Читать книгу Анамнезис-1. Роман - Maрк Шувалов - Страница 8

Глава 7

Оглавление

Поезд уезжал в Петербург, и я, будучи не в силах оторвать от него взгляда, представлял вагон, в окне которого виднелась перистая головка Лены, клеткой, а ее – бьющейся в ней птицей. В сердце мне вонзилась грусть: я скучал без Даны. Без нее летний город, шумный, пыльный и душный, приводил меня к концу дня в состояние бессильной ярости, заставляя мечтать только о том, чтобы встать под душ и насладиться прохладной гармонией и ритмичным пульсом водяных струй. Правда, как только работа несколько отпустит меня, настоятельно потребуется заполнить пустоту в душе. Интересно, почему это вода ассоциируется у меня с Даной?


Выйдя из офиса, я вдруг увидел Гостью. Ветерок развевал ее шифоновое платье, похожее на прозрачные крылья стрекозы, порхнув которыми она скрылась за углом. Уж не померещилась ли? Сев за руль, я поехал домой, но странная дама не шла из головы. Что задумали эти две шестидесятилетние моли, какую игру?

Возле арки, ведущей во двор, на живописно разрушенном выступе старой ограды парадного по обыкновению последнего времени сидела девчушка лет двенадцати – из квартиры напротив. Она иногда брала у меня что-нибудь почитать, мы подружились, – мне нравилось отвечать на ее нестандартные вопросы. Худая, в джинсиках, сутулящаяся от желания скрыть проклюнувшуюся грудь, она шевелила в моей душе какую-то давнюю уснувшую боль.

Перекинувшись парой слов со своей трогательной подружкой, я, было, направился домой, но как специально возле подъезда соседка по балкону разговаривала с нашим старожилом, бывшим архивариусом. Дедуля выглядел колоритно, я всегда любовался им: эдакий высохший, желто-пергаментный, но крепкий и аккуратный старик с прямой спиной и отчетливым гортанным голосом. Голова его, скульптурно очерченная, контурно просматривалась сквозь нежнейшее облако седины, белыми были даже ресницы на красноватых веках, что обрамляли поблескивающие, точно стеклярус у муляжа из музея естествознания, глаза. Одной рукой он царственно опирался на трость, а второй благородно и артистично жестикулировал, разговаривая с соседкой. Увидев меня, оба замолчали и заулыбались – каждый по-своему: женщина робко и ласково, старик открыто и радушно. Он обратился ко мне, чеканно проговаривая слова:

– Что это вы, Никита, не уезжаете на море? Ладно, мы – старики, а вам не следует в городе пыль глотать.

– Работа, Борис Платонович, – ответил я и собрался уже пройти мимо. Но собеседники явно желали задержать меня, так что пришлось таки опуститься на скамейку и позволить им оживиться в рассказе о нехитрых новостях нашего двора. Они точно в пинг-понг играли, рассказывая, между прочим, о жильце первой квартиры, долгие годы писавшем бесконечный роман. Он работал по совместительству консьержем в нашем подъезде и, как это часто случалось последнее время, крепко запил горькую. Случалось мне увещевать этого угрюмца, чтобы не губил себя, именно поэтому они подробно доложили об очередной истории Венечки нашего дома, приведшей того к запою.

Однако вскоре дед усмехнулся:

– Давайте, Софья Павловна, отпустим Никиту. Сам я в молодости тяготился длительным общением с престарелыми философами.

Я с интересом взглянул на него, а он кивнул:

– Всем известно, что старики помнят свои юношеские впечатления лучше, чем события десятилетней давности. Приходите в гости, с удовольствием покажу вам книги и альбомы. У меня, знаете ли, достаточно фотографий, есть даже старинные фотохромы – настоящие произведения искусства. Вот хочу один Соне на день рождения подарить. Думаю, и вам они будут интересны.

– Обязательно зайду, – пообещал я и по привычке открыл органайзер, отмечая дату, – в субботу примете?

Мой педантизм был оценен по достоинству, – дед расплылся в улыбке и гордо взглянул на снедаемую завистью Софью.

– Буду ждать с нетерпением, – сказал он, а соседка заелозила на скамейке и заканючила:

– Можно и мне прийти? Я плюшки к чаю испеку.

Дед кивнул благосклонно.

– Софья Павловна, – спросил я как бы невзначай, – а к вам сегодня в гости приятельница приходила?

Софья вспыхнула, заметалась слезливыми глазками и пролепетала:

– Это Любочка, моя старинная подруга…

Продолжения не последовало, повисла пауза, и я поспешил улизнуть, но прежде постучал в первую квартиру.

Открыл мне всклокоченный человек с мутным взглядом.

– Не надейтесь снова выступить в роли миротворца! – запальчиво выкрикнул он.

– Ей нет до меня дела, способны вы понять это?!

– Но поговорить-то мы можем? – спросил я.

– Ладно, вечером приходите, когда я в подсобке чай заварю.

Он действительно умел это делать как никто, да и сорта чая откуда-то добывал необыкновенные.

Дома я набрал номер Юлькиного телефона и спросил без предисловий: не звонила ли Дана. Юлька меня не выносит из солидарности с подругой, которую прямо-таки болезненно обожает. Естественно, я для Юльки последняя сволочь и не достоин называться человеком. Она немилосердно насаждает всем и вся свои феминистские идеи, в соответствии с которыми считает мужчин примитивными существами, способными разве что неплохо работать и существующими лишь для удовлетворения женских прихотей. Мало того, эта поборница женских свобод норовит беспардонно влезать в наши с Даной отношения, пытаясь настраивать ту против меня, а в пример мне ставит своего обожателя, эдакого пай-мальчика, который точно на поводке за ней ходит. При рукопожатии меня поразили вялые пальцы этого субъекта, резко контрастировавшие с его внушительной внешностью и приятным баритоном. Но это тип мужчины, настоятельно нуждающийся в такой как Юлька женщине: не сомневающейся ни в чем, практичной, решительной, с потребительским отношением к окружающему, как единственно возможным и имеющим смысл. Мечты и философствования разного рода она всегда считала непозволительной роскошью и играми развращенного ума. Ее интересы сводились к удовлетворению дешевых бабских амбиций: дескать, смотрите, какой мужик у меня – не хуже дорогой мебели для кухни. И Дане эта «мать Тереза» мечтает найти подобного послушника.

Следует признать, Юлька наделена пронырливым и практичным умом, присущим многим женщинам. Вот откуда берутся сварливые жены, казавшиеся еще вчера своим поклонникам романтичными созданиями. Но даже, еще не захватив Юрочку в законные мужья, Юлька не стеснялась повелевать им, как-то умудряясь при этом ублажать его самолюбие, и было бы нечестным отрицать ее таланты в данной сфере. При ужасающей поверхностности эта, на мой взгляд, крайне манерная, особа обладала редким даром создавать впечатление глубокой натуры и легко располагала к себе окружающих. Мало того, со своим веселым нравом она казалась полной жизни. Женский инстинкт и проницательность диктовали ей быть услужливой, ласковой и даже льстивой. К тому же, она при цепкой памяти на интересные факты и детали умело пользовалась этим в разговоре, представая внешне привлекательной и разносторонней личностью. Но в моих глазах ее существование извиняло лишь то, что Дана к ней благоволила по непонятным для меня причинам.

Женщин подобных Юльке я откровенно не приемлю и, несмотря на ее обходительность и умение лавировать в любом сообществе, пару раз мы с ней погрызлись основательно, ибо меня она откровенно не щадила, априори агрессивно настроенная против моей персоны.

Спор наш, конечно, касался Даны, которую Юлька считала своей собственностью. Разумеется, я не собирался уступать ей и доказывал, что готов выполнять любые желания Даны, только ведь женщины вечно хотят неизвестно чего, совершенно не разбираясь в себе. И это всецело согласуется с моей теорией и практическими наблюдениями. А Юлька, не находя достойных аргументов, выдавала, что не отдаст подругу такому твердолобому куску дерева и сексуальному эксплуататору, одаривая меня еще многими нелицеприятными эпитетами, коим я отнюдь не соответствую. К примеру – эксплуататор, да еще сексуальный – это чересчур. Впрочем, любые мои действия в отношении Даны Юлька считает террором. Ей невдомек, насколько чувственна ее подруга, которая, я уверен, никогда и ни с кем не откровенничает на такие темы. Да и способна ли Юлька хоть на малую толику подобной сенсорной восприимчивости? И конечно, в ее глазах я выгляжу монстром.

Мне не терпелось поставить эту фурию на место, дабы не лезла с воинствующими бабскими советами к Дане. Не с Юлькиными куцыми мозгами и мещанской философией насаждать свое мнение человеку, неизмеримо более глубокому. Но при Дане наши склоки повисали жгучей паузой, – мы не позволяли себе расстраивать ее глупыми ссорами, замолкая как по мановению волшебной палочки, и Юлька выдавливала любезную улыбку, несмотря на страстное желание меня уничтожить.

На мой вопрос она ответила незамедлительно:

– Дана звонила, но о тебе у нас речи не шло.

Эта кукла прекрасно знает, что Дана не отвечает на мои звонки и сама не звонит, поскольку избегает разговоров по телефону, и часто единственной возможностью выяснить планы моей упрямицы является общение с ее подругой. Я гордился своими дипломатическими способностями, которые Юлька игнорировала: мы не считали нужным притворяться как члены одной семьи. И надо признать, между нами установилась некая «семейственность», – оба мы входили в круг Даны, а сама она являлась объектом нашего дележа.

– Юля, как там Дана? – миролюбиво спросил я.

Сейчас преимущество находилось на стороне моей противницы, поэтому не следовало с ней ссориться, ибо искренняя дружба делает женщин свирепыми в защите друг друга от мужских притязаний, – это особый вид скрытой зависти, в чем я уже успел убедиться, хотя внешне на Юльку не действовал мой шарм, отмечаемый многими знакомыми женщинами. Да и я не собирался соглашаться с ней в наших спорах, так что меня она воспринимала только в черных тонах. Мне она также активно не нравилась – черноглазая, верткая, точно белка, и такая же цепкая.

– Все у нее хорошо, – произнесла Юлька ядовито, но промелькнувшая в ее тоне жалобная нотка насторожила меня:

– Ты что-то не договариваешь?

При всей изворотливости Юлька не имеет достаточной тонкости для умелого вранья, по крайней мере – мне. Дана называет это искренностью, а я считаю примитивом.

– Она плакала, – сказала недовольно Юлька, даже не предполагая, что эти слова способны меня взволновать.

– Передай, что я скучаю и жду ее.

– Не слышала ничего трогательнее! – желчно прошипела Юлька, но буркнула следом:

– Передам, хотя стоило бы тебя убить.


Заботливость о Дане проявлялась у меня весьма странным образом. Ее слезы в разлуке являлись непорядком, я же не знал их причины. Да и вообще они относились к почти запрещенным и редким действиям со стороны Даны, правда, в иных случаях именно слезы говорили о получаемом ею наслаждении и переполнявших ее эмоциях. А капризная влага ее глаз в яростных спорах со мной довершала картину наших отношений. Слезы были просто необходимы в данном спектакле. Когда я уходил, глаза Даны поблескивали подозрительно влажно; и во мне боролись противоречивые чувства: хотелось ее утешить, но я осуждал то себя, то Дану, то проклинал свою прагматичность, то, напротив, гордился ею. Без этих, таких разных, слез, отношения наши обесценились бы, пропал бы самый вкус их. Они питали жизнь нашей связи, которую равнодушие Даны убило бы в зародыше. Все сплеталось из невидимых нитей, в каждом движении присутствовала особая логика, каждый миг имел тайный смысл. Оба мы знали это и не нарушали стройности конструкции, позволяя впечатлениям и слезам рождаться и таять. А итогом мучений, ссор и волнений являлся след в душе, очередной тончайший слой, из которого готовилось прорасти нечто совершенно необычное.


С утра я заехал за Гошей. Открыла мне мать. По глубоко коренившемуся желанию я сделал к ней движение, но что-то не менее упрямое меня остановило, и, уловив это, мать неловко отвернулась.

– Быстро умывайся! – рявкнул я на братца, взлохмаченного и сонного, – не слишком-то он спешил, в то время как мне из-за этого юного павиана пришлось отложить все дела.

– Почему ты не растолкала его раньше? – выговаривал я матери, и причиной моего раздражения была ее новая прическа, придававшая ей несколько непривычный вид. Волосы пышным контуром обрамляли ее голову, сходя на-нет на затылке; так же плавно менялась их окраска, сделанная искусным парикмахером: от золотистого к цвету граната и темного рубина на висках, напоминая однажды поразившую мое воображение орхидею. Блики в волосах матери притягивали мой взгляд и запутывали его в медно-золотых силках, однако сейчас она была совсем другой, нежели помнилась мне из детства.

– Как дела? – спросил я. Мать встрепенулась, но тут же отвела глаза, прикрывшись мытьем посуды:

– По-прежнему.

– Ты все еще с этим? – не сдержал я своей желчи. Она потупилась, помолчала и спросила:

– Папа тебе не звонил?

Жалость нестерпимо сжала мне сердце, чего я упрямо не желал показывать:

– Нет, я почти не бываю дома. Да и ты звонишь крайне редко.

Взгляд матери своим непостижимым медовым теплом неизменно обезоруживал меня:

– Ты же сам не разрешаешь…

Измены отцу с ее стороны представлялись мне нелепым спектаклем. Я понять не мог, как она оказалась в ситуации, чуждой ей по природе, – слишком искренняя, восторженная и не умеющая лгать. Я чувствовал с ней нерасторжимую связь, как ни открещивался от ее глупости, – она не могла осознанно совершить зло. Случилось нечто противоестественное, вопреки ее воле повлекшее данные обстоятельства. Какая-то её невероятная слабость позволила кому-то воспользоваться ее чувствами. Но уверенность в этом не помешала мне отгородиться от нее непреодолимой преградой: находясь в одном помещении, мы как бы стояли по разные стороны пропасти. Мучимый болезненным сомнением, я злился и все же не впускал мать на свою территорию. Во мне происходила борьба из-за невозможности проникнуть в ее сегодняшние переживания и мысли.

Я не видел ее мужчину, знал лишь, что он ненамного старше меня. А ведь воспринимал мать органично, почти на телесном уровне, точно это был я сам. Поэтому так остро задевала меня потеря логической нити ее поступков, разрыв между пониманием внутренним и внешним. Это вызывало некое желание «мстить» ей, ведь с детства я считал мир матери обязанным существовать лишь для меня. Отец не относился мной к конкурентам, ибо я видел, что он, несмотря на ум и силу, потакает матери и преклоняется перед ней. И даже отмежевание в интеллектуальном плане не повлияло на мое восприятие ее своим физиологическим придатком, хотя рассудок мой настаивал – у нее отдельная от меня жизнь.

В возрасте около шести лет я стал очень интересоваться своей «собственностью», поэтому как-то раз с пристрастием расспросил мать обо всем, принадлежащем нашей семье. И полученные сведения вполне удовлетворили меня, – оказалось, что я владел многими ценными вещами, реестр которых был придирчиво мною составлен. В него входили: «детская» комната – самая большая и светлая в доме; застекленный балкон, примыкающий к ней, – там я проводил время за играми, а летом спал; старинный рояль, стоявший в гостиной, – он считался моим, поскольку играл на нем преимущественно я, – мать музицировала лишь изредка. А, помимо этого, гараж, дача и машина в будущем также предназначались мне, как единственному наследнику. Они не могли казаться шестилетнему мальчишке слишком уж интересными, но их я не менее педантично «посчитал», однако первым номером у меня шла именно мать. Некоторое время я раздумывал с подобающей серьезностью, правомерно ли расположил ее в начале перечня, прикидывая так и эдак, ведь собственная территория воспринималась мною как первостепенная по значимости, но решил, что мама весомее в плане приносимых ею благ. Отец в данном списке не присутствовал, ибо входил в зону влияния матери, на которую у меня имелись абсолютные права.

Все, что я знал сейчас умом, пришло из детства, из пробуждающейся юности, из смутных ощущений, где мать окутывала меня неуловимым флером женственности и нежности. Запахи свежести, ласковые прикосновения, утренняя чистота – происходили от материнского облака. В него я погружался, закрывая глаза и плывя в невесомости; оно являлось напоминанием о материнском лоне, но не только не отвращало моего взрослого сознания, напротив, усиливало любую эротическую фантазию, с которой прозрачное чувственное облако, обволакивая разум, снимало все запреты.

Я помнил себя совсем маленьким, держащим мать за руку, казавшуюся какой-то бархатной. Таким же был певучий голос, воркующий надо мной пластичной теплой мелодией. Он вибрировал женскими обертонами: я помнил не слова, ею произносимые, а звуки, порождавшие едва уловимый трепет ее груди, которая приковывала мой взгляд. Мать имела светлые волосы до плеч, они волнисто касались моего лица, когда она склонялась ко мне перед сном. Я притягивал ее голову, чтобы оказаться в подобии маленького лесного шалаша с телесно-травяными запахами, и требовательно, точно незрячий, прикасался к ее нежным щекам и губам для утоления своей неискоренимой тактильной жажды. Позднее мать меняла цвет волос неоднократно и делала стрижки, но светлая шелковистая волна сидела в моей памяти прочно.

С детства мать окружала меня нежнейшей заботой, и я любил находиться подле нее. Однако она слишком усердствовала и часто предвосхищала мои действия, стараясь сделать все за меня, «облегчить» мои усилия, чему я неосознанно сопротивлялся. К тому же, будучи еще очень маленьким, я услышал, как отец отчитывает ее:

– Не нужно так заласкивать мальчика. Наступило мое время заниматься им, я хочу, чтобы он вырос мужчиной.

Этот разговор ясно вошел в мое сознание, я гордо подумал, что стал большим, раз отец упомянул слово «мужчина» в контексте со мной. Его интерес ко мне всколыхнул неизвестные пласты детской души, и в фантазиях я постоянно возвращался к этому, строя свой образ из кусочков. Тот рассыпался от малейшего дуновенья, но я упорно воссоздавал его, наделяя все более конкретными чертами мужественности, которые смешивались с неясными сексуальными импульсами – тайно-постыдными, сладостными, манящими и всякий раз при попытке их рассмотреть ускользавшими от воображения. Временами у меня возникало чувство невероятного притяжения к отцу. Он казался мне совершеннейшим мужчиной, каким я хотел бы быть сам. Мне нравился его спокойный рассудительный нрав, уверенность голоса, невероятная чистоплотность и особый запах, рождавший смутное волнение и неясные романтические мечты о неких подвигах и физической силе. Но природное упрямство вылезало на каждом шагу: я сопротивлялся отцовскому воспитанию, даже сознавая, что он желает мне добра.

Чередование периодов страстной любви и детской агрессии с моей стороны отец воспринимал спокойно, а я испытывал самодовольство от упорства и силы противодействия ему. И знал, что он гордится мной, но это понимание не мешало моей борьбе против малейшего давления с его стороны. Порой я готов был пойти против собственных желаний, лишь бы наперекор отцу. А между тем, с момента, когда он сказал матери те слова, я начал «исполнять» программу по становлению мужчиной. И мать поражалась, – как это добрый и милый ребенок вдруг сделался злобным волчонком, отрицающим все, что недавно стремился получать от нее. Мало того, я постоянно требовал подтверждения, что являюсь ее единственным повелителем.

Позднее положение усугубилось: меня стала раздражать не только нежность матери. Я превратился в резкого и непримиримого юнца, уличавшего ее в незнании многих основополагающих вещей. В моих глазах она из прекрасной голубки переродилась в курицу. В лице ее неизменно присутствовала безмятежность, делавшая его светлым и ясным. Лучезарная улыбка придавала ей весьма моложавый вид, но казалась мне отражением ограниченности интеллекта. Мать воспринимала окружающее непосредственно, всем существом, искренне радуясь малому – незначительным и глупым мелочам, тому, что у нее есть я, просто солнечному дню или подаренным цветам. Разумеется, это не являлось примитивностью, как я считал в своем юношеском максимализме, – из «незаметностей», «обыкновенностей», «будничностей» и состоит большая часть нашей жизни. Вспоминал же я по непонятной причине с настойчивым постоянством какие-то травинки и скользящие лучи солнца, ощущаемые мной вполне материально. Запах чистых простыней, утреннего кофе, скрип снега, шум дождя – все это были такие же несущественные мелочи, которым не разучилась искренно радоваться моя мать. И как ни напрягался я, пытаясь уловить, что же вытащило на свет то или иное непроизвольное воспоминание – такое сочное, объемное, живое, то самое, базовое и смыслопорождающее, – сознание возвращалось к впечатлениям фона обыденности. Они проходят мимо сознания, но безотчетно простираются в бесконечность и, зачерпнув каплю из этого океана, можно рассмотреть в ней на свет целое мироздание.

Казалось, мать даже не вникала в мои слова, если дело касалось бытийности как философского понятия, а скользила по какой-то недоступной мне поверхности. Я не мог понять, улавливает ли она то, что я говорю: на лице ее всегда витала своя тайная мысль. Она слушала молча, время от времени взглядывая на меня с выражением восторженной покорности, позволявшей предполагать слишком многое – от принятия моих идей до их полного их отрицания. И это ускользание страшно злило меня: я ощущал бессилие в попытках воздействовать на ее разум и поэтому, вопреки существовавшему меж нами притяжению, никогда не позволял себе нежностей с ней, – уже то, что я говорю без раздражения и холодности, выглядело в диковинку.

Ее измены отцу… Я старался скинуть их со счетов в отношении к ней, но не мог, ведь это были ее измены и мне. Разумеется, я вполне принимал правду отца, равно как и матери, которая, скорее всего, искала не выхода своим блудливым желаниям, а пыталась вернуть свежесть чувств у отца – нелепо, глупо, стараясь вызвать у него ревность. Однако он, испытав боль, уехал, хотя не смог ни развестись с ней, ни разлюбить ее, – притом, что матери казалось обратное, – как бы ожидая, когда она «перебесится». И оба играли роли, должные длиться определенный период, иначе потеряла бы смысл борьба матери за «возвращение» отца, – ей требовались все стадии развития: порыв, созревание, разрешение и раскаянье. А отчаянный страх потерять молодость и очарование усугублял я – сын, постоянно и жестко открещивающийся от нее, беззащитно искавшей поддержки, считавшей нас единым целым и не понимавшей, почему я могу любить, либо не любить ее за наличие или отсутствие ума.

Меня окатывало жгучим стыдом от осознания того, что я как неразумный подросток всячески подчеркивал: она – сама по себе и смешна со своими глупостями. Спокойно соседствуя с чужой ограниченностью, недалекостью и ужасающим невежеством, прощая их другим, я оставался жестоким к ней – моему истоку, к той, которую любил болезненно, с оттенком животного чувства детеныша-собственника. Я считал привязанность к ней подчиненностью своего интеллекта инстинктам, ибо умозрительно представлял категорию «любовь к матери» совершенно иной, нежели та, что жила во мне. Но идеальные теории и заставляли меня совершать гнусности, которые копились и откладывались на дне души, я старался их не замечать, однако бессознательное аккуратно все «регистрировало» и устроило таки мне Судный день.

Мой страх слияния с матерью порождал противоборство двух моих половин: притяжение и неприятие разрывали меня на части. Следовало примирить их, а вместо ломки копий принять эту близость-отождествление, поскольку, примеряя маску иного пола, ты не теряешь своей идентичности и не становишься ни метро-, ни транс-, ни гомо-сексуалом, а лишь мужчиной, способным на полноценные отношения с женщиной. Все подавляемое служит источником враждебности, – так было и у меня в отношении с матерью. Требовалось справиться с внутренним монстром, стремившимся расколоть меня, отсечь мою половину; и подчинить его себе, приняв двойственность собственной натуры как данность. Ведь мое высокомерие являлось всего лишь защитой от болезненных материнских пут, от психологического заточения в ее лоне, но, излив свою подростковую агрессивность, я вдруг ощутил, что та, потеряв по пути следования силу и ожесточенность, на деле и являлась любовью к матери.

– Нико, я очень скучаю по нему, – сказала она об отце, и голос ее прозвучал с заминкой из-за страха рассердить меня этим глупым детским прозвищем, которое я придумал сам еще во времена, когда мы с Малышом, распетые после сольфеджио, пытались имитировать грузинское многоголосье.

В мерцающих медовых глазах матери блеснула чистая влага, и в моей душе снова неприятно шевельнулся стыд. Мгновенно отбросив сторонние мысли, я представил прозрачное материнское облако, колеблемое воздухом.

– Скучаешь, так позвони и скажи ему это, – голос мой дрогнул, но я прикрылся независимым видом.

– Не могу, – прошептала она.

– Он никогда не простит меня.

В прихожую вышел Гоша, причесывая свою немыслимую шевелюру. Я посмотрел на часы и сказал матери:

– Приеду вечером, и мы вместе позвоним отцу.

Она выглядела беспомощной и поникшей. Жестоко было лишать ее внимания и тепла в такой момент, но требовалось идти.

Сидя за рулем, я думал о ней, а вокруг все звучало: машины, трамваи, люди. Немолчный гул города – когда-то страшивший меня и подавлявший многотонной тяжестью мой слух. Но сейчас я вдруг ощутил, как эти звуки, захватив сознание в свой водоворот, соединили сегодняшний день с детством: будучи ребенком, я любил прислушиваться из раскрытого окна к отголоскам улицы, долетавшим в наш двор, и представлять город огромной бурлящей рекой.

Подъехав, мы вошли в здание университета и разыскали аудиторию, где проходил прием экзаменов у абитуриентов. На лице моего братца-оболтуса не витало и тени волнения, он уставился на смазливую девчонку, дрожавшую от страха, подошел и небрежно задел ее:

– Трясешься?

Та кивнула ему с отчаянным видом, а Гоша деловито ей сказал:

– Не бойся, садись с билетом ко мне поближе.

Разглядывая братца, я отчетливо ощутил себя семнадцатилетним. Тогда мне нравились две девочки, и я долго не мог определиться, крайне стыдясь своих прикидок: как бы переспать по очереди с обеими. Меня коробила циничность собственных мыслей – тесных, точно одежда, из которой вырос, и мешавших разуму функционировать свободно, – но мои нравственные муки оказались напрасными: секс решительно не совпал с мечтами о нем, представ сложным сочетанием различных взаимоисключающих состояний. Меня отвлекали то запахи, то нелепость позы, то чмокающие звуки и сопение, при поцелуях мешал язык и вкус партнерши, вдобавок требовались некие вспомогательные манипуляции руками, что совершенно расходилось с моими представлениями о плотских удовольствиях, должных, казалось бы, проистекать естественно и слитно, а не дробиться на тысячи разнородных ощущений. Я даже уверился, что скомпрометировал себя, – так неестественно и отвратительно все произошло. Мое мужское самолюбие было крайне уязвлено, ведь разрядка наступила стремительно, хотя девочка изобразила восторг.

Глупо пыжась, я пытался внутренне реабилитироваться, понимая нелепость и пошлость положения, и злился на себя, но сильнее – на партнершу, казавшуюся мне распущенной из-за своего невинного притворства. Однако это были только цветики: все последующие дни я чувствовал себя отъявленным негодяем, поскольку она беспомощно искала контакта, ощущая себя брошенной. А ее подруга, почуяв слабость соперницы, принялась чистить перья с целью обольстить меня, чем усугубляла страдания покинутой жертвы и мое отвращение к обеим. Я не оправдывал своей жестокости, но нечто непреодолимое заставляло меня переводить все в шутливую форму и с независимым видом показывать – продолжения не будет. Никакие воззвания к собственному милосердию не помогали, я шарахался от жалости, как от проказы, и готов был умереть, но не сдаться.

После этого охота сближаться с кем-либо в постели надолго пропала. Впрочем, со временем я стал относиться к подобному спокойнее и пару раз достаточно романтично влюблялся. Правда, длилось это по неделе – не больше, и мне так и не удалось испытать ни ощутимого страдания, ни сильного желания. Зато неудачный опыт научил меня крайней осторожности в плане интимных контактов: увлечения воспринимались мной как изощренная игра, поскольку удовольствие я получал скорее от приливов вдохновения, сладостного волнения и азарта тактической борьбы с соперниками, нежели собственно от отношений с избранницами. Последние почти никогда не имели сопряжения с моими телесными желаниями и оставались бесплотными образами где-то в сфере фантазий. Я быстро понял, что всем управляет ослепленное воображение, так разительно отличались мои восприятия предмета увлечения «до» и «после». Да и вспышки влюбленности провоцировал и нагнетал я сам, используя всю свою мечтательность и стремясь вырваться из-под влияния инстинктов, ибо улавливал их слишком явное воздействие на собственное поведение с противоположным полом. А в тот период это грубо нарушало возвышенные идеалы и чистоту моего внутреннего мира, наполненного высоким искусством, музыкой и философией. Стараясь как-то сближать умом физическую телесность и свои романтические грезы, я каждый раз обнаруживал их совершеннейшую разнородность и несовместимость. Но основным препятствием в развитии отношений у меня всегда служила боязнь открыть свое сознание для чьего-либо воздействия. Хотя, руководствуясь высокими идеями, я верил, что стремлюсь освободить желания от рассудочного пресса.


Первой из аудитории выскользнула дрожавшая девчонка и угодила в объятия встревоженной матери. В холле стоял тихий ропот. Я разглядывал присутствующих и ждал братца. Тот появился минут через двадцать после девчонки, которая не ушла, а дождалась его под пальмой в фойе. Она первая подлетела к нему, не дав мне даже приблизиться. Гоша как кот зевнул, улыбнулся и благосклонно с ней заворковал, в ответ же на мой вопрос о полученном на экзамене балле взглянул удивленно, будто я свалился с неба, а не привез его сюда:

– А, Никита…, думаю, будет пятак. Ты поезжай, я доберусь. Сам видишь, – осклабился он. Конечно, я видел: девчонка весело щебетала, они похохатывали, у них уже родилась своя маленькая общая история.

Пробившись сквозь толпу, я выбрался на улицу и вдохнул свежий утренний воздух, очищаясь от шелухи чужих разговоров. «Ты сама создаешь трудности, – ругал я мысленно Дану.– Зачем этот отъезд? Сделать себе хуже – лишь бы наперекор мне!» И даже представил, как возил бы ее на природу, останься она в городе, но быстро опомнился, – отдыхать с Даной мне еще не доводилось. В моих мечтах поблескивало некое озеро, окруженное с одной стороны сумрачно-игольчатым лесом, а с другой обрамленное чередой домиков, где в каждом происходила своя жизнь. Вот куда я хотел бы ее привезти, дабы очаровать и унять рвение ссориться со мной. Я бы придумал ей сотню историй, нарисовал бы дивные пейзажи, растрогал бы театральным действом, увлек бы своей фантазией…

Анамнезис-1. Роман

Подняться наверх