Читать книгу Лени Фэнгер из Небельфельда - Марта Шарлай - Страница 2
Часть первая. ПЛЕН ЛЕНИ
Глава 1. Печальный дом Фэнгеров
ОглавлениеЧасов и дней безудержный поток
Уводит лето в сумрак зимних дней…1*
Вот они сидят – близкие, далёкие – чужие.
В окно светит солнце, даже чересчур яркое. Там, на улице, пестрит от цветов. Сверху – голубое небо. Слишком голубое – глаза слезятся. Лени не знает, любил он такое небо или нет, предпочитал ли такое другому. И что бы он сказал, глядя на это застолье?
Тоскливо, отвратительно. Лени смотрит за стекло.
Звучат отдалённые речи, они не имеют никакого отношения к тому, которого здесь нет. Что на самом деле знают о нём соседи? Один говорит: «Хороший парень был». Слова осторожно выдуваются из уст, ненадолго украшают воздух, неслышно лопаются.
Фрау Фэнгер снова и снова вытирает щёки, подбородок – вода снова и снова переливается за края глаз. А нужно быть истовой, терпеть соболезнования, рассуждения о лучшей жизни – там, где сейчас Леон; но кто может рассказать наверняка, каково там… Она держится изо всех сил, преодолевая часы; обречённо отдаёт время пустопорожним речам, рукам, крутящим салфетки, взглядам, ищущим повседневной опоры.
Лени встаёт со своего места, наклоняется над матерью, обнимая её за плечи. Мам, давай всё это закончим, – шепчет. – Леон только наш – только наш, и ничей больше. И только мы знаем, что правильно.
Фрау Фэнгер тревожно смотрит на неопытную дочь. Поминки – так положено: люди приходят отдать дань памяти.
Вином? едой? вздохами? вылепленной на лице горечью? Разве этим людям должно быть до Фэнгеров какое-то дело? Разве они могут всерьёз надеяться, что Фэнгерам есть до них дело?
Лени наливает шнапс и залпом выпивает. Мама растерянно смотрит. Я больше не могу, – говорит Лени и уходит на улицу. Они ведут себя так, будто всё в порядке вещей. Пара фраз, две слезы – «крепитесь, держитесь», вздохнут – и по домам.
А после вас – гора посуды, но его тарелки и приборы не нужно мыть. И его фотография – молодой, с горьким ртом, тёмными волосами, бледный. Красавец, каких вы никогда не видели и не увидите. Лучший среди вас. И среди других тоже.
Лени идёт под пронзительно-голубым небом; беспрестанно крутит кино – любимое кино, единственное, которое можно смотреть бесконечно и никогда не спешить угадать, что будет в следующем кадре. Наслаждение – приблизиться к самому моменту, пережить его и вернуться, задыхаясь от перемены себя в стихиях. Так тонешь – и неожиданно делаешь вдох, зачерпывая на посошок побольше воды в лёгкие, и ничего не сообразишь в первые секунды, когда оказываешься на поверхности, и колотится сердце от гнева: кто посмел распорядиться тобой, ведь ты уже смирилась со смертельно-прекрасным ощущением безвольной неги. Просто тонуть, оставляя всё ненавистное, – и знать, что вернёшься к любимым, чего бы это ни стоило.
Лени опускается в глубины океана памяти. О, он огромен – другого такого нет. Она опускается всё ниже и ниже, вода над нею сходится.
В последний раз Леон желал ей спокойной ночи пять лет назад. Она тогда удержала его за руку. Ты женишься, уедешь, и я никогда уже не смогу быть с тобой… – сказала она и ощутила досаду на себя за эту детскую фразу. «Какие глупости, – ответил Леон, – ты это ты». И как его понимать?
Леон не придавал ей значения, – дуется она, как если бы обида пришла только что, как если бы Леон полчаса назад сказал ей это: «Пойди займись чем-то полезным». Лени в таких случаях огрызалась, уходила реветь под плед, в свою кровать. Раненая медведица – в берлогу. Она находила пользу только в одном – никогда не покидать брата надолго.
В другой раз Лени приникала к окну, наблюдая за Леоном. Он уходил с другом или в обнимку с девушкой, вечером, в неизвестный Лени мир. В мир, где её никогда не будет, где она никогда не будет нужна. В такие минуты она превращалась в муху – накрепко прилипали её ладони к стеклу, и она никак не хотела оставить своего места. Назло прожду вот так, до обморока, – злилась на Леона.
Он всё время уходил, ускользал; она ждала, взывала к нему мысленно. Я же тебя совсем-совсем не знаю! Лени подавляет в себе этот вопль.
Если бы она не видела отчётливо лицо Леона в те моменты, когда смотрелась в зеркало, наверняка уже не вспомнила бы его в подробностях. Насмешка судьбы, думала часто Лени, глядя на портреты, свой и брата, – сделать нас такими похожими, влить в наши жилы одну и ту же кровь и лишить возможности быть вместе, не связать неразрывными узами. Даже Бруно здесь повезло больше.
Лени проходит меж сияющих на солнце мраморных плит. Сколько их! – больше ненужных этому миру. Впрочем, родственники отчаянно стараются придержать драгоценные кости в суеверном страхе навлечь на себя проклятие, сделай они иначе. Разноцветные букеты, ленты, вычищенные междурядья могил – просто торжество.
Не хочу, чтобы однажды меня положили сюда. Не хочу всего этого маскарада по поводу, который не имеет ко мне ни малейшего отношения.
Соревнование: чья могила убрана пышнее. Больше вздымается к Богу? Прямо-таки рвёт небеса в отчаянии забраться поближе к Всевышнему. Бедный скелет, за что тебе это – покрывать сей позор собственным именем?..
Вон хоронят кого-то – и тоже речи, демонстрация траурных нарядов, облачённый в парадное священник, цветы, красиво летящие в пропасть. Спектакль для бедных. Крещение – первое причастие – венчание – и, наконец, акт четвёртый, последний. Сцена финала – «Прими, Господи, раба Твоего…»
Кладбища – поля смерти. Не потому, что здесь мёртвые лежат, но потому, что живые населяют тихие просторы мёртвыми делами, пустыми мыслями, уродливой архитектурой. Ни капли души в том, с чем вы сюда пришли.
Вот и номер Леона в последней гостинице. Лени встряхивает головой, поправляет беспорядочные волосы, словно этими движениями можно усмирить бунт мыслей. Прищуривается: впереди – высокая статная фигура над мраморным крестом брата. Каждый год, где бы он ни был, Бруно Браунфельс приезжает сюда, но не входит в дом Фэнгеров.
Здравствуй, Бруно, – говорит Лени и касается локтя мужчины (она хотела бы положить руку ему на плечо, но не дотягивается). Что это? – спрашивает потом, глядя на табличку с английскими стихами. И Бруно монотонно, почти без выражения – не стихи читает, а себя заговаривает:
Смежая веки, вижу я острей.
Открыв глаза, гляжу, не замечая,
Но светел тёмный взгляд моих очей,
Когда во сне к тебе их обращаю.
И если так светла ночная тень —
Твоей неясной тени отраженье, —
То как велик твой свет в лучистый день,
Насколько явь светлее сновиденья!
Каким бы счастьем было для меня —
Проснувшись утром, увидать воочью
Тот ясный лик в лучах живого дня,
Что мне светил туманно мёртвой ночью.
День без тебя казался ночью мне,
А день я видел по ночам во сне.
Бруно никогда не рассказывает, насколько любил друга или даже как ему тяжело это рассказать. Лени и Бруно каждый год видятся на кладбище или случайно в городе. Он не избегает Лени, но и жажды видеть её у него нет. И зачем бы. Говорить Бруно – почти не говорит. Она и не спрашивает ни о чём.
В прошлом году Лени столкнулась с Бруно в воротах кладбища, когда он уже уходил, и пошла рядом с ним – молча – до самой железнодорожной станции. Шла, прикрыв глаза, держа Бруно под руку, а когда он грубовато отодвинулся от Лени на перроне, она только и сказала: «Не понимаю я вашего Парижа – что вы находите в нём? Нет городов лучше Небельфельда. Леон тоже так считает». Она стояла, растерянная, пока поезд вместе с Бруно не скрылся из виду. Потом тащилась домой по вечернему городу, заглядывая в витрины магазинов и кафе. Застыла у одной кондитерской – такими пирожными кормил её, четырёхлетнюю, Леон, когда они только прибыли в Небельфельд. А мама говорила: «Не стоит, Леон, слишком сладко».
«С вами всё в порядке, фрёйлейн? – спросил внезапно появившийся полицейский. – Не лучше ли пойти домой: такой дождь… Могу проводить… Или позвонить кому-нибудь?» Лени ответила: там нет связи… – и поплелась по нескончаемой Иоганнштрассе. А потом, уже во дворе, раскачивалась на качелях, вглядываясь в темноту окна Леона, вслушиваясь в скрип несмазанного механизма.
«День без тебя казался ночью мне, а день я видел по ночам во сне», – повторяет она – и: «Каждый день? правда? до сих пор?» Бруно в своём духе: «Что ты можешь об этом знать?» – «Всё!» Она делает паузу. «Всё! Я имею на него прав больше! В нас одна кровь!» Бруно цинично усмехается: «Нашла благо…» Но вдруг берёт Лени за руку – «Пошли выпьем». – И через паузу добавляет: «Жаль, что ты не брат-близнец Леона».
В кафе Бруно заказывает бутылку бордо. Он не пьёт других вин – привычка, воспитанная Парижем. Они сидят друг против друга. Чужие. Бруно пристально смотрит на Лени. «Ты с годами становишься на него всё больше похожа, – говорит. – Надеюсь, будешь счастливее и проживёшь дольше. Главное не делать глупостей, понимаешь? Не всё правда. Всё неправда. Всё тебе лжёт. Даже твоё отражение». Лени не хочет слушать Бруно. Она и сама знает, что похожа на Леона, хотя ростом не вышла и волосы её светлые.
Бруно выпивает бóльшую часть бутылки, в то время как Лени едва пригубила и держит бокал в руке. Бруно говорит: «Он так же смотрел – вот как ты сейчас… Не то обвиняет, не то сожалеет… А мне что делать – гадать на ромашке?..» И вдруг смеётся. Она думает: это уже было, он так смеялся, и пальцы мои немели.
Ещё через четверть часа, которые они проводят в молчании и разглядывании друг друга исподтишка, пытаясь найти друг в друге след, озарение от Леона, Бруно резко бросает: «Мне пора». Целует Лени в щёку, пожимает – совсем как Леон когда-то – ей руку и уходит.
Лени, оглушённая: не шевелясь, не моргая, без единой мысли в голове, – вся погружена в ощущение этого рукопожатия. Кёльнер спрашивает, всё ли в порядке, Бруно спешит его заверить: «Да, спасибо» – и выходит вон.
На последнем автобусе Лени едет, едет по Небельфельду, бесконечно долго.
А если Леон откроет дверь?.. Вдруг всё неправда? Все эти пять лет? Все эти пять вечностей?.. Но когда она подходит к дому, окна Леона по-прежнему черны. Лени знает: мама сидит в темноте, за убранным столом, перед фотографией сына и беззвучно произносит длинный монолог. До самого утра так и будет говорить.
Лени прислоняется лбом к двери, потом опирается спиной. Холодно. От нашей квартиры страшный холод. Потом наконец отпирает дверь – осколок света в маминой зале дразнится сквозь фигурное стекло. Так и есть – мамин беззвучный монолог, до утра.
В комнате Леона всё как было. Ничего не меняется, кроме беспорядка, который время от времени устраивает здесь Лени. Тогда фрау Фэнгер жалуется: «Опять книги не на месте, фотоальбомы выпотрошены. И вот, пятна от кофе на столе. Ты же знаешь, как аккуратен Леон, как он не любит бардака. Ах, Лени, Лени…»
Лени по-свойски – теперь уже ей ничего не грозит, кроме материнских вздохов: Леон не рассердится – входит в комнату. Присаживается на краешек его кровати и обращается взглядом к семейному портрету на стене. «Я сегодня виделась с Бруно…» – и не знает, что ещё добавить. А потом: «Он читал сонет…» – и произносит начальные слова сонета, вспоминая, как склонялась над белым крестом фигура Бруно. А я думала, сонеты – это только наше… Леона и Лени.
Лени идёт к себе. Значит, Леон снится и Бруно. Какой Леон у Бруно в Париже? Вот к ней приходит – стоит, молчит. Ни слова никогда не скажет, прямо как в жизни, бывало. И гадай по нему – чего пришёл, что на уме. Понятно: у мёртвых – больше ничего. Только Лени не верит в смерть. По крайней мере, в смерть Леона – не верит. Ну и что – тело нашли. Но душу-то нет.
Душа Леона заблудилась. Лени это всей собой ощущает. Она просит его каждый вечер – ну подскажи мне! Она перечитала все книги в его шкафу в надежде наткнуться на то, что ясно бы прокричало: вот! здесь и есть правда!
Знал ли Бруно Леона? Бруно молчит. Правильно. Лени его за это уважает – от имени Леона, если бы она могла им быть. Но от себя – презирает. Бруно запер у себя душу Леона. Мама о Леоне тоже ничего не знает: кроме того, что видела своими глазами. Но много ли она видела?
Бруно, Бруно… Случайно ли прочёл тот сонет? И Лени берёт том, кладёт его рядом с собой в кровать. Просматривает под светом ночника страницы в надежде найти знак. Но скоро, устав от минувшего дня и переживаний своих и чужих, собирается закрыть книгу. Том срывается и летит на пол. На разверстой странице простым карандашом, мелким почерком: «точно обо мне». И Лени читает обозначенную строфу:
Усталый конь, забыв былую прыть,
Едва трусит лениво подо мной, —
Как будто знает: незачем спешить
Тому, кто разлучён с душой родной.
Но ведь и обо мне, Леон! Обо мне! Куда спряталась твоя душа?.. Моя – покинула меня с тобой.
Лени обнимает книгу и засыпает. Снится Лени в эту ночь – Леон всё ходит по кладбищу, задерживается у своей могилы, читает Шекспира. И словно бы ждёт: сейчас кто-то близкий отзовётся – но никого рядом. Леон проходит сквозь ворота. А потом направляется в то кафе, где Бруно сказал, что Лени с Леоном похожи, садится за тот же столик. Не до конца допитая бутылка, оставленная Бруно. «Самые горькие капли на дне», – говорит Леон, выпивает из горлышка и уходит.
***
Всё случилось накануне Пасхи. Фрау Фэнгер почитает этот праздник больше других, даже Рождество вызывает у неё меньшее волнение. Теперь уже, когда Леон не приезжает на Пасху, всё поменялось.
Мать и Лени ждали Леона. В тот день фрау Фэнгер хлопотала, как ни в какой другой, стараясь устроить всё лучшим образом, хотя и вообще всякий приезд Леона принимался торжественно.
Пять лет назад новое обстоятельство сломало традицию, вырвало из рук фрау Фэнгер многолетнее счастье радостного предчувствия, трепетного ожидания и веры, которые не могли не оправдаться.
Лени выглядывала по обычаю поминутно в окно, а фрау Фэнгер из кухни спрашивала: «Ну что, не идёт ещё?» И Лени отвечала: «Ну что ты, мама, сейчас только поезд подъехал», – и кусала ногти, не замечая того, теребя занавеску, делала круг по квартире и снова выглядывала, потом входила в комнату Леона посмотреть, не оставила ли она случаем какой-нибудь улики о себе здесь, и отряхнуть от невидимой пыли приготовленный для Леона воскресный костюм. Когда всё это было проделано бог знает сколько раз и когда вопрос фрау Фэнгер прозвучал уже не дважды и не трижды, Лени наконец вскрикивает: «Идёт!» – сбегает по ступеням во двор, едва не сбивает Леона с ног.
Но тогда вместо самого Леона – телефонный звонок. Мама на глазах превращается в Лотову жену – белеет, окаменевает, остаётся безмолвная, и глаза её лишаются живого огня. Сердце Лени срывается – падает в пропасть, в которую она даже не успевает заглянуть. Лени не спрашивает, что случилось: не было другого ответа, кроме – Леон. Но она смотрит в побелевшее лицо матери: мама? И та, не своей рукой поправляя седую причёску: «Я не очень поняла… Они говорят, поезд…»
А потом мучительная дорога; такси то застревает в потоке машин, то у колеса спускает шину; шофёр любезно просит пересесть в другое такси, не беря совсем платы. «Извините, фрау, неловко вышло». Но, к счастью, до больницы уже недалеко; Лени и фрау Фэнгер садятся в автобус. Едут бессловесные.
В кабинете врача, когда сообщают эту весть, Анне Фэнгер падает замертво, и ей вводят какое-то лекарство. Врач поправляет очки, смотрит на Лени: «Не было никакого шанса, фрёйлейн. Если вас это утешит, он не успел ничего осознать. Пару часов был в коме, никакой боли уже не чувствовал. В сознание не приходил». – «Нас это не утешит, – отвечает Лени. – Но это, конечно, хорошо для брата. Перелететь отсюда прямиком туда, не поняв что к чему… Не раздумывая над тем, что оставляет и что приобретёт. Это хорошо, не правда ли, доктор?»
Врач из тирады Лени делает свои выводы: «Вероятно, вам следует принять успокоительное, фрёйлейн?» – «Думаете, поможет?» Врач собирается ответить, она опережает его: «Надолго? И какая доза подойдёт по крайней мере на десять лет вперёд? Или хотя бы на пять?»
Фрау Фэнгер оставляют в больнице до завтра – Лени опасается за её сердце. А ещё той атмосферы, которая ждёт женщин, вернись они сегодня домой вдвоём. Что говорить? Что делать? Лени боится маминых слёз, маминого горя. Наконец, стен: они сгущают тягостное молчание и отражают каждый надрывный звук.
Лени бредёт по улицам – нужно как-то убить время. Мысли одолевают, заверчивают, кружат, утяжеляют шаг, затягивают сугробами, или зыбучими песками, или болотами… Но Лени стойкая. Она не боится мыслей. Только одна сейчас противно грызёт – Леона нет. Это неверно. Нет равно нулю. Нет – никогда не было, не существовало. Это ложь. Леон был: тридцать три года подряд, и двадцать лет Лени тому свидетель, каждый день, и вчера, и даже ещё сегодня… Сегодня? Когда его нашли?.. Он существовал, и он останется с ней. И сегодня, и завтра, и столько, сколько она будет жить. Но каждый день – без его взгляда, без его объятия, без его голоса… Это невыносимо. Даже без возможности ожидания?.. Ещё чего! Она, Лени, будет ждать. Как всегда делала. Начиная с нынешнего дня – сядет у окна, прилипнет к нему и будет ждать…
Хорошо, что нет никакой невесты, – думает Лени. – Это только моё горе. Мамино и моё. Это только моё ожидание. Мои сны. Ничьи больше. Леон, ты слышишь? Ты – моя гора, к которой я взбираюсь, к которой я отныне устремлена.
Но завтра-послезавтра мама вернётся домой. Что делать?.. Страшнее, чем носить своё горе, – поддерживать чужое. Даже и самого близкого – чужое, не твоё.
Для фрау Фэнгер это уже вторая серьёзная потеря. Вторая потеря, скорее всего, значительно сократившая её век. И теперь Лени не отвязаться от мысли: сколько ещё у мамы времени? И главное – успеть выразить всю любовь, всю преданность, всю заботу. И Лени знает наверняка – не сможет. Из кожи вон вылезет – не сможет. Мама, мама, мама, мамочка!
Скажи мне, Леон, как ты поступал с мамой, когда сердце нашего отца не вынесло какого-то особенно тяжёлого научного переживания?..
Леон был с Михаэлем Фэнгером в госпитале, пока тот окончательно не расстался с учёным, семейным и всем остальным миром.
Потом Леон пришёл домой. По дороге он раз десять прошептал: «Мама, я должен сообщить тебе что-то очень страшное…» Дух его противился, горло суживалось, не пропуская дальше ни одного слова. Но вот он уже дома – и что делать? Некому взять на себя эту ответственность. Не на кого переложить эту неудобную, отвратительную роль. Семнадцатилетний Леон обнимает мать крепко. Говорит: «Понимаешь… Папа… У него…» А мать уже привела в состояние «стерпеть что бы то ни было» всё своё существо. Она сама произносит окончание фразы: «…сердце… не выдержало…» – и предаётся рыданиям. Леон держит её в своих объятиях, как маленького ребёнка. Четырёхлетняя Лени стоит и смотрит. «Леон, если я заплачу, ты возьмёшь меня на ручки?» – спрашивает простодушное дитя, и шёпот её дрожит, как пламя свечи на сквозняке.
Я помню это, Леон. Этот первый раз, когда я захотела быть в твоих объятиях. Эту минуту, когда объятия для меня уравнялись с горем и слезами. Горевать – лить слёзы – быть в объятиях. И потом, когда мы поменялись ролями…
Тогда Леон не услышал Лени. Она уселась на пол, изучала скульптурную группу: пожилая женщина и юноша, произносила умноженное на сто – тысячу – сколько? – его имя: ЛеонЛеонЛеонЛеонЛеонЛеонЛеонЛеонЛеонЛеон… – до бесконечности. Но никто не прерывал её. Никто не бросился прекратить это механическое пение.
«Куда делось папино сердце?» – спрашивает маленькая Лени, вспоминая, что было сказано «не выдержало».
Леон усаживает мать на диван, подкладывает ей, опустившейся на подлокотник, подушку, приносит сердечные капли. А дитя ползает за ним. «Я буду как собака» – и хватает брата за штанину. Леон наконец поднимает ребёнка на руки. «Теперь меня никто не достанет» – торжествует Лени. Леон относит её в детскую и вразумляет: «Лени, сегодня очень дурной день. Очень тяжёлый. Понимаешь? Папа не придёт… Его больше нет». – «Это неправда! Он обещал мне… мы пойдём в парк, на качели, завтра». – «Нет. Теперь я пойду вместо папы». – «Хорошо, – соглашается Лени. – Я хочу на самую большую горку». А потом, вспоминая «не выдержало», опять спрашивает: «Что стало с папиным сердцем?»
Тщетно пытается Леон объяснить малолетней, что такое смерть. И наконец Лени сама говорит: «Это значит – больше никогда не будет папиного лица, голоса и даже папиных очков?» «Да, – отзывается Леон, – никогда». И не может сдержать плача. «Леон, Леон! – кричит Лени. – Не плачь, пожалуйста, миленький Леон. Давай пойдём и отвоюем папу! Мы заберём его сердце, мы положим его под замок, оно никогда больше не будет не выдерживать!!» «Увы, Лени», – говорит Леон, вытирая лицо от слёз. – Теперь мы будем жить втроём: ты, мама и я. А папу станем вспоминать». Лени надувает губы, насупливается: «Я пойду его искать!»
Сон этой ночи она запомнила. Снилось нечто сияющее, голубое – светящийся шар, который отделялся от папиной груди и норовил разбиться вдребезги. Лени звала Леона на помощь, рыдала – просыпалась в слезах, и он укачивал её, уговаривая быть хорошей, послушной, спокойной девочкой. «Возьми папино сердце, – бормотала Лени, – спрячь его глубоко, чтобы никто не нашёл…»
Я помню, как ты брал меня на руки, как качал, напевая, отвлекал играми и сказками. Но что ты делал с мамой? Как поступал? что ты говорил ей? как именно подкладывал подушку, поил каплями?..
Лени боится момента, когда мать вернётся домой. Вынесет ли фрау Фэнгер пустоту, которую ничто уже не заполнит? Но сама Лени переступает порог как падает в пропасть – ощущая удар, сдерживая дыхание, зажмуриваясь… Она ходит по пустым комнатам. А если только представить, что случившееся – наваждение… И ничего страшного, непоправимого не было… Лени думает – ведь это так реально: фрау Фэнгер у дедушки, в букинистической лавке, помогает ему с переплётами и починкой редких вещей, выброшенных Северным морем. Леон как раз сейчас приедет на электричке из Марбурга, где он преподаёт математику. Математику, которой Лени никогда не понимала.
Она представляла голову Леона – полную чисел, математических знаков, наскакивающих на шекспировские строчки. Шекспир – это Бог Леона. А значит, и её, Лени, Бог. Вместо колыбельных песен Леон пел ей перед сном сонеты Шекспира. И в мягкий голос Леона она куталась как в плед. Она представляла, что голос Леона – это голос самого Шекспира; сам Шекспир склонялся над ней, напевая сонеты.
И Лени кружит посередине комнаты, и декламирует нараспев:
Часов и дней безудержный поток
Уводит лето в сумрак зимних дней,
Где нет листвы, застыл в деревьях сок,
Земля мертва и белый плащ на ней.
И только аромат цветущих роз —
Летучий пленник, запертый в стекле, —
Напоминает в стужу и мороз
О том, что лето было на земле.
Леон читал этот сонет впервые, когда ей было пять; она ничего не понимала – все слова звучали как заклинание, прежде неизвестное. Она верила – так Леон говорит со своим Богом. Он у Леона другой. У всех один, а у него – другой. Вот какой странный язык у этого Бога, и только Леон его понимает. Потом Леон научил и Лени понимать. Но звучавший как молитва и заклинание у Шекспира, у других этот язык становился диким, как наречие какого-нибудь африканского племени. «Здесь тоже по-английски», – отвечал брат, когда Лени приносила книжку с похожими на шекспировские буквами, но никак не звучащими. «Нет, ты не слышишь! – возмущалась Лени. – Это совсем другой язык». И брат обнаруживал книгу в мусорном ведре. Скоро английские книги стали запирать – все, кроме Шекспира. Лени входила в комнату брата, бросала взгляд на портрет того, кого зовут Шекспир, который есть хранитель и дух семьи, и Бог, – а потом на тома книг. Девочка перечитывала взглядом все корешки, тревожась, не исчез ли какой-нибудь том. Если одного не было, вскрикивала: «Леон, моё сердце сейчас не выдержит!» (она помнила, что самое большое горе в их доме называлось «сердце не выдержало»), и Леон понимал, в чём дело – тут же указывал жестом на письменный стол или кровать, где лежала книга. И тогда Лени махала рукой, как если бы хотела добавить себе воздуху, и с облегчением выдыхала: всё в порядке.
Аромат, может быть, и можно запереть в колбу, но что делать с нашей ситуацией, Леон?… Что сделать, чтобы оставить тебя навсегда? Для других – неважно. Для меня. Пусть для мамы… В каком саркофаге могла бы сохраниться твоя душа?.. Я должна её распознать…
Лени морщится, наталкиваясь взглядом на приготовленный воскресный костюм, решительно убирает его в шкаф, а потом находит среди идеально уложенного белья любимую пижаму брата. Лени облачается – утопает… кутается, подбирает штанины, закатывает рукава. Валится на кровать, зарываясь под одеяло, и отдаётся памяти, как волнам обессиливший пловец…
Однажды Леон пришёл поздно ночью. Были каникулы; в такую пору он позволял себе больше обычного: больше веселья, беззаботности, развлечений. Правда, в тот день развлечения имели горький вкус: подруга оставила его. «Просто разлюбила, так бывает», – говорил Леон. «Зачем тебе девушка? – спрашивала Лени. – Ведь у тебя есть я…» В ответ он обнимал младшую сестру, целовал её в висок, бормотал что-то вроде «вырастешь – поймёшь». Положим, она уже и тогда выросла – ей было тринадцать, и она, конечно, напоминала Леону, скольки лет Джульетту отдавали замуж, прибавляя, что речь вовсе не о том.
В ту ночь Лени ждала брата в его комнате, в его большой кровати, читая «Гамлета» и от всего сердца Гамлета ненавидя. Лени готовила речь, чтобы обрушить её на Леона. Кто этот Гамлет? Слепец – и ничего больше. Он смотрит в её глаза – и не видит. Скажи, что он должен видеть в её глазах? Любовь? Нет! Он должен видеть себя! Он, всегда он отражается в её блестящих зрачках, на что бы Офелия ни смотрела…
Лени чувствует: её сгребают в плотные объятия; обдаёт удушливый запах крепкого алкоголя. «Гамлет» оставлен – книга вот: на краешке кровати, герой уходит стремительно, так что Лени видит только его спину и знает, что он ухмыляется; да, она чувствует ухмылку сквозь его тёмную спину; ненависть уплывает, как тот газ, в воздух, в открытое окно – уже и следа нет. Теперь дрожь, дрожь поднимается из самой глубины, оттуда, что и назвать невозможно – чему нет названия, и докатывается волной, и обдаёт, а потом – назад. И раз за разом нахлёстывает сильнее, и вот уже невозможно отскочить, отвратить себя, и Лени уже прочно втянута в игру волн. Она замирает, как замирают перед тем, как прыгнуть в пропасть, – когда прыжок неизбежен. Она жмурится изо всех сил, приготовляя себя к удару о воду, затем сразу к погружению – бесконечному, бесконечному…
Такое она переживала во сне – никак не достигала дна; летела, летела, и так же было жутко, но и любопытно: что потом?.. И океан или море становились то жемчужной раковиной, то цветком лотоса, вбирая Лени; то Лени оказывалась верхом и едва могла удержаться, когда вода оборачивалась панцирем гигантской черепахи; или река, темнея и сужаясь, приобретала образ угря, чёрного, извивающегося, скользкого, унося Лени в глубину другой воды со страшной скоростью; потом Лени снова падала в воду, и вода снова заверчивалась раковиной… И тошнота подступала от этого неостановимого верчения… И нельзя было сказать, что сильнее владело ею – смертельный страх или страшное наслаждение. Она думала, пребывать ей в этом состоянии вечно.
Она ловит руку Леона – и прижимается к ней лицом, целует её, плачет. ЛеонЛеонЛеонЛеонЛеонЛеонЛеон. Напевает как в детстве. В тебе моя жизнь, Леон. Ты не причинишь мне боли, ты не обидишь меня, ты не оставишь меня… Шепчет неслышно, заговаривая свой страх. Боится повернуться к нему и разрыдаться. Находит в себе силы – и поворачивается. Даже в темноте видно, что лицо Леона прекрасно. Больше лица она любит голос Леона… Его голос спасает от страха, от тревоги, от всего, от всего… Она опускается на подушку, его рука падает рядом, она прислоняется к ней краешком щеки – не шевелится до самого утра. Ночь напролёт она слышит его голос, и у этого голоса нет тела.
Утром Леон будит её. Не говорит – рычит, как разъярённый лев. Что она делала в его постели? Какой глупый вопрос. В постели спят. А кто-то вчера был пьян…
Леон сыплет проклятьями, перемежая их репликами о приличии, воспитанности и благоразумии; Лени вкрадчиво: береги голос, Леон, иначе не сможешь больше читать сонеты. Кстати, твой Гамлет – дурак. Больше уже она ничего не стала говорить – сама разозлилась на брата.
И вот она лежит и отчётливо осязает его руку у себя под щекой. И так хочется, до слёз, до ощущения совершенного сиротства, услышать его голос, его сонеты… Она всматривается в тот день, когда он читает пятилетней Лени сонет о коварном времени, оставляющем навечно лишь эфемерные воспоминания о былом. Она бы хотела ответить протестом, но ненавидит английский язык.
1
Здесь и далее цитируются сонеты У. Шекспира в переводе С. Маршака.