Читать книгу Да здравствует Жизнь! - Марита Мовина-Майорова - Страница 9

ЧАСТЬ I. Она
Глава седьмая
«Спасибо!»

Оглавление

– По-речье! Остановка двадцать минут. По-речье! Остановка двадцать минут.

Голос проводника приблизился к купе и замолк. Она вся сжалась.

Хлопнула дверь в тамбур, закрываясь.

– Ушёл, – выдохнула.

Состав заскрипел тормозами, лязгнул стыком буферов, дёрнулся и остановился.

По коридору прошумела толпа пассажиров к выходу.

Она сидела, притаившись, еле дыша. Сердце бешено колотилось.

Нет, никто не зашёл за ней, никто не открыл дверь в это купе. Только высокое июльское солнце нещадно палило в окно.

В вагоне наступила полная тишина.

Тогда она потихоньку приоткрыла дверь, выглянула в коридор и, убедившись, что в вагоне никого не осталась, на негнущихся от страха ногах, доплелась до своего места в вагоне. Её фибровый чемоданчик так и стоял на нижней полке. В вагоне по-прежнему было тихо. Почти бегом, насколько позволяли всё ещё негнущиеся ноги, кинулась в другой конец вагона, к тамбурной двери, которая вела в соседний вагон. Выскочила в тамбур и, перейдя в следующий вагон, там, через открытую дверь, спустилась по крутым ступенькам на перрон.

И зажмурилась – таким ярким показался ей свет летнего дня.

Солнце стояло высоко и светило прямо на перрон. Она с опаской быстро бросила взгляд вдоль состава – дядьки-проводника из её вагона нигде не было видно.

По перрону сновали пассажиры, потные и шумные, скупая у вокзальных старушек и дородных тётенек всякую снедь, то есть – еду. Пахло картошкой, малосольными огурцами, укропом и очень как-то по-деревенски, как ей показалось. Аппетитно.

Рот наполнился слюной. Она вспомнила, что не ела с прошлого вечера. Не хотелось. Да и мать не предложила ничего, не позвала за стол. И провожать её на поезд сегодня – тоже не пошла.

Снова вспомнила, как захотелось пить на вокзале, как зашла в буфет, как расплатилась за лимонад. И увидела свой кошелёк на стойке привокзального буфета.

Застонала и, поставив на землю чемоданчик, без сил опустилась на него.

…Состав проплывал мимо. Теперь уже в противоположную сторону – здесь, в Поречье, паровоз перегоняли и ставили из головы в хвост. Отсюда начинался путь прямо на Ленинград… Перрон почти опустел. Хозяйки складывали в корзинки то, что осталось не распроданным, не использованные бумажные пакетики; кое-кто на ходу пересчитывали небогатую выручку. Молча расходились.

Она с трудом поднялась с чемоданчика, подняла его за ручку (какой тяжёлый!) и, отойдя к самому краю платформы, снова поставила. И снова села на него.

«Что делать?… Что делать…»

Пустота в душе и в голове. Тело отяжелело и уже не чувствовало ни палящего солнца, ни голода – ничего. Она сидела на своём школьном чемоданчике, опустив голову и свесив плетьми руки с колен. Не было ни страшно, ни горько, ни жалко…

– Ты чего это здесь на солнцепёке? Не встретил, что ль, никто?

Закрывая солнце, к ней наклонилась женщина – одна из тех тёток-хозяек.

– Чего молчишь? Солнечный удар хочешь здесь заработать? Гляди, красная уже вся. Так, спрашиваю, не встретил никто?

– Не встретил, – покорно ответила она, – никто не встретил…

– А к кому приехала? Что-то я тебя не припомню. Всех наших поселковых знаю. Так к кому приехала-то?

Тётка наклонилась к ней ближе.

Слёзы вдруг прорвались наружу с такой силой, что она не успела даже прикрыть рот рукой – заревела, как маленькая, вслух. Ревела, утирала слёзы потными грязными руками, давилась, шмыгала носом и продолжала реветь.

Тётка от неожиданности сначала отшатнулась, но тут же схватила её за плечо и заставила подняться с чемодана.

– Чемодан-то твой?

Давясь слезами, она только кивнула головой. Тётка схватила чемодан, сунула ей в одну руку свою пустую корзинку, а за другую потащила вслед за собой. Несколько ещё остававшихся на перроне тёток и бабулек-картошечниц с интересом смотрели, как они перешли через переезд и направились к частным домикам, видневшимся за редкими посадками деревьев.


***

– Вот здесь пока поживёшь. Комнатка вчера освободилась. Если сдам кому завтра-послезавтра – к себе в комнату пущу. Со мной будешь жить. Живи, сколько захочешь. Денег с тебя не возьму и на билет дам, не переживай. А можешь так и вовсе остаться до осени. Работу я тебе подыщу – в сезон в санатории делов много, лишних рук не бывает. Деньжат подзаработаешь, тогда и в свой Ленинград можешь возвращаться. Как взрослая. Смотри. Думай. Не торопись.

Тётка смотрела на неё с участием, но без излишней жалости. Полноватая, лет сорока – срока пяти, с рабочим загаром труженицы, привыкшей много времени проводить на воздухе, обрабатывая землю, с сильными руками и умными бледно-голубыми глазами. Её звали Стася. К этому моменту тётка Стася, как велела она себя называть, уже знала всю историю жизни этой девчушки. Когда-то и она была вот такой же молоденькой, наивной и свято верившей в дружбу и любовь. И так же, как эта девочка, наелась досыта и людской подлости, и предательства близких, и потерь испытала немало. Теперь жила одна в своём небольшом домике, работала в местном санатории посудомойкой, летом сдавала комнатку отдыхающим, копалась в огороде, выращивая кое-что для продажи на рынке и на перроне – пассажирам – с проходившего поезда. Ей в радость было бы иметь такую жиличку, и помочь хотелось ей от всего сердца.

– Пойду, соберу поесть. Голодная, поди, вижу. Ещё на платформе подметила. А ты осмотрись, приляжь, коли неможется, не стесняйся.

Потрепала по плечу и вышла, тихонько притворив за собой дверь.

В комнатке было прохладно – снаружи окна прикрывали деревянные ставни, и свет почти не проникал сюда. Пахло чистотой и сухим деревом. Кровать, на которой она сейчас сидела, была высокая и пышная, с двумя большими подушками в белых наволочках с вязаной тесьмой по низу. Домотканый коврик под ногами, небольшой столик рядом, тоже покрытый белой скатертью с вывязанной широкой тесьмой по краю. Два деревянных стула и массивный табурет, узенький деревянный шкаф, одна дверка которого – зеркало. На широком подоконнике – герани. Беленькие, тоже с вязаной тесьмой по низу, занавесочки в пол-окна на широкой белой кручёной верёвочке. И тишина.

Шок от пережитого почти прошёл. Когда всё рассказала тётке Стасе, боль отпустила, ушла вместе со слезами и словами. Теперь только бесконечная пустота внутри напоминала о пережитом. Но чего сиднем сидеть? Спасибо тётке Стасе, но и самой надо что-то делать, что-то решать.

Прилегла на край кровати. Хорошо. Покойно.

«Надо что-то решать».

Дверь отворилась, и тётка Стася, видя, что девчушка не спит, махнула рукой – пошли, мол. Из открытой двери потянуло сытным запахом варёной картошки и ещё чем-то вкусным – яичница!


…Они сидели в небольшой уютной кухоньке. Так же, как и в комнатке, окно снаружи было прикрыто ставнями. И потому, хотя здесь недавно готовили на газовой плите, утомительного жара не было. Только пахло вкусно.

На окне – цветастые ситцевые занавески. Под окном – широкая деревянная скамья, отполированная долгими годами сидения, а, может, и лежания на ней. Вдоль стола – ещё одна лавка, поуже. Двухконфорочная газовая плита с высоким газовым баллоном, одетым в такой же, как и окошко, цветастый ситцевый наряд, с оборочками вокруг вентиля. Небольшой деревянный буфет со стеклянными дверцами в верхней части, за которыми виднелись простые кружки и графинчик. Над входной дверью – часы с кукушкой. Наискосок от двери, к столу, на пол кинут домотканый половичок.

На столе – дымящаяся в широкой алюминиевой кастрюле – картошка, присыпанная ароматным укропчиком. В миске – огурчики. Малосольные. Отдельно на тарелочке – свежие. Глиняный кувшин с молоком – из холодного подпола, запотевший от летнего тепла и жара плиты. А посередине стола – большая чугунная сковорода с яичницей.

– Ешь, девонька, ешь. На яешенку налегай – своих курочек-несушек яечки-то. Свежие. Никакой живности больше уже не держу. Кормить нечем, да и силёнок маловато стало. Вот огородик небольшой, картошку сажаю – всё есть с чем на станцию сходить. Молоко у соседки беру – жирное у неё. Сметану, масло – сама из него взбиваю. …Так и живу помаленьку… В санатории подрабатываю…

Тётка Стася приумолкла.

– А сами, почему не едите? Не удобно мне одной как-то.

– Ешь, дочка. Совсем, я вижу, ты без сил. Намытарилась. А я в санатории перехвачу – там после обеденной смены остаётся поесть. Много ли мне надо? Деньги вот возьми, сходи телеграмму дай матери и тётке своей, у которой живёшь в Ленинграде, чтобы не волновались. Напиши, что всё у тебя в порядке. Не надо волновать их по лишнему. А мне пора уже на работу бежать. Придёшь с почты – она вон за углом, ложись спать. Ничего на кухне не прибирай. Сама приду – уберу. А завтра решишь уже, ехать тебе или остаться до осени.

– Спасибо вам, – шепотом выговорила. И слёзы снова подступили к горлу.

– Ну, ну, хватит уже слёз. Всё же теперь хорошо. Пошла я, опаздывать никак нельзя.

И тётка Стася вышла. Скрипнула дверь на улицу.

…Никуда идти не хотелось. От сытной домашней еды разморило совсем. Тело постепенно наливалось слабостью и тяжестью одновременно. Веки словно набухли – и опускались на глаза без её согласия.

«Прилягу чуть-чуть… Нет! усну и телеграммы не успею отправить».

Она бросила взгляд на деньги… – придётся пойти.

Вышла на улицу, умылась под рукомойником тёплой водой и подставила лицо солнцу.

«Хорошо-то как…»


***

Звёздная, душная, июльская ночь. Она сидит на скамеечке под хаткой тётки Стаси. Днём поспала, вернее, полежала в дремоте, и сейчас, ночью, прокрутившись на высоких подушках, сбросив с себя и одеялко и простынку, всё-таки не смогла уснуть. Вот и сидит сейчас в темноте, рассвеченной звёздами и огромной луной. Ясная такая ночь! Только иногда, когда тучка заходит на лунный диск, всё мгновенно погружается в полную темноту. Но это длится мгновение. Потом снова становится ясно, и видится всё вокруг.

Сбоку, слева, скрипит дверь в хатку. Это тётка Стася – тоже не спит.

Садится рядом, обнимает её за плечи и молчит.

– Тётка Стася, – прерывает молчание девчушка, – а почему вы одна?

– Ох, и длинная это история, – вздыхает та.

– А вы расскажите, расскажите.

– Ну, слушай, коли спать не хочешь. А я ещё никому её не рассказывала… Расскажу. Может и полегчает – такой-то груз на сердце столько лет нести…


«Перед самой войной это было.

В 1938-м годе закончила я нашу школу-восьмилетку. Жили мы тогда всей семьёй – отец мой с мамкой, два братика-погодки семилетние и старший мой брат, – верстах в двадцати отсюда. Колхоз там тогда был. Большой. Зажиточный. Потому и восьмилетка своя была – со всех деревень в школу ребята ходили. Отец мой завхозом там работал.

Собралась я в Гродне поступать в техникум, сельскохозяйственный. Но случилась любовь. Весной приехал в колхоз новый зоотехник. Не шибко и красивый. Но городской, обходительный. Грамотный. Влюбилась я в него! И про техникум я свой забыла. Но он сказал, что учиться мне надо, и сам отвёз в Гродна. Ждал там, пока экзамены сдам, общежитие помог получить. Вот так учиться я начала, значит…. Любили мы друг дружку! Я в деревню чуть ни каждую неделю на выходные ездила. Он – ко мне, в Гродна. Но всё чин по чину промеж нас, никаких-таких вольностей! Ни-ни!… А весной 41-го сделал он мне предложение. Ни отец мой, ни мать не были против. Видели, что хороший муж из него получится, и что любит меня по-настоящему. Ну, вот… как оно… Решили по осени, после сенокоса, свадьбу играть…

…А там война началась… Призвали его. Но не прошёл он по здоровью – с детства двух пальцев на руке не было. Долго он пороги военкомата обивал… Не взяли. Сказали, что и здесь крепкий мужик нужен… и сделали его председателем колхоза, взамен ушедшего на фронт Демьяна Чеславовича – нашего прежнего председателя. Ну вот… значит…

А в июле, вишь, уже и через нашу деревню стали отступающие части Красной Армии идти. Обоз за обозом. Уставшие, грязные, голодные… Мой и ушёл вместе с ними… не успели и расписаться…»


Тётка Стася вздохнула, словно только вчера не успела она со своим суженым расписаться. И умолкла, задумавшись, опустив голову и глядя себе под ноги.

Девчушка затаила дыхание. Не спугнуть бы чувств тётки Стаси. Поняла, что видит та сейчас и свою деревню, и своего милого-суженого.

– Идти спать, штоль, не надумала?

– Нет, что вы! Но если вам тяжело вспоминать…

– Самого тяжелого, девонька, я ещё и не начинала…


«Ушел он… А немец как пришёл, рушить ничего не стал. Колхоз разрешил. Церковь открыли – при советской власти там склад был. Которые-некоторые из наших деревенских стали судачить, что не так, мол, и плохо под немцем. Не зверствует, девок да баб не трогает. Только еду им давай… Председателем назначили бывшего счетовода, Парамоныча, не успевшего уйти с нашими, в старосты определили старого Яся. Это потом мы узнали, что из бывших раскулаченных он, и зуб на Советскую власть имел… Ну, стали жить. Ничего жили… А в конце осени, как схолодало совсем, стали наши мужики, ушедшие с Красной Армией, в деревню тайком возвращаться. Говорили – из окружения. Прятали бабы их поначалу. Да староста этот, Ясь, прознал и немцам доложил. Кинулись немцы по домам, и мужики, кто не успел сховаться, на виселицу посередь деревни так и пошли прямиком. Хорошо хоть – баб их с детишками не тронули… да потом всё равно всех спалили…»


Тётка Стася снова замолчала. Тяжело вздохнула, перекрестилась. И продолжила.


«Те, кто сховаться успел и на виселицу не попал, подались в лес. Ночами за харчами приходили, говорили, что их всё больше становится, и что мстить немцу вскорости начнут за все его злодеяния.

И началось. Сначала одного немца прикончили на дороге – ехал тот из районного цента на велосипеде. Потом на обозы ихние нападать стали. В Гродне, на станции, вагоны подрывать.

Тут немец и озверел. Поставил комендатуру. Дома грабить начал. Девок насиловать. И листовки развешивать, что, мол, если кто партизан прятать будет, или еду в лес носить – сразу расстрел всей семьи со всеми малыми детьми.

…Уж как, девонька, мы эти годы оккупации пережили – и рассказывать не хочется… Отца принуждали старостой вместо Яся стать (безграмотный Ясь, вишь, больно) – отец отказался. Тогда на постой немца, охфицера ихнего, к нам определили. Делать нечего – мы на улице землянку вырыли. …Так и жили… А отец со старшим братиком моим от немца в партизаны ушёл. Немцы прознали – нашу землянку с землёй сровняли, мать с братиками-погодками забрали. Так я о них больше ничего и не слыхала… А я в соседнюю деревню тогда ходила… за провизией к дальней сродственнице. Спасло это меня…

К себе в деревню уже не вернулась – предупредили меня партизаны. К ним и ушла. Отец мой вскорости погиб – подорвался на мине. Братик из разведки не вернулся… Так совсем одна я осталась… Деревню нашу немцы потом полностью пожгли, когда бежали при отступлении – за связь с партизанами… И только в 44-м, когда наши пришли, дошло до меня извещение, что касатик, жених мой, пропал без вести ещё в 41-м. Уж как меня это извещение нашло – ума не приложу. Но нашло…»


– Дай, передохну чуток… не устала-то бабку слушать?

Тётка Стася сняла со своих плеч платок и покрыла им плечи девушки – ветерок пошёл, пояснила – и продолжила.


«Стали мы колхоз восстанавливать. Прислали нам председателя. Комиссованый был по ранению. Приглянулась я ему… Стал свататься. Я и не отказала. А через год забрали его – вредителем оказался. Не поверила. Поехала в город к прокурору. А там – прокурорша! Два раза выпроваживала меня, а на третий сказала, что если ещё раз у неё на пороге появлюсь – посадит и меня… Через несколько месяцев суд был. Оправдали его… Но ко мне не вернулся… Да-а… Сначала ждала, а потом узнала, что сразу после суда, как только отпустили его, ушёл он вместе с той прокуроршей, а через пару дней уехали они. …И никто не знал, или не хотел сказать – куда.

Так снова я одна осталась…

Не могла я больше в деревне той находиться, где своих схоронила, где обманутой осталась. Да и из дома, что ему, как председателю дали, выселили меня… Сюда вот приехала… Пошла в санаторию работать. Санатория тогда маленькая была – одно слово, что санатория. Три деревянных домика да столовка в бараке. Сначала уборщицей, потом посудомойкой. Посудомойка всё время при еде. Поселили меня к бабуле в этот вот дом… Хорошая была… Сына всё ждала. Не верила похоронке. Спать на ту широкую лавку ложилась, что под окном, говорила, мол, придёт сынок, в окно, как бывало, постучит, а я в комнатке и не услышу. …И что ты думаешь, девонька, ведь в 50-м годе пришёл. И, правда, ночью пришёл и в окошко постучал. Уж и счастья у моей бабули было! …Только не долго… померла вскорости.

Осталась я в этом доме с ним, с сыном ейным. Увечный был. Сильно изранетый на трёх войнах – в финскую, немецкую и с японцами в 45-м. После японской той по госпиталям долго мыкался, оттого и пришёл домой только в 50-м… Болел всё время… Ухаживала я за ним… Расписаться предложил, чтобы домишко этот, значит, если что с ним случится, за доброту мою мне достался. Чтобы снова на улице не осталась.

Расписались…

…Тоже, чуть погодя, помер… Схоронила его…

Ну-у… Так и осталась совсем одна я снова… Сватались. Многие сватались. И тутошние, и приезжие-отдыхающие. Молодая была, здоровая, работящая. Но не лежало мое сердце ни к кому. Остыло оно, видно, до времени… Да и домик этот, опять же. Чувствовала я, что притягивал он женихов. Богатое приданное. После войны, даже уже в середине 50-х, не всякий и комнатушку-то имел – по общежитиям казённым больше маялись. А здесь целый домик. Ещё и с полисадничком. Сама видишь. Уж как он в оккупации уцелел – то мне не ведомо. У бабули не спрашивала. Меньше говоришь, меньше спрашиваешь – целее будешь… Такие времена, девонька, были. – Тётка Стася искоса глянула на девушку, – да и сейчас-то не шибко с кем разговоришься. Вот тебе первой рассказала… – Она погладила девушку по плечу, улыбнулась печально, – а рассказала – и в самом деле полегчало… потери-то тянут… Знаешь, дочка, как оно бывает: сдюжишь боль свою потерю – дальше по жизни пойдёшь, счастье тебя отыщет. Не сдюжишь – считай пропала: затянет тебя потеря, и будет счастье рядом стоять – а не увидишь».


Посидели молча. И было не понятно: то ли ночную тишину слушает женщина, то ли прислушивается к себе, вспоминая и вновь переживая пройденное… Вдруг где-то совсем рядом громко, на высокой ноте, защелкала цикада, и тётка Стася словно очнулась:

– Ну, моя хорошая, пойду я, сосну чуток. Уж и светает. Роса пала. Походи по росе босиком – польза от этого большая. А я пошла. С утра бежать на работу рано. Оставь платок на плечах – свежо. Спи завтра, сколь твоей душеньке угодно. Не думай пока ни о чём. Выспишься, в лес сходи, наберись силушки от сосен-то, а потом и решать будешь, что тебе дальше делать.

И пошла тётка Стася в дом, такая простая и понятная тётка, с такой сложной и непонятной судьбой.


***

Девушка проснулась и, не открывая ещё глаз, почувствовала, как мягкая высокая постель полностью поглотила её. Подушка тоже была мягкая и пахла то ли мятой, то ли мёдом. В комнате стоял полумрак, однако той свежести и прохлады, что появилась в хате с вечера и добавилась в предрассветный час, когда она на цыпочках, наконец, вошла в избу и в темноте на ощупь прокралась к себе в комнатку (тётка Стася спала на той самой широкой лавке под окном), – не было.

Открыла глаза, потянулась, даже, кажется, от удовольствия мурлыкнула как котёнок, и зажмурилась, чтобы глубже почувствовать блаженство своего молодого тела.

И вдруг вспомнила!

Неужели это всё приключилось с ней?!

Она села на кровати. Идти уже никуда не хотелось. Хотелось только лежать и жалеть себя… Но тут она услышала голос тётки Стаси в ночи, вспомнила её такой непростой и мучительный рассказ. Вот как, оказывается, жизнь может распорядиться. А она, эта простая с виду тётка, живёт, трудится, и ничего ей не мешает даже как-то радоваться жизни, не зачерстветь душой и прийти на помощь ей, молодой, здоровой, у которой ещё вся жизнь впереди.

Девушка решительно встала, оделась и вышла через кухню во двор.

Жаркий солнечный день был в самом разгаре. Она, как и вчера, ополоснула лицо тёплой духмяной водой из рукомойника, утёрлась, по-деревенски, подолом платья. Есть не хотелось.

«Пойду-ка я, и в самом деле, в лес. Приехала, а к лесу в гости так и не сходила. Лес и успокоит, и прохладит, и накормит и напоит. Там и решу, что дальше делать».


…К сосновому лесу дорога шла через насыпь железнодорожного полотна. Он начинался сразу за насыпью. В войну, видно, немцы вырубили все посадки вдоль дороги, потому до первых деревьев, за которыми и начинался густой лес, лежал травяной настил из лесных цветиков – жёлтой «куриной слепоты», мелкой ромашки, стебельков облетевших одуванчиков и травы-муравы, правда, изрядно подсохшей на солнцепёке.

Она вошла в лес… Сердце дрогнуло и забилось часто-часто. Этот сухой сосновый запах! Запах сосновой хвои, обострённый жаром июля… Под ногами зашуршал серебристый жесткий мох, кустики земляники без ягодок виднелись тут и там…

Девушка углубилась в солнечную тень леса… Вот и прохлада… Большой малинник, густо стоящие сосны вокруг, и журчанье родничка… Она опустилась на колени, потом легла на спину и раскинула руки. Высоко в небе стояла, трепеща крыльями, какая-то птица. Потом взгляд её опустился чуть ниже – верхушки сосен, ещё ниже – прямые стройные стволы деревьев. И, наконец – ковёр из жёсткого, серебристого мха вперемежку с прохладным мягким зеленоватым мхом. На этом ковре она и лежала. Тишина… Только языческий, чуть слышный – и только ей – шум, даже – гудёж, сосен… Она снова повела глазами, теперь уже быстро – от ковра из мхов к верхушкам сосен – там было небо! Голубое-голубое, высокое-высокое! Улететь! Улететь совсем! Туда, к жаворонку. И – ещё выше …ещё выше. Выше…

Гул сосен и тихий шёпот лесного родничка убаюкал её…


***

– Спасибо вам, тётя Стася, большое. Если бы не вы, что со мной было бы? Страшно подумать. А решила я всё-таки ехать в Ленинград. Не останусь тут. Вы уж простите меня. Как только приеду – вышлю деньги за билет. Писать буду обязательно. Никогда не забуду, что вы для меня сделали.

– Да что я такое сделала, дочка? Привела домой, накормила, напоила, спать уложила. На улице одну не оставила. Денег на дорогу дала. Так ведь каждый так мог поступить.

– Каждый… да не поступил, а совсем даже наоборот.

Снова увидела дядьку-проводника – потного, всклокоченного – слюнявый его рот и смрад… из этого рта…

– Вы же всё знаете…

– Ладно, ладно. Езжай. Только на мать сильно-то не обижайся – кажный человек любит по-своему, и любовь свою проявляет по-разному.


…Тётка Стася стояла на перроне, прикрываясь от солнца сильной загорелой рукой, и смотрела вслед уходившему к горизонту поезду.

«Будь счастлива, девочка…»

Да здравствует Жизнь!

Подняться наверх