу ему.

И ему даже не нужно рассказывать мне, что наговорили ему врачи. Не нужно вообще ничего говорить. Я сам знаю все лучше каждого из этих товарищей в белых халатах.

– Папа… – хрипло шепчу я, чувствуя его руку на лице. Глаза мои закрыты плотной повязкой.

– Мальчик мой… – меня передернуло. У него в голосе стояли слезы. А жизнь научила моего отца тому, что плакать можно только тогда, когда ничего другого сделать не можешь. Мне хочется его обнять, но я не могу пошевелиться из-за капельниц и подключенных приборов.

Он попытался что-то сказать, но вместо слов начал давиться слезами. В такие моменты во мне будто происходит раскол: одна моя часть хочет прижать его к себе и держать, пока не успокоится, а другая до дрожи хочет на него наорать, чтобы перестал ерундой страдать. Слезы никого еще в мировой истории не вылечили.

– Я так люблю тебя, сынок, – я чувствую его руки на своих руках и вновь вспоминаю, как мне холодно. Отец теплый. От него у меня по всему телу бегут мерзкие мурашки.

Его голос срывается, а рыдания переходят в икоту. Меня это и злит, и расстраивает. Он всю жизнь возится со мной, хотя мог бы сразу отказаться от такого уродца. Меня уже замучило чувство вины. Я не хочу, чтобы он из-за меня плакал.

– Пап. Успокойся. Прекрати реветь! – не выдержал я и почувствовал, как сильно его передернуло. Вроде взрослый мужик, а так боится, когда на него повышают голос.

Когда в аварии погибла моя бабка, отцу было всего тринадцать. Без того проблемный возраст, усугубленный потерей любимой матери и пьянством и рукоприкладством убитого горем отца, сделали моего родителя запуганной тряпкой, которой он не перестал быть и поныне. Он только ради меня и держится. И лучше ему, наверное, не знать того, что дядюшка Карломан давным-давно по доброте душевной и большому секрету рассказал мне во всех красках о том, что после моего рождения (что равно смерти моей матери) отец, перед тем как начал бороться за титул «родитель столетия», пытался покончить с собой. А ведь я его понимаю и совсем за это не осуждаю.

– Я еще жив. И подыхать не собираюсь. Возьми себя в руки.

– И-и-извини, – заикаясь и хлюпая носом, ответил он.

– Когда меня отсюда выпустят? – вздохнул я и, наплевав на катетер, протянул руку вверх, пытаясь найти лицо отца. Его дрожащая рука накрыла мою, когда я коснулся его влажной от слез чуть колючей щеки.

– Завтра. Они не видят смысла держать тебя здесь.

– Я тоже не вижу. Смысла.

– Феликс…

– Да ладно тебе. Дай хоть над собой посмеяться.

Мы долго молчали, как всегда. Я чувствовал его тепло, слышал его неровное дыхание, и мне как будто бы на жалкие минуты становилось легче.

– Пап, – через какое-то время позвал я.

– Да? – еле слышно на выдохе отозвался он.

– Почему ко мне больше никто не приходит? Я никому больше не нужен, да? – я чувствовал себя глупым ребенком, задавая такие вопросы, но, в конце концов, так все и выглядело – как будто кроме отца у меня никого нет на всем белом свете. – Меня больше никто не любит?

– Не говори так, – он сильнее сжал мою руку.

– Элайз больше меня не любит? – продолжил допытываться я, хотя и понимал, что отцу это приносит боли не меньше, чем мне.

– Феликс, его муж умирает… – почти жалобно ответил он, и это всколыхнуло во мне волну гнева.

– Его лучший друг тоже умирает, – зло бросил я.

– Сынок, не надо… ты же знаешь, как сильно он любит вас обоих.

– Мне больно, пап.

– Я понимаю. Но и ты попробуй его понять…

– Не хочу даже пробовать.

Бесит. Бесит. Бесит. Как же бесит его нимб над головой. Он как будто бы даже сквозь повязку так и светит своей святостью и глубочайшим всепониманием.

– Не будь эгоистом.

Каждый раз одно и то же. Не будь эгоистом. А кем мне еще быть? Я гребаный урод, который уже лет пятнадцать как должен сдохнуть. О ком еще, кроме себя, думать мерзкой экзотичной зверушке, за которой весь мир наблюдает по приколу? Если я не подумаю о себе, кто еще обо мне подумает? Мою жизнь, как и любую другую, все принимают как должное, абсолютно не беря во внимание тот факт, что из всех альбиносов-мутантов в мире остались только двое – я и Лукьян фон Дэшнер, выжившие черт поймет каким чудом.

Ведь и не похоронят потом по-человечески. На опыты возьмут. Дядюшка самый первый подсуетится. А отец, даже если и откроет рот против, быстро сдастся. Ему уже не за что будет бороться.

– Я не эгоист, – все-таки вздохнул я. – Я человек, которому всего почти двадцать шесть и который умирает от никому неизвестной болезни. И ради которого его лучший друг не может найти и получаса, – я почувствовал, как повязка на глазах намокает. – А если я сдохну раньше, чем Оллфорд? Что тогда, пап?.. – еще полминуты назад мой твердый голос опустился до предательского слабого шепота.

– Тшш, успокойся, – я почувствовал, как он нагнулся ко мне ниже и обнял за плечи. – Нельзя.

– Я не хочу успокаиваться. Я хочу нормальную жизнь.

И тут я понял, что рыдаю.

Из-за случившейся истерики меня выперли из больницы только через три дня, а не на следующий, как планировали. Жизненные показатели мои им, видите ли, не нравились. Еще два дня я овощем лежал в своей кровати, пытаясь отойти от всего того количества успокоительных, которыми меня накачали. Повязку с меня сняли, но я и сам не спешил открывать глаза. Телефон вибрировал без конца оповещениями в ГИКе, но мне не нужно было смотреть, чтобы убедиться – там не мелькает ни одной знакомой рожи. А до тысяч незнакомцев, строчащих всякий бред, мне дела не было.

Я слушал музыку и спал, спал и слушал музыку. Мои коты, лучше кого бы то ни было чувствующие, как мне плохо, лежали у меня на кровати, изредка трогая меня своими лапками – наверное, проверяли, живой хозяин или уже не очень.

Во всем огромном доме стояла тишина – дед порой даже на ночь не возвращался, находясь с Оллфордом безвылазно, а отец работал для «Эльх Модельерх» в Городе с Винным Заводом. С недавних пор города-призраки достигли пика своей популярности (видимо, старые разрушенные и заброшенные города для людей более привлекательны, чем города, пошедшие прахом совсем недавно в процессе военных изысканий наших великих мира сего). Не знаю, в чем идея одной нашей великой косметической корпорации, но, видимо, прорекламировать новую тушь или помаду нигде кроме разрушенного завода больше не представлялось возможным.

Когда собственная кровать от долгого лежания становилась неудобной, я поднимался и как призрак бродил по дому. Я подумал бы, что уже умер, если бы не мои животные. Я часами сидел на кухне в окружении собак и котов, мутно наблюдая за тем, как они едят. У самого кусок в горло не лез. Полностью разряженный телефон валялся на полу в комнате.

Гнетущая атмосфера для меня не исчезла, даже когда тишина и покой были нарушены.

София Кларк – женщина-ураган. Она стихийно появляется в нашем доме, фигурально переворачивает все вверх дном, трахает моего отца и вновь уезжает.

В большинстве случаев все звуки в доме во время ее приезда превращаются в одно большое затяжное порно. Видимо, это у них какой-то особый вид мазохизма: воздержание месяца три – секс-марафон на недельку – снова три месяца в минимум трехстах километрах друг от друга.

Но в любом случае таким счастливым и довольным, как с ней, я отца, наверное, больше никогда не видел. Любовь к животным, нудизму и сексу – не такие уж и плохие точки соприкосновения. Правда звучит подобное сочетание так себе.

Я совершал свой ежевечерний призрачный обход по дому, когда на втором этаже буквально окунулся в музыку из стонов, чередующихся шепотом и смешками. К тому моменту как я честно пытался пройти мимо незакрытой двери отцовской спальни и не словить ничей зад при этом, именно в этот момент мой отец, наверное, самый неудовлетворенный в романтическом плане мужчина, выдал:

– Выходи за меня.

За что я люблю Софию, так это за ее честность и прямолинейность. Она рассмеялась и ответила:

– Ты больной?

– Почему это? – я поймал себя на мысли, что у отца редко когда бывает такой веселый голос.

– В нашем возрасте это абсолютно ни к чему, сладкий мой.

– Я люблю тебя. Очень.

– Ты, наверное, единственный мужчина, чьим подобным словам я верю.

– Да? И много же мужчин тебе это говорят, м?

– Ох, да вот всех-то и не упомнишь, – рассмеялась она.

– Ах ты!..

Под их смех и скрип кровати я предпочел спуститься вниз, чтобы хотя бы в одиночестве попялиться в выключенный экран телевизора. Я улегся на диван, и меня сразу же окружили Михаэль – наш далматинец, Лютик и Акация. Облепленный этими теплыми, пушистыми и все понимающими созданиями, я уснул. Хоть кто-то меня любит не потому что должен.

Проснулся я от того, что кто-то грубо скинул мои ноги с дивана. Поправив на носу очки, я увидел деда с пультом от телевизора в одной руке и стаканом с выпивкой в другой.

– Ты спиваешься, ты в курсе? – спросил я, машинально гладя Михаэля, облизывающего мою руку.

Дед, при всех его лоске и безмерной любви к себе, впервые на моей памяти позволил себе уже три дня ходить в одной рубашке, зарасти щетиной и пахнуть далеко не дорогущим парфюмом.

– Так и не будешь со мной разговаривать?

Полный игнор.

– М-да.

Полностью игнорируемый дедом и ударившимся в счастье отцом, я окончательно впал в уныние. У меня, конечно, были оплоты надежды вроде Блейк или Армина, но в то время, когда я еще пытался донести до них свое отчаяние и попросить помощи, я столкнулся с толстенными стенами. Блейк встала на сторону Элайза и отказалась со мной разговаривать, пока я не попрошу у него прощения. А у брата и без меня забот хватает: у D.M.O.P. новый альбом пишется, да и его жена вот-вот должна родить третьего ребенка.

Последним человеком, к которому я мог бы обратиться, была Карен, Коррозия. Но у нее у самой все сложно: нелюбящий муж, диагноз бесплодия, ранящий ее в самую душу, да и за своего друга Джо, актера из какого-то сериала, она тоже слишком переживает. Его выперли из проекта только за то, что он открыто признался в гомосексуальности. В итоге он остался безработным. Большего идиотизма в нашей такой свободной стране не придумаешь. Ему теперь только и остается писать глубокомысленные посты в ГИК вроде: «Мы боремся за свободу, но в итоге все равно живем в страхе. Мы боимся одни выходить на улицу, потому что нас знают. Боимся возвращаться на родину, где не поймут. Где разорвут на части. Этот кошмар никогда не кончится, пока мы все не откинем наши страхи, наши предрассудки, наше непонимание. Только тогда мы все научимся жить в мире и согласии, только тогда любовь победит». Этот гениальный мотивационный текст, не лишенный смысла, он выдал месяца этак три назад. А с тех пор спивается себе в своей квартирке в Г. С. В. Вот вся суть нашей борьбы за права и свободы.

Больше ни написать, ни позвонить мне некому. Именно поэтому телефон и валялся никому не нужным хламом на полу.

Я часами играл на виолончели, пытаясь отвлечься. Играл, абсолютно не задумываясь, что играю. То какие-то куски из классики до Перекроя, то неоклассику, и каждый раз гениальные произведения прерывались на мою собственную боль. Инструмент, моя лучшая, самая любимая белая виолончель, рыдала за меня. Сам плакать я себе больше не мог позволить – без того жить было мучительно до воя. Апогеем всех моих терзаний стали стертые в кровь пальцы, а взглянув на часы, я как-то совсем отстраненно удивился – я играл тринадцать часов подряд.

Когда и это занятие перестало приносить что-либо, кроме боли, я вернулся в постель. Телефон все еще валялся на полу, и, сделав над собой титаническое усилие, я все-таки поднял его и подключил к зарядке. Пока дисплей горел красным, я сдул пыль с ноутбука и включил его. Лютик, лежащий у меня в ногах, моментально оживился и потянул лапки к монитору. Так мы с ним и лежали вдвоем, листая бесконечный ГИК. За время моего отсутствия мои сто девять миллионов семьсот тысяч подписчиков превратились в сто девять миллионов девятьсот двадцать тысяч, прибавилось примерно пятьсот тысяч лайков на фотографиях и около трехсот тысяч комментариев на постах различной степени давности. Видимо, под каким-то произошел очередной глобальный срач. Я не стал читать, просто обнулив статистику.

Элайз в Сети не появлялся уже три недели. И ничего не выкладывал с Нового года.

Я зашел в наш с ним общий блог «В тренде наш идиотизм» и с какой-то тупой болью осознал, что новых нормальных совместных постов мы с ним не делали уже почти год. Мимолетное дурачество в прошлом месяце совсем не в счет. Идиотизм наш зарос паутиной. Я принялся листать все подряд, все, что мы выкладывали. Тысячи видео, десятки тысяч фотографий, я как будто отматывал нашу с ним жизнь назад. С каждой фотографией моего улыбающегося, яркого друга я все острее осознавал, в какую пропасть скатилась наша с ним дружба. Мы раньше и дня не могли провести друг без друга, так почему сейчас-то можем? Под гнетом всего, что с нами произошло, мы превратились один в козла, другой в истеричку и загубили наши отношения на корню.

А ведь нам всегда казалось, что наша дружба нерушима, что мы всю жизнь будем вместе.

Я так сильно закусил губу, что на белые клавиши ноутбука упали две тяжелые красные капли.

Долистав до самого начала, до самой первой фотографии в 210-м году, я понял – я так больше не могу.

Не могу.

Я захлопнул ноутбук и как был, в домашних штанах и футболке, побежал вниз.

– Снежинка, ты куда так рьяно? – услышал я голос Софии из гостиной.

– К Элайзу, – наспех натягивая кроссовки, ответил я. – Мириться.

– Милая, ты восхитительно влияешь на этот дом, – услышал я голос отца.

– О, только не проси меня остаться, – рассмеялась она.

Метель на улице умудрилась даже за крошечное расстояние от дома до дома запорошить меня липким снегом, но это было последним, о чем я думал в этот момент.

Открыв ключами, которые у меня так никто и не забрал, дверь, я прошел в коридор. В нос сразу же ударил запах затхлости, лекарств и гнилых роз. Везде темнота. Я прошел через гостиную, заглянув в спальню – Оллфорд спал под капельницей, а вот Элайза на первом этаже не нашлось. Вздохнув, как перед прыжком в воду, я как можно тише поднялся по скрипучей лестнице на второй этаж. Из чуть приоткрытой двери ванной тянулась полоска желтого света. Я остановился у двери, но когда был готов заглянуть, услышал тихие всхлипы и голос Мэтра.

– Возьми себя в руки.

– Я… я… я… не м-м-могу… – заикаясь, ответил мой друг. – Чарльзу все хуже. Феликс болеет тоже, а у меня даже сил нет его проведать…

– Смею напомнить, что он оскорбил тебя. Обидел.

– Да. Но это не значит, что я больше не люблю его и не переживаю. Я… – его слова резко оборвались, сменившись звуком рвоты.

– Я все-таки принесу лекарство.

Бессердечный вышел и почти врезался в меня, но даже не выказал удивления. Просто обошел и направился вниз. Я, стоя как истукан, так и не отважился войти, и это не ушло от внимания вернувшегося через пару минут Мэтра. Он сунул мне в руку стакан с синим лекарством от желудочных расстройств и кивнул, мол, иди. Я, не дав себе задуматься, пошел. Элайз сначала не поднял головы, не ожидая увидеть меня вместо Бессердечного, а потом вздрогнул, но ничего не сказал.

– Элайз, я… Прости, что накричал на тебя. То, что я наговорил… – начал было я, но он поднял руку, остановив меня.

– Уже неважно, Феликс, – хрипло ответил он и залпом осушил стакан. Его вновь чуть не стошнило. – Уже ничего не поменяешь, так что забудь.

– Мэтр прав, я обидел тебя…

– Ты много кого за свою жизнь обидел.

Слова били сильнее любой пощечины.

– Если ты не хочешь… – «меня видеть, я пойму».

– Я хочу. Я очень хочу. Мне все это время очень тебя не хватало. Да, ты очень много наговорил. Мне было очень больно. Очень, – у него по лицу покатились слезы. – Но я понимаю, почему ты сказал то, что сказал.

Что же я с ним сделал? Зачем я тогда вообще рот открывал? Унизил и оскорбил лучшего и единственного друга. Королем себя почувствовал. Посмотрите на меня, высказал свое ценное мнение.

– Элайз… – мне было стыдно даже смотреть в его сторону. Бледный, с огромными кругами под заплаканными глазами. Замученный своей жизнью. И я, долбаный лучший друг, от которого одно название, не сделал ничего, чтобы ему хоть как-то помочь.

Как у меня только совести хватило оставить его наедине со всей этой болью? Я ведь прекрасно знаю, что он любит Оллфорда до смерти, чудовищно за него переживает. Представить сложно, сколько сил нужно иметь, чтобы изо дня в день видеть, как твой любимый человек умирает.

Оллфорд мне никогда не нравился. Но Элайз что-то в нем нашел.

– Прости меня.

Он не ответил. Только подсел ближе и уткнулся носом мне в плечо. Я обнял его и впервые за эти недели нашел себе место. Пусть оно и на кафеле рядом с унитазом.

– Татуировка? – спустя бесконечность молчания спросил я. У Элайза на левом запястье красовалось одно-единственное чуть кривое слово: ЖИВИ.

– Да, – отстраненно ответил друг, погладив надпись. – Чарльз, – его голос дрогнул от одного только имени мужа, – написал. Когда еще мог писать, – Элайза затрясло, и я прижал его к себе сильнее. – Мне… мне захотелось, чтобы это… навсегда осталось с… со мной. Он… он хочет… хочет, чтобы я, – он начал рыдать, всхлипывая после каждого слова, – чтобы я жил, нормально жил после… после… о боги… – он закрыл лицо руками. Я обнимал его, такого слабого, абсолютно беспомощного перед Судьбой, и ненавидел себя как никогда раньше. Я не имел права что-либо ему тогда говорить. Просто не имел права. Я не должен был оставлять его одного.

Ночь была бесконечной. Но после нее хотя бы между нами все более-менее встало на свои места.

Утром я не спешил уходить, боясь, что стоит мне только вернуться домой, как примирение с другом превратится в сон. Я поймал себя на мысли, что если я вдруг проснусь в своей кровати, то сойду с ума. Но я не проснулся, и ожог на руке от кипятка из чайника подтвердил, что я вполне себе в реальности. Хотя разум был в таком тумане, что верилось во все с трудом.

Я прилег на диване в гостиной, накрывшись пледом, несколько раз чихнув от пыли. Вроде и живут в этом доме три человека, а выглядит все заброшенным. Пыль везде. Она толстым слоем лежит на журнальном столике, на книжных полках, да даже на том же потревоженном мною пледе она присутствовала в концентрации явно большей, чем положено. От самих стен как будто веяло тупой болью и равнодушием.

Дом медленно и мучительно умирал. Так же, как и его хозяин.

Этим утром я впервые услышал, как Оллфорд кричит.

Как бы сильно я его ни презирал, я впервые проникся хоть каким-то пониманием к нему. В конце концов, никто не заслуживает боли настолько сильной, что крик превращается в один протяжный отчаянный вопль, а из вопля в рыдания.

Сорок лет. Он живет с этим сорок лет.

– На, поешь, – я открыл глаза и увидел Бессердечного, протягивающего мне тарелку с кашей.

– Спасибо, – я сел, взяв тарелку и поморщившись от боли в покрасневшей руке. Мэтр сел рядом со стаканом чего-то бледно-розового. Я вообще за последний год ни разу не видел, чтобы он ел. Пил что-то – да, но еда… Может быть, он уже есть и не может.

Черт возьми, мы все четверо в этом доме просто живые трупы.

– И так каждое утро? – я кивнул в сторону спальни Оллфорда.

– Последние недели да, – еле слышно ответил Мэтр, смотря в свой стакан. – Никому таких мук не пожелаешь…

– Я же могу еще хоть что-нибудь сделать? – донесся до меня голос Элайза.

– Не плачь из-за меня, – тихо ответил Оллфорд. Видимо, очередная доза обезболивающих начала действовать, вернув ему способность связно говорить. – В конце концов, все мы смертны.

– Чарльз, не начинай об этом снова. Хватит, – оборвал его Элайз. Я повернул голову, с дивана отлично видя и друга, и его мужа, способного только глазами печально хлопать. – Я не смогу без тебя. Я не представляю, как это – без тебя.

– Он же ему только больнее этими словами делает, – неожиданно для себя вслух сказал я. Бессердечный на это только тяжело вздохнул.

– Все ты сможешь, – то ли мне показалось, то ли Оллфорд и правда попытался улыбнуться. – Ты сильный.

– Чарльз…

– Мальчик мой, поверь, я знаю, что ты чувствуешь. У меня на руках умирал любимый человек. Умирал стремительно и очень страшно. Он… – Оллфорд запнулся и, видимо, передумал говорить то, что хотел изначально, – пожалей меня, пожалуйста, как я пожалел его. Дай мне уйти. Помнишь, что ты обещал мне тогда, на поле?

– Помню…

– Сдержи обещание. Ради меня. Ладно?

– Ты не представляешь, о чем меня просишь…

– Элайз, послушай, пожалуйста. Я очень люблю тебя. Ты самое лучшее, что было в моей жизни…

– Не смей! – закричал Клемэнт сквозь слезы. – Не смей этого делать!.. Не смей прощаться…

– Злись, – да, он и правда улыбался. – Это нормально. Но ты ведь сам все понимаешь.

– Чарльз…

– Все, чего я хочу, это чтобы ты жил дальше. Работай, путешествуй, веселись. Ты еще так молод…

– Как я вообще смогу без тебя жить?..

– Ты сможешь. Не сразу, но сможешь. Ты ведь останешься не один.

– Не оставляй меня…

– Ты сам понимаешь, что это невозможно.

– Ты смирился? – взвился мой друг. – Сдался, да?

– Уже очень-очень давно. Но если бы не ты, я бы сдался намного раньше.

– Я люблю тебя. Я очень сильно люблю тебя.

– Иди ко мне, – тяжело вздохнул Оллфорд, и Элайз улегся, как всегда, головой на его плечо. – Все будет хорошо, Элайз. Поверь мне, у тебя все будет хорошо.

– В конце Механическая Птица возрождается из огня…

– Это сказка, мой милый. В реальности то, что сгорело, уже только то, что сгорело. И ничего больше.

Элайз долго лежал с ним и, кажется, даже ненадолго уснул. Я, чувствуя себя не в своей тарелке, искреннее пытался найти себе занятие, которое позволило бы мне не уходить домой. Меня туда ноги не несли. Но часть дома саму принесло – дед явился тогда, когда мы с Бессердечным не спеша мыли накопившуюся в раковине посуду.

– И он тебя простил? – с порога спросил дед, пройдя и сев за стол.

– А ты что, ожидал, что он меня пошлет? – вопросом ответил я, даже не потрудившись поднять на него глаза, продолжая оттирать засохшую кашу.

– Честно? Да.

– Вы никогда не были обо мне высокого мнения, – сказал появившийся на пороге кухни Элайз. Со спутанными растрепанными волосами, в растянутой вязаной кофте поверх затертой и грязной футболки и босиком он походил на бездомного наркомана. Картина без споров печальная. Он прошел мимо меня и сел на свободный стул, подтянув колени к груди и уткнувшись в них носом.

– Как он? – дед кивнул в направлении, где через гостиную находилась спальня.

– Ему хуже, – бесцветно ответил Элайз.

– Да куда еще-то хуже? – он провел рукой по волосам, запрокинув голову и устало посмотрев в потолок. – Не нагнетай.

– Ты сам знаешь, что есть куда, – на удивление твердо и даже зло ответил Элайз. Я украдкой взглянул на друга: в его лице так и сквозили злость и осуждение. И только после этого я осознал: он обратился к моему деду на «ты».

Тишина воцарилась гробовая, и длилась она, как казалось, бесконечно. В конце этой бесконечности дед все-таки нашелся с ответом, но стоило ему только вздохнуть для первого слова, как густой воздух прорезал чудовищный крик.

– Некуда, да? – Элайз вскочил со стула. – Четыре часа, Кечменвальдек. Четыре! – он чуть ли не по носу дал ему четырьмя пальцами, помахав ими, и умчался из кухни со скоростью звука.

Дед моментально сник, закрыв лицо руками, а потом резко вскочил, ударив кулаком по столешнице, и тоже вышел.

За всю последующую неделю для нас четким осознанием было только одно – Оллфорд доживает свои последние дни. Привыкание к лекарствам стало почти стопроцентным, толк от них приблизился к нулю. Насколько я мог судить, он уже был не в состоянии ни спать, ни есть, ни пить. А потом и кричать перестал. Не потому что боль ушла. А потому что сил не осталось.

Клемэнт без устали вился вокруг него, постоянно что-то делал, что-то говорил, иногда просто мог часами сидеть и смотреть на него как на произведение искусства. Все это уже походило на чистой воды помешательство. Скорее всего, именно им все это и было.

Несколько абсолютно отчаянных дней спустя я всеми правдами и неправдами уложил друга спать – он уже валился с ног от усталости, но все равно противился всем моим уговорам.

– Элайз, тебе нужно отдохнуть.

– Я не могу, Феликс. Не могу, – он сел на диван, согнувшись и закрыв лицо руками. Мы зачем-то поднялись с ним на чердак, но оба благополучно забыли, зачем, так и оставшись, слушая отдаленный шум тяжеловесных военных поездов, заменивших в последнее время обычные. – У меня и так мало времени с ним осталось. Он умирает. Остались считанные дни. Может быть, даже часы, – он поднял на меня красные от слез глаза, – понимаешь?

– Понимаю, – я сел рядом, прижав его к себе. – Но все равно тебе нужно поспать.

Он долго молчал, как котенок, хватаясь за ворот моей рубашки. Ослабевшая рука соскальзывала, но он упорно вновь поднимал ее.

– Ладно, – наконец, согласился он, отстранившись. – Но недолго.

– Конечно, – кивнул я, хотя точно знал, что будить его не стану. Он – тень самого себя. Черт знает, сколько времени после смерти его дорогого муженька пройдет, прежде чем он оправится от последних лет.

Стоило мне укрыть его пледом, как он моментально уснул глубоким, но беспокойным сном. Примерно с час я просидел рядом с ним, боясь уходить – вдруг проснется. Но он все-таки спал, крепко прижав к груди плюшевого кролика. Все в той же кофте и футболке, все так же со спутанными в колтуны волосами. Он выглядит больным не меньше, чем его муж.

– Ян, хватит! – донеслись до меня рыдания Оллфорда, когда я спустился на первый этаж. Цезарь, которого я держал на руках, боязливо прижал ушки и жалобно мяукнул. Животное я нашел у лестницы. Он отказывался есть и в итоге так ослабел, что уже не мог сам спуститься. Огромные глазищи смотрели на меня так, как будто он ждал от меня чуда. Но вылечить его страшно кричащего хозяина ни я, ни кто-либо другой не в силах. Когда я опустил животное, он, чуть пошатываясь, медленно поплелся к спальне. Его жалобное просящее «мяу» было услышано, и дед поднял его на кровать к хозяину, который любимого кота даже не заметил. Казалось, что Оллфорд уже вообще ничего не видел, ослепленный болью. Его взгляд был устремлен в никуда. – Хватит, пожалуйста. Что я тебе сделал, чтобы заслужить такое?

В тренде наш идиотизм. Часть II. Феликс

Подняться наверх