Читать книгу Мой бумажный замок. Литературные эссе - Людмила Николаевна Перцевая - Страница 10
10. «Пирамида» Леонида Леонова
Оглавление"Пирамида" – роман единственный в своем роде, неповторимый по содержательной философской глубине и богатству языка и, в то же время, осмелюсь утверждать, – типично русский.
Типично русский – не по художественным традициям воплощения, а по неистребимой тяге русского человека пускаться в глубокомысленные рассуждения по всякому поводу, уносясь в ходе мыслительного процесса в заоблачные дали, переплетая личностные переживания и нажитой опыт со всей мировой историей, находками и потерями цивилизации, да еще пытаясь при этом спроецировать полученное в далекое будущее человечества.
Возникает соблазн сравнить эту глыбу с романом Томаса Манна «Иосиф и его братья». Немецкий классик тоже работал над своим произведением в тиши ученых библиотек долгие годы – аж семь лет, обратился к непростому сюжету, навеянному Библией, развил его до тонкости эмоциональных страстей героев, мельчайших подробностей того времени, вывел морально-нравственные итоги из тех далеких эпох, согласовав их, подчинив пониманию современников.
Он не самый читабельный по запросам в библиотеках, но тем не менее движение сюжета в романе Манна подчинено действию героев, согласуется с библейской легендой и лично для меня оно было увлекательным! От этого романа невозможно оторваться, пока не пройдешь с героями от корки до корки, к нему хочется возвращаться, хотя вклиниваться в повествовательную ткань с любого места совсем непросто.
«Пирамида» – принципиально другая книга. И не только потому, что писалась она полвека, что Леонов вложил в нее самого себя, размышления целого поколения, ушибленного атеизмом навсегда – и не до конца. А еще и потому, что в этом романе сюжет движим не действиями героев, да и вообще роман не сюжетом держится, а мыслительным процессом, бесконечными спорами героев – а где-то и с автором – о смысле бытия, о совершенстве мироустройства, о Божьем промысле и происках его визави. В таком объеме богоискательские словопрения, дерзко вплетенные в ткань художественного произведения, мне еще встречать не доводилось. Да ведь не просто окончательно сформулированные мнения сторон, а долгое и трудное рождение истины, которая еще и не истина, а только шаги на подступах к ней.
Дерзновенность и новаторство Леонова состоит еще и в том, что он, делая главным героем МЫСЛЬ, а не ее носителей, лишает высказываемое индивидуальной окраски, лексического психологизма. Он, вступая в разговоры, диктаторски перехватывает и оформляет по-своему всякое высказывание, на своем языке, обогащая попутно авторским комментарием.
А язык Леонова – явление уникальное! Все помнят, что подсчитанный словарь произведений Пушкина содержит 40 тысяч слов, я не могу себе представить, чтобы кто-то, даже с помощью новейших технологий, взялся подсчитать словарь одной «Пирамиды» Леонида Леонова, – оценить же его выразительную высоту и красоту мне и вовсе кажется невозможным!
При всей этой сложности и многоярусности смыслов герои романа вовсе не лишены каждый своего характера, логики действия, внутреннего развития. Иной раз отмечаешь, как прихотливо мысль одного сопрягается с действиями другого героя, – и улыбнешься не юмористическому содержанию, а красоте такой переклички, то ли невольно возникшей в твоем читательском воображении, то ли ловко упрятанной автором – и нечаянно обнаруженной тобою! Так в спорах Вадима с Никанором, зачем Бог вообще создавал человека, прозвучало, что в беспредельном всемогуществе захотелось Ему сотворить …соглядатая, который к тому же был бы способен критически оценить и творения, и процесс, и вообще потенциал Всемогущего, – да при этом не останавливать его в этой дерзости, не направлять, а наблюдать, до чего он способен дойти в своих прозрениях.
А много раньше в сцене с Юлией Бамбальски, которая демонстрирует кинорежиссеру Сорокину фантастические катакомбы с нагромождением шедевров, сотворенных по ее приказу Ангелом, мельком прозвучит – когда желаемому нет предела в воплощении, нужен и зритель, и чье-то стороннее осмысление уже проделанному. Где Бог – и где суетная, потерявшаяся в своих замахах на будущую великую роль дочь фигляра Юлия Бамбальски!
В романе сошедший со старой фрески ангел Дымков с увлечением окунается в земные реалии, шалит на цирковой арене, даря людям во времена кровавые и стерильные чудо; занимает высочайший пост в атеистической иерархии сатана – профессор Шайтаницкий; сомневается и мучается своими сомнениями отец Матвей, поп в прошлом и сапожник в нынешнем. Действо происходит в высших сферах – мыслями, и во вполне земных обстоятельствах – перемещениями, общениями, спорами.
Есть опять же соблазн вспомнить Булгакова с его полуфантастическими романами, если бы не одна принципиальная разница. Огромная. Новаторская. Уносящая роман из сферы художественной литературы – в философскую.
«Пирамида» не о том, насколько совершенен для людей советский проект в бытовом выражении, (помните, как Воланд оценил москвичей при ближайшем их рассмотрении: люди как люди, только жилищный вопрос их испортил). Она о том, как меняется человек, лишенный духовных опор, о праве одного смертного распоряжаться жизнями других смертных, словно он бог, которому даны такие полномочия. И он их пытается испросить, эти нечеловеческие полномочия у высших сил! Встреча Вождя с Ангелом – каково?
Я одергиваю себя, как можно сравнивать булгаковского Ивана Бездомного с его свечечкой – и леоновского Вадима Лоскутова, который в жерновах сменяемых эпох и зыбкого мироустройства пытается поправить фитилек свечи голыми пальцами, понимая, что отказавшись от веры отцов он безвозвратно сгинул в фальшивой пустоте! Но сам, сам пошел этой дорогой, вернее – бездорожьем искательства.
В «Пирамиде» можно облиться слезами над судьбой отрекающегося от бога дьякона Аблаева, поразиться амбициозному тщеславию циркача Дюрсо, готового ради вознесения над людской толпой пойти на союз хоть с самим дьяволом; негодовать на фининспектора Гаврилина или доносчика На-ухо-доносора, гадину более мелкого масштаба. Все они мастерски вплетены в действие сюжета и помогают выявлению мысли о шатких временах, лишенных нравственного стержня, основанных на страхе и насилии. И саркастически она, эта мысль, прозвучит опять же в спорах: что райские кущи, что коммунизм, обещаны людям в некоем отдаленном времени, которое не обязательно настанет…
"Пирамиду" Леонида Леонова невозможно цитировать, это как из сверкающего грохочущего водопада ладонями вынуть малую толику воды: в тесной пригоршне она не способна передать ни света, ни музыки неукротимого движения!
Но и своими словами не передать того напряжения, что таит сталкивание еще ненаписанной Вадимом повести о пирамиде Хеопса, возведенной рабами в Египте, с приснившейся ему же великой стройкой, возведении статуи Отца всех народов, показанной начинающему писателю смирившимся со своей участью зэком. Фантастичность и зримость сопоставимых объектов потрясающа, скользящие по крови рабов глыбы, долженствующие остановить еще живого Вождя в его неукротимой жестокости – страшнее всяких аргументов. Но грозят они прежде всего тому, кто вознамерился поучать диктатора, что легко докажет уже опальный ориентолог Филументьев – практически на краю пропасти.
Негодованием и ядовитым сарказмом напитаны страницы романа, повествующие о Новоарбатском деле, когда вместе с ученым-египтологом был арестован и Вадим, написавший повесть, в которой следствие не усмотрело крамолы, и еще ряд вплетенных в дело арестантов, – дотоле их не знали, куда пришить.
Действовала "…ведущая юридическая доктрина эпохи: лишь историческая срочность иссечения социального зла, а не установление истины является целью уголовного процесса, ибо что есть истина на поле боя? …Словом, по непригодности ни одного из наиболее ходовых пунктов обвинения Вадим Лоскутов привлекался по совокупности их в целом".
Не могу удержаться, чтобы не вспомнить здесь и труд Солженицына "Архипелаг Гулаг", в котором сконцентрирован огромный пласт обвинительной фактуры весьма сомнительного свойства. Для содержания в следственных шкафах он не безупречен по завышенным цифрам и объемам злодейства, для взыскательного читателя он слишком однообразен, тягостен и лишен глубоких размышлений, определения места той советской эпохи в извивах человеческой цивилизации. Видимо, время Солженицына было слишком близко к излому, к краю пропасти, и от страха хотелось его еще больше преувеличить, отсюда и публицистическая недобросовестность писателя. Впрочем, выполнившего свою роль.
Для того, чтобы в полной мере осознать последствия выламывания из человека нравственного его стержня для последующего приспособления получившегося раба на массовых стройках – во имя его же благополучия, нужно было отстранение во времени, да еще и помноженное на видение изнутри. Вот таким современником советского проекта от его зарождения, до воплощения и последующего катастрофичного развала и был Леонид Леонов, сумевший художественно осмыслить, отобразить то страшное и неповторимое время в сцеплении образов земных и сил небесных. Не убоявшийся грандиозности творческого замысла.
"Признаться, никогда раньше вызревание темы не протекало во мне так болезненно – при слишком неохватном окоеме – без горизонта, без ориентиров и опорных дат. – прямо в романе вырывается у Леонова. – Немудрено, что и в тексте сомнительно-веселые гримасы кратковременных эйфорий по случаю не оправдавшихся находок чередуются с абзацами профессиональной меланхолии, что и привело меня однажды ко рву старо-федосеевского погоста". К Бездне.
Но ведь как пишет, как пишет! Вот о русском характере, могущем всё превозмочь:
"И в случае чего всегда есть возможность укрыться в безграничных просторах внутри себя, и пускай убивают то, что осталось снаружи: вот смысл русского непротивленья".
А страницей ранее при взгляде Вадима на лапотного мужика-зэка на этой дикой приснившейся стройке:
"Ни сожаления о былом благополучии не читалось в его лице, ни присущего голодухе собачьего искательства, ни напрасной надежды, через которую обычно и врывается в душу отчаянье. "Нет, не кроткое христианское принятие крестного страданья было тому причиной, нечто гораздо древней и тоньше, верней всего – бесстрастие азиатского ламы, привыкшего сквозь земное бытие с маньякальными в нем дурачествами детей и владык видеть иной, пофазно переливающийся мир, где только что побывавший синим озером горный хребет таинственно, стаей розовых птиц сливается с пламенеющим небом для перехода в еще более неведомые мне, грозные и совсем не страшные сущности, потому что я сам в них и они тоже – я сам", – впрочем, Вадим понимал свою произвольность присвоения описанных ощущений русскому крестьянству, настолько ему чуждых, что кабы предъявить ему, то и присяжные грамотеи не раскусили бы, в чем там суть. Потому что простому народу, так же как и дереву, не менее трудно осознать свои корни, чем человеку при жизни увидеть собственное сердце, а там становится поздно."
Если бы не было в этом романе полторы тысячи страниц, его следовало бы заучить наизусть, как удивительной красоты поэму, потрясающей емкости жизненную мудрость, не скованную к тому же рамками завершенности.