Читать книгу Анамнезис-1. Роман - Maрк Шувалов - Страница 3

Глава 2

Оглавление

Дана, ты давно выросла, чтобы верить в чудеса, не обольщайся детской надеждой, – твой побег ничего не изменит, ведь никуда не спрятаться от сидящего внутри – неизречимого и непознаваемого. Просто отдайся волнам этой иррациональной сущности, некоего мира с особыми законами и системой выражения; где вполне естественно рассматривать фацетным взглядом стрекозы каждый кусочек реальности как отдельный микрокосмос, а прикосновения воспринимать как коды и пароли.

С детства я легко осваивала многообразные формы существования, органично встраиваясь во внешний мир и прилежно постигая его негласные правила, диктовавшие необходимость исхитряться и приноравливаться. Это не являлось лживостью, а лишь мимикрией по отношению к явлениям и людям, и происходило от особой гибкости сознания, даваемой природой далеко не каждому. Но со временем цели моей души изменились, вернее – углубились, что потребовало концентрации и напряженных усилий для их достижения. Действительность оказалась безжалостной ко мне – взрослеющей, и я, отодвинув детские представления в тень, принимала многомерность окружающего, сопротивляясь, корчась и пытаясь бунтовать против внутренней массы – безмолвной, плотной, довлеющей над моей волей с ее порывами и вызывающей во мне незнакомые желания. Лишь самые простые из них поддавались озвучиванию, и близкие стремились во всем мне угождать; предмет же глубинной моей жажды не имел названий, а потому не мог быть удовлетворен кем бы то ни было.

Однако сколько раз мучительный поиск смысла неожиданным образом разрешался для меня простым облечением неясных мыслей и движений души в слова – русские, немецкие или французские, – хотя в любом языке слишком много для этого препятствий.

Закрыв глаза, я всегда представляю себя ребенком – кому прощаются любые капризы. Последние, правда, использовались мной крайне редко, поскольку детский разум интуитивно добивался своего иными путями. Ласковая и нежная девочка, я прекрасно манипулировала взрослыми. Женское сознание проснулось во мне очень рано – но не то, что называется гендером, приобщением к своему полу, а нечто более сложное и многоплановое. Мое существо переплавлялось согласно жесткой программе, направлявшей не только поведение; даже органы чувств настраивались на восприятие окружающего в определенном свете.

Свою телесную слабость, к примеру, я ощущала особым даром, неким отличительным элитным знаком и использовала достаточно изощренно, мастерски маскируясь, хитря и лавируя в настроениях и привычках близких, призывая на помощь неистощимую фантазию и изобретательность. Однако все это тесно переплеталось с неподдельной любовью к родителям и бабушке, так что мои желания, даже выходившие за рамки общедозволенных, исполнялись ими охотно.

Моя свобода не ограничивалась, – меня считали разумным и искренним ребенком, тогда как я жила в двух измерениях, в одном из которых была недоступна окружающим, но не находила себя скрытной и даже полагала подобное состояние естественным для девочки. Впрочем, объяснить преимущества принадлежности к женскому сословию четко я бы не смогла и порой хотела стать мальчиком, правда, ненадолго и лишь затем, чтобы лучше понимать какого-либо из них.

Уже с детства мой разум скрупулезно накапливал практический опыт в этих вопросах, тем не менее мальчишки часто казались мне жестокими и ограниченными существами, ибо я чувствовала, что многие из них не умеют переходить с одного уровня на другой. И все же, какой бы гибкостью ты ни обладал, предельные скольжения, скручивания и деформации способен выдержать лишь развивающийся эмбрион. Взросление вынуждает менять взгляды, и в старших классах некоторые из ребят уже виделись мне талантливыми и умными. Хотя всякий раз я убеждалась в своих более глубоких знаниях, что порождало во мне известное высокомерие и тайную гордость.

Восприятие себя существом женским заставляло меня особо заботиться о собственной внешности. И я пеклась о ней с удивительным старанием, но усиленно маскировала это под общим оздоровлением, ибо стыдилась открытых проявлений самовлюбленности. Лишь наедине с собой, вглядываясь в зеркало, я страстно любила себя, и никто не выдерживал сравнения с предметом этой секретной страсти. А собственные все открывающиеся таланты лишь подтверждали мне мою исключительность, хотя никаких усилий для их развития от меня не требовалось.

В детстве и юности все мы, будучи в той или иной степени солипсистами, слишком многого не понимаем, ибо не замечаем даже очевидного. Умение видеть, а тем более усматривать смысл, если и приходит, то с годами. Так что, при всей последовательности своего становления, ни разумности, ни его логики я не улавливала и всего лишь подчинялась случайным на первый взгляд играм стихийных сил, однако смутно ощущала влияние на себя некоей неотвратимой необходимости. Ведь как бы я ни напрягалась, мне не удавалось сделать хоть что-то только по собственному усмотрению: никак не связанные внешне события, выстраиваясь в ряд, всякий раз образовывали логическую цепочку, неизменно уводившую меня в сторону с выбранного по воспитанию идеальных чувств пути.

Вопреки настрою на них моей души, во мне с каждым новым днем непрерывно усиливалось не вполне осознаваемое стремление к развитию в себе иных, определенных вовсе не мной, а моей природой, качеств. Они не слишком-то нравились мне, но даже такие простейшие акты, как питание и сон, служили программе по взращиванию тайной и порочной, на мой взгляд, страсти сделаться истинной женщиной, придававшей неиссякаемую энергию развития интеллекту – главному движителю в необходимом направлении.

Я неутомимо искала превосходства над сверстниками, в первую очередь над мальчиками, чего в душе крайне стыдилась, ибо ницшеанский принцип воли к власти, в то время понимаемый мной буквально, затрагивал самые интимные стороны моей натуры, ведь желала я, по сути, женской власти. И «простить» себя смогла много позднее, когда сделала вывод, что на деле мои порывы – жажда быть, поскольку, как ни стремилось мое существо к наслаждению, его неумолимо влекло к поиску глубинного смысла жизни, найти который – цель любого разумного существа.

Мои женские уловки оттачивались исподволь. Откровенное кокетство претило мне, а привлекали тонкие молчаливые игры с уклоняющимися взглядами. Хотя и эти приемы я почти не использовала, предоставляя мальчикам добиваться моей благосклонности и страдать от неизвестности. Впрочем, мне хотелось ощущать востребованность, и даже свою природную робость я использовала в корыстных целях, покоряя с помощью нее противника, кем воспринимала каждого представителя противоположного пола.

А еще мне удивительно легко давались языки, знание которых являлось предметом моей особой гордости перед сверстниками, ибо удовлетворяло чувство превосходства над многими из них, хотя и являлось далеко не самым главным из моих талантов. Но иной раз я ловила себя на том, что размышляю на французском, подсознательно восполняя нехватку временных форм русской речи, или на английском, если мне требовалась бесполая абстрактность. Фонетические тонкости воспринимались мною на физическом уровне, точно шелест трав английских садов или журчанье ручьев французских лесов.

Конечно, я использовала полученный багаж для саморазвития и совершенствовалась в переводах, особенно литературных, требовавших помимо знаний некоторого душевного напряжения – для преодоления внутреннего противодействия. Мои воззрения часто слишком отличались от суждений переводимых авторов, и хотя мышление приспосабливается к чему угодно, есть в нас нечто вроде ядра, сопротивляющегося любым внешним влияниям. К тому же самый лучший перевод по-прежнему остается для меня грубым переложением неповторимой речевой музыки одного народа в иную тональность другого, – я слишком чувствую их самобытные ароматы и вкусы.

Как ни странно, к лингвистическим подвигам меня толкнула мучительная проблема взаимопонимания с окружающими, правда, мои иллюзии и надежды на ее разрешение быстро развеялись, ибо никакая коммуникативная система не открывает полога в индивидуальную внутреннюю жизнь собеседника. Но знание языков несколько компенсировало мою неудовлетворенность в этом плане.

Русская речь для меня подобна органу осязания, так тяготеет она к выражению развернутых ощущений – на уровне касаний, материальности и фактуры поверхностей, консистенций и свойств. Я наслаждаюсь ее безмерной вариативностью, хотя последняя и заставляет меня порой выражать мысль по-английски – более прицельно. У нас одна и та же вещь при попытке уточнения деталей в словесном выражении вместо большей конкретности и четкости неожиданно приобретает расплывчатость. Своими объяснениями мы многократно расшифровываем нюансы передаваемых понятий и смыслов: любое определение кажется нам неполным, мы постоянно перетолковываем слова, чем бесконечно умножаем речевые смыслы на одну и ту же логико-грамматическую основу.

По-русски прекрасно описывать негу – тягучую, расплавленную, обволакивающую тело. Мне всегда усложняло перевод на точные европейские языки мое слишком «фактурное» восприятие чувственности. Поэтому, несмотря на свою особую любовь к французскому и свободное на нем мышление, мечтала и фантазировала я все же на родном языке. В моем представлении только он вхож в область неопределенных ощущений, зазеркалья, искривленных пространств, неотчетливой предметности – изощренно уклоняющийся от сути, намеренно отступающий от точностей, петляющий и путающий значения.

С определенного момента, когда мой словарный запас увеличился на порядок в отличие от ученического периода, лексические накопления объединились в моей голове в некий метаязык. Значения и смыслы, универсальные для любой речи, систематизировались, так что переход из одной языковой среды в другую у меня случался естественно, без напряжения. Слова и их сочетания благодаря частым ассоциациям с деталями мысли по сходству и контрасту вступили в тесную связь между собой, вследствие чего подбор осуществлялся параллельно неким зрительным, слуховым и осязательным представлениям. Все определялось чувством гармонии в звучании той или иной фразы, неким глубинным родством слов, и, говоря, к примеру, по-французски, я интуитивно соблюдала необходимый ритм и стиль, поскольку ход моей мысли и неповторимое состояние уже были «французскими».

Именно обыгрывание ролей помогало мне органично чувствовать идиомы, что, несомненно, явилось результатом индивидуальных занятий с сильными педагогами по методике вживания в язык в контексте культуры. Но только ежегодные каникулы за рубежом в полной мере развили мою, отмеченную в свое время учителями, языковую интуицию, присущую изначально маленьким детям, осваивающим разговорную речь, и утрачиваемую с возрастом многими людьми безвозвратно.

Конечно, не сами языки являлись моей целью. Очень рано я стала воспринимать полученные знания основным инструментом в накоплении тайного арсенала женщины. Все во мне служило для этого, женский инстинкт окрашивал всякое личностное усовершенствование в свои оттенки, и разумность моя оказывалась внешней, – мной руководили стихийные силы. Вычленять истинно личностный рост я пробовала лет в тринадцать, когда какой-то период упрямо старалась разделять разум и женское начало в себе. Это были издержки взросления, некий кризис, совпавший с гормональной бурей и вызывавший во мне скрытую агрессию от рождавшегося понимания того, что я из беспечного рая детства угодила в малокомфортный мир женской физиологии, порабощавшей многие порывы моего интеллекта.

Уехав из Москвы, я томилась грустью, несмотря на любовь к плаванию и солнцу. Из-за моего слабого здоровья родители регулярно возили меня на курорты, и каждый год я ждала поездки к морю, которое втайне считала живым организмом, некоей мыслящей сущностью, ведь оно во всякую погоду приводило меня в радостный настрой. Простое созерцание дымчато-голубой глади заменяло мою обычную задумчивость неизъяснимым восторгом. Именно вода каким-то невероятным образом возгоняла самые обыденные чувства до возвышенного масштаба. Я верила, что так будет и в этот раз, но ошиблась. Хотя никогда не подвергала сомнению своего кровного родства с однородно колышущейся морской массой, ибо неизменно заряжалась ее энергетикой и силой, надеждами и сокровенными мечтаниями, невыразимыми в словах, но предварявшими нечто будущее и безбрежное как океан.

Однако пора безмятежности ушла, оставив меня везде испытывать одиночество и даже находить в своем состоянии томительную притягательность. А чтобы согреться в этой неприкаянности я пыталась осуществлять мелкие, мельчайшие шаги в сознании, дабы разглядеть крупицы истины, которые не заметила, сносимая чувственными волнами реальности.

Встреться мне другой – не Никита – в том моем состоянии, случились бы со мной те же изменения? Могло ли так все сцепиться случайно, ситуативно? Я искала, ждала любви, но мои представления о ней решительно не совпадали с происходящим. Даже покинутость и бесприютность воспринимались благом в сравнении с той неотвязной болью, какой явилось для меня существование в пространстве, открытом для Никиты, никак не защищенном от него.

Вечерами я оставляла маму отдыхать в номере с книгой, а сама бродила по кромке прибоя, погружаясь ногами в мокрый песок. Такое же вязнущее чувство владеет мной и в отношениях с Никитой, – от них невозможно уйти, они затягивают вглубь, и я утопаю.

Курортная жизнь всегда заканчивалась у меня каким-нибудь ласкающим самолюбие знакомством, и совсем недавно я думала бы о романтичном продолжении очередного из них. Неискоренимая женская потребность поиска мужчины никогда не позволяла мне на отдыхе просто наслаждаться жизнью. Только внешне я пыталась изображать невозмутимое спокойствие, на деле же нуждалась во все новых и новых жертвах. Правда, рассуждая здраво, неизменно приходила к выводу, что игры эти смертельно мне наскучили.

Мужчины между тем нередко любезничали со мной, и здесь, на море, нашлось сразу два соискателя моего внимания. Маме один весьма приглянулся, но она никогда не торопила меня проявлять к кому-либо благосклонность: в ее понимании любые комплименты в мой адрес недостаточны. Так было всегда и удивительно, что слепое родительское обожание окончательно не развратило меня, – себя я оценивала достаточно трезво и настораживалась, если не злилась, слыша дифирамбы в свою честь. Редко кто умел изъясняться безупречно высоким стилем в этих вопросах, а лишь так в моем представлении стоило добиваться женщины.

Никита особенно не годился для этой роли. Помалкивая днем, ночью, в минуты сексуального возбуждения, он начинал ворковать мне на ухо что-то совершенно нелепое в переводе на дневной человеческий язык. Ну можно ли в нормальном состоянии считать комплиментом его слова «мой северный белёк»? Какие-то зоо и географические эпитеты, обозначающие толстого и неуклюжего зверька, уж не беру в расчет названий редких птиц и рыб, да еще на латыни, приплетаемых Никитой к поцелуям. Наверно, лестно, если тебя называют pterojs volitans, правда, по-русски это звучит довольно прозаично – красная крылатка. Нужно признать, красивейшее создание; однако, сразу становятся ясны намеки Никиты на мою язвительность, ведь уколы изящных плавников прелестной рыбки ядовиты. Или oriolis galbula – сладкоголосая иволга, но второе ее название – дикая кошка. И снова намек: птичка эта неуживчива и драчлива, правда, предпочитает ускользать от взоров в густую листву деревьев.

А особо я издевалась, когда Никита называл меня fine-fleeced lamb, тонкорунным ягненком, вернее, овечкой, – пределом его желаний всегда была моя покорность, – и тогда уж непременно норовила его лягнуть. Впрочем, филонимы, на мой взгляд, в любом исполнении звучат весьма глупо и пошло, ибо произносит их человек в состояниях не слишком адекватных. Хотя даже интеллигент Антон Павлович в письмах к Книппер не стеснялся любовных выражений типа «лошадка моя».

Птицы, рыбы, парнокопытные… Слова, которые Никита ронял в минуты нашей близости, говорили о некоей извращенности его вкуса, хотя я вполне понимала его ассоциации и сравнения, сопоставимые с ощущениями на тактильном уровне. Из-за своей особой осязательной чувствительности шелковистость волос и кожи он воспринимал нежно-пушистым бельком, а влажность поцелуев связывал в воображении с юркими рыбками, которыми неизменно очаровывался при созерцании аквариумов. К тому же, с его фоническим восприятием выбор часто определялся музыкальностью или тактовой динамичностью слова – сжатым в пружину зарядом энергии. По этой же причине ему нравились французские ругательства – экспрессивные, изящные и замысловатые – как искусные украшения из полосок хорошо выделанной кожи. Он по достоинству оценивал их и в ироничном восторге предлагал положить некоторые мои пассажи на музыку.

Вот уж о ком я не решаюсь рассказывать маме, ведь она с нетерпением ждет встречи с моим будущим избранником, обязанным по ее понятиям беспредельно восхищаться мною. Никита ни в коей мере не соответствовал ее стандартам, поскольку пока не произнес ни единого слова в мою честь, а его похоть по отношению ко мне маму просто оскорбила бы. Как мало она знала родную дочь, пребывая в уверенности, что я – отражение ее лучших качеств. Спроецировав на меня свои неосуществленные мечтания и надежды, родители идеализировали образ любимой дочери, игнорируя мою очевидную во многих проявлениях неспособность преодолевать в себе животность.

Сначала я держала Никиту в тайне, позже призналась Юльке: скрывать подобное мученье не хватало сил. Сколько было слез, ночей без сна и постоянных приходов Никиты, не взиравшего на слова, произносимые для его уничтожения; когда я ничего не могла понять ни в нем, ни в себе. Как поведать это маме? Возможно, живи я до сих пор в родительском доме, она не позволила бы мне так запутаться. Правда, особой откровенности с ней я никогда не предавалась, и все-таки меж нами существовало интуитивное понимание. Уж она-то не выдержала бы данной истории: ради единственной обожаемой девочки, смысла их с папой существования, мама не стала бы разбираться в тонкостях нашего противоборства, а самоотверженно бросилась бы защищать свое дитя с попытками вывернуть ситуацию. В подобных ее способностях я убеждалась не единожды. Материнский инстинкт приглушал понятия о приличиях: окружающие по сравнению со мной значили для нее мало. С обезоруживающей легкостью она применяла «запрещенные» приемы в уверенности, что главное – мое благополучие и душевное спокойствие. Без сомнения, эта поборница «справедливости» нашла бы телефон моего обидчика, чтобы «надавить» на него со всей своей женской изворотливостью. И наверняка после подобного «воздействия» он оставил бы меня. Сама я не только не давила, напротив, рвалась на свободу, чем и держала в напряжении Никиту, не допускавшего даже мысли, что им – единственным и уникальным – можно тяготиться.

Неустойчивость вынуждает балансировать и защищаться, но оборона моя неэффективна, – я сама подставляюсь, ожидая нового ранения. Почему так хочется испытывать эту грусть, эту тонкую дрожащую боль? Впрочем, именно она и наполняет душу музыкой, пульсацией, меняет окраску предметов и всему придает чистоту и яркость, высвечивая необычные нюансы. Она как продолжение Никиты, его прикосновений и поцелуев, которые точно так же заставляют сжиматься и замирать мое сердце, и так же, истерзав сладкой пыткой, отпускают меня в теплое ничто, где я плыву, не ощущая тела в соприкосновении с вселенским разумом. И боль эта рождается от осознания, что оба мы рвемся из объятий, соединяющих нас по ночам. Ведь для меня вожделенная свобода на поверку всегда оказывалась потерей необходимой плотности и опоры, хотя определить, что конкретно вызывало это нестерпимое чувство, не удавалось. Возможно, нарушалась целостность в жизненной непрерывности, и возникало зияние, отграничивающее происходящее неким порогом «до» или «после». Возможно, в звучании нашего единения нарастал ритмообразующий провал, который мы не вполне осознавали, поскольку он периодически исчезал, правда, лишь на время нашего слияния в одно целое. Ведь в этом состоянии все пустоты замещались объемным совершенством телесности, преподносившей нам свои щедрые дары, но тотчас заставлявшей жаждать освобождения от их избыточности.

Первый мучительный приступ одиночества я ощутила в выпускном классе – среди ясного дня и бездумной радости. И это при том, что находилась в эпицентре теплой компании, ко всему прочему, будучи счастливой избранницей главного героя своих одноклассников. Один был предводителем нашей тусовки. Его странная фамилия имела особый привкус – созвучная имени бога у скандинавов, чей древний чарующий эпос когда-то завораживал меня, а теперь дополнял облик моего друга. Одина звали просто – Саша, и внешне он в противоположность Никите сильно отличался от скандинавского типа – черноволосый, кареглазый и активно веселый. Я фантазировала, придавая ему те или иные черты, и он заметил мой к себе интерес. Но я не сама его выбрала, ибо выбирать не умела, а от малейшего внимания в смущении заливалась румянцем: в тот период застенчивость являлась моей основной трудностью – благословенные времена, – сейчас к ней прибавилась куча других комплексов. Решающим явилось то, что с Одином я ощущала себя защищенной, даже не будучи влюблена.

Он имел деятельный характер и, скорее всего, сильный. Мне сейчас трудно судить, а тогда я мало что в этом понимала: представления детства и отрочества долгое время не связывались в моей голове с реальностью. Выводы из увиденного и услышанного я делала, руководствуясь некими эфемерными идеалами, а не истинными своими чувствами. Расшифровывать их и отделять от сиюминутных эмоций и скользящих на грани сознания влечений учишься не вдруг. Меня удовлетворяло, что Один, доказывая свои на меня права, дрался то с одним, то с другим соперником. Я вполне понимала примитивность подобных игр и все же мирилась с их правилами, по которым друг мой, отнюдь не откровенный забияка, упорно стремился предстать предо мной как можно более брутальным. Вероятно, так он преодолевал свою излишнюю утонченность, для меня же, как ни странно, не последнюю роль в благосклонности к нему играл темный цвет его волос и глаз, ассоциированных в моем представлении с каким-то полувосточным, страстным типом мужчины.

Между тем Одина нельзя было назвать безрассудным, он даже не отличался особой раскованностью в плане отношений с противоположным полом, хотя проблем с девушками явно не имел. Меня он воспринимал наивной и неопытной девочкой, чью безмятежность боялся нарушить, впрочем, для своей же выгоды в будущем. Один превозносил мои достоинства, и я охотно принимала его изысканную лесть, позволяя себя целовать, но волнение испытывала от увлекательных бесед с ним, в которых тайно искала с его стороны признания своих талантов и ума. Он искренне увлекся мной, тогда как я за собственную влюбленность принимала первую женскую гордость. Не до конца понимая свои состояния, я засыпала с уверенностью, что счастлива. Утро для меня начиналось с телефонного звонка моего друга. Я выслушивала его нежные слова и прикидывала – хорош ли их набор, а потом, согласуясь с нелепыми стереотипами, своему избраннику для порядка делала «сцены» по самым незначительным поводам, представляя нашу будущую совместную жизнь совершенно в стиле глянцевых журналов. Настоящих, собственных взглядов на данный предмет у меня еще не родилось, я лишь отрицала образ жизни своих родителей, пребывающих в перманентной разлуке по причине папиных загранрейсов. Правда, я привыкла любить отца на расстоянии, и когда он слишком задерживался дома, несколько напрягалась, наблюдая те же признаки и у мамы.

С Одином мы встречались с десятого класса и долго раздумывали, прежде чем переспать. Он терпеливо ждал моей готовности к этому шагу, и я оправдала его надежды, однако сразу после этого, находясь среди людей и рядом с ним, будто проснулась и поняла ясно: радужным мечтам не суждено исполниться, поскольку мой избранник, соединившись с моим телом, не соединился с моей душой.

Он пребывал в приподнятом настроении, с энтузиазмом принимался за дела, организовывал пикники и дружеские вечеринки, будто желал закружить меня в праздничном водовороте. Но я точно уронила с плеч детский кокон и, к сожалению, окружающее показалось мне не внутренностью, а поверхностью: мир предстал холодным, колючим, жестким. Что такое случилось тогда? Не осталось маленькой девочки, играющей в игры, – я переступила некий порог и очутилась в другом измерении. Это произошло внезапно, хотя и вполне естественно.

Конечно, физиологические ощущения после секса поначалу поглощали все мои мысли, которые то уносили меня буйными волнами, то окатывали промозглой сыростью. Состояние оголенности и стыда не отпускало меня ни на шаг, я улыбалась, но улыбка словно жила отдельно от моего лица, – душе моей нигде не находилось успокоения.

В Новый год мальчишки изрядно выпили, и Один занялся устройством фейерверка на балконе. Все, включая Юльку, изрядно опьянели и с энтузиазмом скакали, горланя песни под караоке, а меня охватило неясное чувство и повело за собой – высокое и строгое, – не допуская возражений и колебаний. Я быстро оделась и незаметно выскользнула за дверь. Город праздновал, народ гулял возле нарядных елок, всюду пускали петарды, я же пробивалась сквозь толпу, обходя оживленных пьяных людей, за чем-то, маячившим впереди, не обещавшим беспечных радостей, скорее прочившим грусть и тоску, но манившим магической чистотой и цельностью.

На удивление самой близкой мне оказалась Юлька. Мы с ней подтверждали правило, по которому противоположности сходятся. Начать с наружности: я светлокожая и светловолосая, она же – смуглая миловидная брюнеточка, невысокая и подвижная. Черты ее: миндалевидные глаза, пухленький подбородок и маленькие аккуратные ушки – всё как ядреные орешки имеет округлые очертания. Но особо умиляют ее кошачьи повадки: она играет нарочито женскую роль – с капризными гримасками и томными потягиваниями. Как ни странно, мужчин это цепляет безотказно, хотя наши с Юлькой представления о женственности сильно разнятся.

В ней меня всегда привлекали прямота и открытость, несмотря на то, что подругу часто подводил вкус и пристрастие к гламурности. Не ведавшая уныния, она с детства имела заводной, агрессивно-азартный характер и руководствовалась убеждением, что окружающие существуют только для нашего с ней благоденствия. Я противилась бездумной веселости подруги, но благодарно принимала ее самозабвенную любовь, для которой она с готовностью многим жертвовала: мое благополучие являлось особой Юлькиной заботой, ибо меня она считала недостаточно способной побеспокоиться о себе.

И действительно, я совершенно терялась, стоило какой-нибудь из наших знакомых начать незримые атаки на меня – из зависти или с целью отбить поклонника. Именно Юлька ограждала меня от любых склок, умело интригуя за моей спиной. Относясь с восторженным преклонением к моим, эволюционирующим в зависимости от того, кто из великих становился для меня кумиром в данный период, теориям, она между тем являла верх практичности и приземленности.

Никита признавал ее весьма сметливой в житейском плане, правда, не относил данное качество к достоинствам и, узнав об очередном удачном предприятии моей подруги в посредничестве при купле-продаже квартиры или очень полезном знакомстве, неизменно добавлял едва слышно презрительное vulgar.

В книгах Юлька вычитывала лишь фабулу, мои теории оставались для нее бесплотными идеями, и, не находя им применения, со временем она как бы позволила мне жить в мире мечтаний и возвышенных идеалов, взяв на себя в нашем альянсе заботу о суетном существовании.

Мой разрыв с Одином Юлька не понимала и долго не принимала, ибо не находила для него разумного объяснения: ведь не было ссоры, измены, обид. Да и нравилась ей эта романтичная сказка, где я являлась ее воображаемой Галатеей. Но, осознав, что со мной творится нечто недоступное ее разумению, переключилась на поиски действенных способов веселить меня. А Один не смог примириться с моим отступничеством и срочно перевелся в другую гимназию, несмотря на трудность данного предприятия в выпускном классе.

Некоторое время я жила как в тумане. Окружающее переплавлялось в моей голове: потрясаемая волнением, я будто снимала детские одежды, оголяя созревшие, но чувствительные к любому прикосновению, покровы. Неожиданно остро душу мне стали задевать самые незначительные детали, – своей пронзительностью, глубоким смыслом и жестокостью открываясь в новом свете. Созерцая милые морщинки возле глаз бабушки, я прорывалась в недоступные до сих пор глубины, где меня накрывало еще неизведанное страдание, приводившее от умиротворенности к горьким слезам над безвозвратно тающими иллюзиями детства. Но мои открытия складывались как кусочки паззла – сделанные интуитивно, давно и на другом уровне. Сейчас происходило их узнавание, углубление и расшифровка. Я только не предполагала, с какой силой и жгучестью может проснуться восприятие жизни, обострившее до крайности ощущения, что разворачивались во мне нескончаемым веером. Каждое слово приобретало множественные значения, а те, сплетаясь в новую мысль, приникали к чему-то трудноопределимому, но осязаемому мной как первоисточник.

Две волны, одна за другой, прохладно лизнули мои ступни, я очнулась и посмотрела вдаль. Огоньки прибрежных отелей изогнутым ожерельем обрамляли берег, отражаясь в черном подвижном глянце и напоминая драгоценные россыпи в роскошных шелковых драпировках. Колеблемость и странные запахи морской глади всегда приводили меня в необъяснимое возбуждение: я напряженно ощущала нерасторжимую связь с упругим телом воды – с ее животными токами. А сейчас темнота, звуки цикад и травные ароматы южного вечера обостряли и усиливали мое томительное состояние, и приглушенная музыка, доносящаяся из отеля, вместе с глубоким шепотом моря пронизывала меня насквозь.

Нестерпимо захотелось ощутить прикосновение Никиты. Воображение тут же нарисовало его – спящего на широкой итальянской кровати, которую он приобрел сразу после нашего знакомства, не постеснявшись явного намека на любовь к плотским удовольствиям и намерение регулярно получать их от меня.

Эта постель напоминала снежный наст, целину, но именно в ней мне было так хорошо с ним – на хрустких белейших простынях. Они принимали меня на свою строгую поверхность как распятую жертву, как безвольно трепещущий кусок алчущей плоти.

Я кусалась, и Никита позволял моим зубам беспрепятственно впиваться в свое тело. Его настойчивые объятия окатывали меня непреодолимым желанием прильнуть к нему, тогда как полагалось говорить наперекор себе:

– Не нужно… отпусти, уйди…

– Признайся, что хочешь меня, ну, скажи… – возражал он вкрадчивым голосом, лишая меня малейшей способности сопротивляться и повергая мое тело своей зачаровывающей жестокостью и нежнейшим садизмом в изначально детское, каталептическое, подчиненное состояние. И я была не в силах сдерживать собственные неведомые силы, неизменно ужасаясь тому, насколько точно Никита чувствует тайные влечения моего существа. Правда, все это касалось лишь физических аспектов.

Да, я хотела его, но не так, как он думал, а всего – целиком. Стать его ощущениями, мыслями, трепетом, раствориться, впитавшись в поры чистой влагой, чтобы так соединиться с ним. Это вначале я металась: почему он уходит, покидает меня? Ведь ему нравилось мое тело, он жаждал сливаться с ним, – тут женское чутье не могло обмануть. И в интеллектуальном плане мы были с ним чрезвычайно близки. Так что же, что?

В стремлении понять другого прежде проникни в складчатые изгибы собственной души. И сейчас я уже не задаю вопросов: Никита совершал свое путешествие от ступени к ступени, но и со мной происходило то же самое. Только в отличие от его методичности я то взбегала стремительно, то останавливалась и замирала, и тогда сама желала одиночества, отрицая окружающее. Меня душили противоречивые чувства, и даже Никита казался палачом и тюремщиком, хотя было ясно – он в пути.

Мы оба собирали крупицы знания о самих себе – по дороге, в момент осуществления, в процессе следования, – и ничто иное не могло поведать нам истины. Книги и фильмы, многочисленные жизненные истории, рассказы, домыслы и предположения, умствования и констатации, смешение разнородных теорий и мнений – об отношениях двоих, о связи, существующей или вымышленной, о страстях действительных или их психологических клонах, – не приносили пользы.

Эта информация не сделалась пока нашим собственным знанием, и каждый следующий шаг всякий раз не имел предваряющей ориентации в пространстве. Неизвестно было заранее: станет ли он верным, благородным или уродливо эгоистичным; сделает ли его мое гордое я – свободное, мыслящее, или же – его темная, первобытная составляющая; вступлю ли я на твердую почву или угожу в трясину. Требовалось выверять это ежесекундно внутренним барометром без возможности получить совет со стороны.

А все происходящее тут же, округлившись, укоренялось, как зерно, упавшее в почву; каждое движение и произнесенное слово оставляло оттиск навечно, вонзаясь в сердце и вплетаясь в ткань реальности, что исключало какие-либо исправления и придавало особый оттенок длящемуся или должному произойти.

Я есмь. Но я себя не имею. Именно поэтому мы становимся* Что-то заставляло нас противиться соединению, хотя в иные моменты мы впивались друг в друга, – неведомая сила примагничивала наши тела; тогда никакой секс не мог нас насытить; мы будто с ума оба сходили при том, что своих истинных желаний почти не осознавали.

Никита, очнувшись, бывал явно озадачен собственной предшествующей горячностью, а я злилась, ибо не имелось причин верить очередной вспышке страсти: мы – каждый в своем мире – существовали раздельно, и внедрение другого всякий раз уподоблялось катастрофе, возмущавшей спокойствие и чистоту внутреннего ландшафта.

Я вошла в воду, оставив одежду на пляжном шезлонге, и тут же из плотных кустов туи как ночной эльф возник служитель отеля:

– Не стоит рисковать и купаться ночью, мадам.

Уже из воды я услышала, как он произнес пару слов по рации незримым спасателям.

Когда-то наивной девочкой я осознала, что Одина легко заменить. Так происходило с каждым из моих поклонников и только с Никитой подобное сделалось совершенно невозможным. Тянуло доплыть до мерцающих огоньков, отражения которых растекались, убегая в темноту.

Меня всегда подкупало умение Никиты не просто смотреть, но созерцать. Эта молчаливая форма мышления являлась для него основной. И теперь я также впитывала многомерную, слоистую красоту моря, всем своим существом осязая странное подрагивающее желе, подобное телу живого существа – нежного, любящего, однако упрямого в своей направляющей силе.

Завораживающие объятия воды, как и объятия Никиты, неизменно заставляли меня наслаждаться и бороться. Они невероятно похожи – эти два мира, где мне томительно хорошо, – в них обоих я беспомощна, но кожей ощущаю вожделенную наполненность пространства…

Анамнезис-1. Роман

Подняться наверх