Читать книгу Как лепить планеты. Рассказы - Мария Романушко - Страница 4
Звонки в августе
Сборник первый
Встреча на бульваре
ОглавлениеЯ шла по Тверскому бульвару. Был день поздней осени, мрачный и холодный. Голо, ветрено и безлюдно. Редкие пенсионеры в тёмных одеждах прогуливали дрожащих собачек, на собачках были жилеты, а на одной даже беретка.
Его я увидела издали. Он шёл мне навстречу, по боковой аллее, от Пушкинской площади в сторону Литературного института. Он там жил, в маленьком флигеле во дворе института, а я там училась. Впрочем, и он там учился одно время.
Мы познакомились на вступительных экзаменах. Он выделялся среди нас своим спокойствием и величавостью. Чёрная окладистая борода, замедленная, раздумчивая речь, философичный, отрешённый взгляд, осанка царя Соломона. Сдав очередной экзамен, он тут же скрывался в своём флигеле, а в толпе абитуриентов, кишащей в маленьком скверике перед институтом, вокруг маленького Герцена, усиженного голубями, появлялась старая седая женщина – его мать. Она волновалась, переживала, бегала узнавать, какую он получил оценку.
Потом мы оказались с ним в одном творческом семинаре. И здесь он выделялся своим величавым спокойствием, своей соломоновой печальной отрешённостью ото всего происходящего вокруг. На его высоком челе, под откинутыми назад чёрными волосами, в его ироничных и скорбных (скорбных, даже когда он смеялся) глазах читалось: «Пройдёт и это».
На занятиях он садился обычно всегда рядом со мной. Он редко участвовал в разборе творчества наших товарищей и всё оттягивал, не давал для обсуждения ничего из своих сочинений.
Вёл он себя немного как сумасшедший, или, как говорили в старину, юродивый. Руководитель семинара, известный и уважаемый писатель, так однажды и сказал ему: «Кончайте юродствовать, вы нам мешаете заниматься».
А он – продолжал. Говорил он негромко, но голос его, густой и низкий, заглушал порой другие голоса. Он говорил, обращаясь исключительно ко мне, словно вокруг никого больше не было. Он говорил: «И что мы здесь сидим, милая девушка? Разве вы не видите, что это – маленький сумасшедший дом?.. Нет, вы только вслушайтесь в эти речи! Всмотритесь в эти лица!.. Вам не страшно?»
Студенты, почитающие его за человека странного («с тараканами») не обращали внимания на его речитатив. Но руководитель семинара бросал в нашу сторону взгляды ужасающие.
– Только из уважения к памяти вашего отца я терплю вас, – сказал он однажды в сердцах. (Мой приятель был сыном погибшего в войну писателя).
Они жили с матерью в двух небольших комнатах во флигеле, в котором когда-то обитали несколько писательских семей. Теперь здесь остались писательские вдовы, а из выросших детей только мой приятель. Однажды он зазвал меня в гости. Был такой же день поздней осени. В одной из комнат топился камин. Перед камином сидела мать моего приятеля в халате и спущенных чулках, в старом продавленном кресле, подкладывала в камин дрова и пошевеливала кочергой красные угли… Вся обстановка комнаты была довоенной и отдавала откровенной нищетой.
Во второй комнате, кроме железной кровати, обшарпанного стола да голой лампочки под потолком, и вовсе ничего не было.
Окно выходило на Тверской бульвар. За окном было сыро и мрачно. «Знаете, кто жил прежде в этой комнате?» – «Нет».
Он назвал имя великого и нищего писателя. Писателя, который работал в писатель-ском институте дворником: мёл по утрам сквер вокруг маленького Герцена…
– Между прочим, в этой комнате отлично работается, – сказал он.
Мы помолчали, глядя в сумрачное окно и думая об одном.
А в комнате с камином светил абажур жёлтого запылённого цвета, он низко свисал над столом, очерчивая на скатерти тёплый круг, в этом круге дымился чайник, принесённый из кухни… Повсюду: на старом потемневшем буфете, на кожаном диване, на подоконниках, на этажерке были разложены рукописи. Некоторые из них были пере-плетены и представляли собой толстые увесистые тома.
Это были… книги моего приятеля! Я заглянула в них, полистала, углубилась – и сделала ошеломляющее для себя открытие: мой странный приятель – гений! Впервые в жизни я видела перед собой человека, который не мог не писать. Он писал каждый день. Писал обо всём, что видел. Страницы его книг были заполнены людьми, событиями, встречами, курьёзами, анекдотами, размышлениями пронзительной остроты, блестящими, ядовитыми афоризмами.
Были здесь и стихи, печальные и насмешливые. И планы будущих, ещё не написанных книг. Но главное – лица, лица, лица…
Лица и голоса московских послевоенных коммуналок, художнических мастерских, литературных кружков, облики московских подворотен, бульваров, старых двориков… На каждой странице звучал многоголосый московский говор – дворовый, салонный, магазинный, трамвайный, рыночный…
«Послушайте, как это можно было всё написать? Ведь это – эпос!» Он взглянул на меня, не понимая, что вызвало моё изумление. «Вот, пишу потихоньку, – сказал он. – А мама приводит это в божеский вид».
На столе стояла старая, видавшая виды «Олимпия». У камина сидела старая, усталая женщина и пошевеливала кочергой красные угли… Кто-то в институтском коридоре страшным шёпотом сообщил о ней, что она занимается ростовщичеством. Я смотрела на неё со смешанным чувством страха и почтения. Была она явно не из этого века – с яркими отблесками каминного огня на красивом старом лице, со своими спущенными чулками, с натруженными стучанием на машинке руками и фанатичной верой в звезду своего единственного сына.
…На втором курсе он продолжал юродствовать. Откинувшись на спинку стула и слегка покачиваясь на нём, он говорил: «А не податься ли нам куда-нибудь отсюда?.. Что-то уж очень тоскливо стало в России, друг мой. Тоскливо и гадко. И не видно впереди просвета… Какой смысл оставаться здесь? Что мы можем изменить в этом жалком мире?..»
Наконец, наш руководитель не выдержал. Он сказал:
– Уважаемый, вы ставите меня в идиотское положение. Второй год вы диссидентствуете у меня на семинаре, но я терпел вас из-за вашей несчастной матери. Терпеть вас дальше я не намерен.
И мой приятель исчез. Нет, он по-прежнему жил в своём флигеле, но на семинарах в институте больше не появлялся. Мы знали, что его мать ходила к ректору, плакала там, показывала всем справку, которая должна была разжалобить и смягчить институтское начальство, но этого не произошло.
Потом я узнала, что он пошёл работать лифтёром. И начал очередной том своей эпопеи. Он не печалился о том, что ни одна его строчка никогда не была опубликована. Писать для него было таким же естественным и необходимым, как пить по утрам крепкий чай, гулять по Тверскому, общаться с приятелями.
И вот теперь он шёл мне навстречу. Я знала, что он попросит у меня рубль или трёшницу, и я дам ему, зная заранее, что он никогда не вернёт. Он считал это ниже своего достоинства – возвращать долги по мелочёвке. И будет призывать меня бежать из этой страны, прекрасно понимая, что ни я, ни он никуда отсюда не побежим. Потому что нелепо бежать от того, что тебе дороже всего на свете…
И вот он уже увидел меня, узнал и приветливо помахал мне рукой. «Здравствуйте, здравствуйте! Ну, как, вы всё ещё в этом гадюшнике?» – улыбаясь в окладистую чёрную бороду, спрашивал он и тряс мне руку. – Восхищаюсь вами. Восхищаюсь вашим терпением».
Потом он, конечно, попросил у меня взаймы, и я не смогла ему отказать, и отдала ему свою единственную трёшницу, на которую собиралась жить неделю. А он, положив её в карман, сказал: «Поэту очень мало нужно. Немного хлеба и немного вина». Потом мы поговорили об общих знакомых и уже собирались расходиться в разные стороны, как он, немного замявшись, сказал:
– А вы знаете, я нашёл прекрасную работу. Очень много свободного времени. Главное – голова во время работы свободна: можно думать, наблюдать… И деньги. Правда, совсем небольшие, но всё равно кое-что.
– И где же? – спросила я.
– А вы не будете меня… презирать? – неожиданно спросил он.
– Я? Вас?
– Ну, так вот, друг мой. Я работаю натурщиком… Нет, вы правда не презираете меня? Из лифтёров, знаете ли, меня уволили.
– Господи, за что же мне вас презирать?
Он опять оживился, заулыбался. Он стал в позу Давида с пращой:
– Вот так стоишь часами, а за спиной карандаши – шур-шур-шур – как тараканы. Так и шуршат… Нет, вы действительно не презираете меня?
Весной из флигеля всех жильцов выселили и отдали его заочному отделению, переоборудовав квартиры в аудитории. Мой приятель исчез из моей жизни, наверное, навсегда. Наша встреча на осеннем бульваре была последней.
Иногда я вспоминаю его, вроде ни с того ни с сего, слышу печальный и ироничный голос с соломоновыми интонациями:
«Шур-шур-шур – как тараканы…”, и мне становится больно и грустно.
А порой, заходя в книжный магазин, я ловлю себя на том, что ищу взглядом на прилавке… невозможную книгу.
16—18.11.1988