Читать книгу Лени Фэнгер из Небельфельда - Марта Шарлай - Страница 4
Часть первая. ПЛЕН ЛЕНИ
Глава 3. Сны Лени. Пасха
ОглавлениеЗачем же любишь то, что так печально,
Встречаешь муку радостью такой?
Она спускается вниз по лесной дороге, к продолжающей её Грюнештрассе. Немного в стороне расположен детский парк со множеством качелей и песочниц. Каждый день матушки-гусыни выгуливают своих славных белых и пушистых птенцов, пока те не размяли свои крылышки как следует и не улетели в другие земли.
Небельфельд – крошечный город. И только немногие решаются обжиться здесь заново, как семья Фэнгеров. Соседи до сих пор качают головами: откуда такая смелость – приехать в эту глушь.
Впрочем, Леон время от времени покидал его, но всегда – до самого последнего дня – возвращался. Он кочевал между Марбургом и Небельфельдом. Леон уехал, но очень скоро вернётся, приговаривала Лени, когда опасение, что однажды Леон уедет совсем, становилось слишком навязчивым. И смотрела на часы, и мысленно переводила стрелки поближе к вечернему часу, когда поезд из Марбурга подходит к небельфельдскому вокзалу.
…И не введи меня в искушение когда-нибудь покинуть этот город, укрытый туманом, город, где нашли свою судьбу Гензель и Гретель и Лореляй; но избави меня от лукавого, чтобы не сбилась я с пути, услышав ложный зов… – произносила Лени слова собственной молитвы, погружаясь в сон.
На большой карусели кружатся нарядные дети, машут пухлыми ручками своим мамашам и нянькам, смеются наполовину беззубыми ртами.
Почти два десятилетия назад и Лени так же кружилась, улыбаясь матери и Леону, пока они ждали её у карусели. Или только Леону – если мама оставалась дома, чтобы расшивать бисером свадебные платья или вязать кружевные воротнички и манжеты. «Кроить, строчить на машинке ещё можно, приглядывая за ребёнком, но вот бисер и кружева требуют сосредоточения и аккуратности», – говорила фрау Фэнгер.
Деревянная лошадь подскакивала, уносила прочь, и Лени теряла Леона из виду. Леон! – бухало её сердце; страх, что брат оставит её, уйдёт, забыв о ней, заставлял иногда спрыгивать с вороной спины, покрытой расписной попоной, и мчаться меж кутерьмы животных, ржущих и хрюкающих (кому в голову взбрело кружить детей на свиньях?), а они словно нарочно мешали выйти к Леону. Лени не дыша, откидывая волосы, которые ветер всё бросал ей на лицо, наконец спрыгивала с дьявольского колеса, и не могла вымолвить ни одного слова. Леон напряжённо высматривал её, заметив вороную лошадь с красной попоной (эта всегда была лошадь Лени) без наездницы, – вот тогда Лени в исступлении бросалась к брату, обнимая его колени. Леон подхватывал её на руки. «Устала? – спрашивал, не представляя, какой ужас Лени успела ощутить. – Нельзя спрыгивать, пока карусель кружится. Это опасно», – увещевал, глядя в бледное лицо Лени. И потом: «Тебе не плохо?» Она мотала головой.
Однажды после такого происшествия шестилетняя Лени спросила: «Что ты называешь опасно, Леон?» И Леон пустился в долгие объяснения, которые, конечно, должны были увенчаться самым сильным доводом: смерть. «Опасно – это если близка смерть? Но если ты будешь там же, Леон, тогда ведь уже неопасно?» – недоумевала она. И Леон отчаивался, не зная, какой довод должен стать самым сильным.
После каруселей они часто сворачивали к рынку, располагавшемуся на одноимённой площади. Сейчас Лени, конечно, тоже выбирает этот маршрут. Иначе и не могло случиться. Весь её нынешний день – как не могло не случиться. Но все неизбежности касаются совершенно рядовых вещей, и от этого неприятно. Хотелось бы предчувствия чего-то важного, может быть – рокового. Такого предчувствия нет.
Сегодня она беспрестанно спрашивает себя: почему Леон поступил так? Спустя пять лет первый раз она задаётся этим вопросом. Какой смысл содержался – в этом броске? В этом прыжке? В этом мгновенном конце всего? И разве нужно было, чтобы она, Лени, осталась одна? Разве она позволила бы, спроси он её – важнее ли ей быть с ним неразлучно, или обходиться без него, но чтобы он оставался всегда досягаем: хотя бы своим голосом. Она бы звонила ему. Алло, Леон? Ты всё ещё любишь свою Гретхен? (Или Сару, или Мари, или Ингрид – никакой разницы.) А меня?.. Меня, твою Лени, любишь ли ты сильнее её? Лени опускается на скамейку, участливо подставленную ей провидением Небельфельда. Ноги её больше не слушают.
Неправда. Я бы могла… могла принести эту жертву, только бы ни один волос не упал с твоей головы. Я обходилась бы твоим голосом, вперемежку с телефонными хрипами и вкраплениями чужих обрывочных фраз. Я бы ждала, я не звонила бы первая. Ждала бы и ждала… С утра до ночи… Если бы ты только спросил меня… Ты читал бы мне из «Гамлета», и из «Короля Лира», и из других трагедий… Если бы я никогда больше не смогла прикоснуться к тебе, Леон… Если бы я никогда больше не обнимала тебя и не встречала вечерами в твоей кровати… Может быть, тогда бы ты открыл мне свою душу?..
Лени поднимается. Леон обокрал меня… Она обретает силу с этой мыслью – её жажда: восстановить справедливость. А справедливость такова: душа Леона должна принадлежать Лени.
Когда она заходит на рынок, бронзовый, словно запечённый в духовке, старый турок приветствует её и расхваливает свои фрукты – мёдом льётся его удивительная речь. Это Суат, они частенько болтают с ним. Лени качает головой: сегодня не надо. Тогда турок протягивает ей апельсин. «Это в честь праздника вашего Бога. Возьми, Лени». Она быстрым движением убирает плод в сумку, благодарит, желает здоровья и благополучия семье Суата и направляется к хлебным прилавкам. Обычно здесь несколько лотков со свежим домашним хлебом, пирожками «сытными» и «сладкими», как называют их торговки, и брецелями. Но сегодня выпечки гораздо больше. Лени подходит к Хильде и спрашивает ту о её Леоне – маленького болезненного сына Хильды зовут так. И женщина радостно сообщает: всё в порядке, ребёнок уже здоров. «Вы бы зашли к нам как-нибудь, фрёйлейн Лени, Леонхен всё время вспоминает, как вы разыгрывали пальчиковый театр. Он так смеялся, мой бедный мальчик…» – «Я зайду как-нибудь, Хильда, непременно. Да вот завтра и зайду – принесу маленькому Леону гостинец. Будем вместе искать яйцо, снесённое зайцем». И Лени просит у Хильды солёный брецель. – «Может быть, лучше лимонного ягнёнка?» – «Нет-нет, – говорит Лени. – Это я сама собиралась сегодня печь». – «Леонхен обожает лимонного ягнёнка».
Да, мой Леон тоже, думает Лени, надгрызая полученный брецель. А потом она проходит меж рядов, вспоминая, как, вытянув руку над головой и коснувшись края прилавка, она случайно и вполне невинно добывала то яблоко, то айву, то горсть орехов. Леон держал в это время другую руку Лени в своей и совершенно ничего не замечал, пока кто-то, похожий на Суата, не крикнул: «Эй, парень, держи девчушку за обе руки!»
Потом Леон стыдил её всю дорогу, а она никак не могла понять, что дурного сделала. «Это яблоко само упало мне в руку. Это волшебное яблоко!» – отчаянно выкрикивала Лени и дула щёки. Больше не говорила Леону ни слова, до самого дома. А когда на ночь он собирался почитать ей, она сделала вид, что спит. Не желала слушать Леона, раз он не верит в волшебные яблоки. Назавтра же сама пришла в комнату брата – он ещё спал – и положила яблоко (это упало, когда Леон поспешно уходил с рынка, таща за собой унылую Лени) на подушку, где покоилась голова Леона. Лени поцеловала брата в губы, и он тут же очнулся. «Смотри, Леон! У тебя на подушке яблоко! Разве ты клал его сюда?» – «Откуда оно здесь, Лени?» И Лени рассказывает ему на ухо, что это волшебное яблоко, оно прикатилось сюда само, лежало прямо у кровати Леона, а она, Лени, положила его на подушку. «Какая же ты выдумщица, Лени!» – говорит Леон, но надкусывает яблоко и протягивает: «М-м-м… вкуснотища!» – «Хочешь, у тебя каждый день будут такие волшебные яблоки на подушке, Леон?» – Он сгребает её в охапку, сажает на кровать и говорит: «Нет, Лени, волшебство должно быть только однажды, лишь в таком случае оно настоящее волшебство». – «Хорошо, тогда в следующий раз к тебе прикатится волшебная айва…» И она спрыгивает с кровати, деловито сообщая: «Мама зовёт завтракать».
На Розенгассе старое-престарое кафе – оно повидало не одно поколение жителей. Ему не намного меньше лет, чем Фрауенкирхе. Маленькое, с виду невзрачное, но внутри – стоит сделать шаг – попадаешь в тихий уютный домик, где под руководством хозяйки в традиционных чепчике и переднике, украшенных оборками, творятся незамысловатые блюда. Поживиться здесь можно картошкой, тушёной капустой с куриным мясом, изредка свининой, бутербродами да булочками, которые тётушка Урсула печёт с особой любовью. Муж её, долговязый и носатый Ганс, в соседнем переулке варит первоклассное пиво, и потому туда ходят мужчины пропустить кружку-другую. Там обычно шумно. Но не здесь, где всё ещё белокурая тётушка Урсула (а ведь ей минувшей зимой седьмой уж десяток пошёл) хранит покой таких, как Лени, кормит случайных прохожих (нарочно сюда мало кто заглянет) и угощает ребятишек, прибежавших с каруселей на Грюнештрассе полакомиться сахарными булочками и какао.
Сегодня это кафе совсем пусто – и неудивительно, все готовятся к Пасхе. Но тётушка Урсула, как всегда, на своём посту. Лени приветствует хозяйку. «Как поживает ваш муж?» И та, просияв, так что многими лучами искрятся голубые, нисколько не выцветшие глаза, отвечает: «Спасибо, фрёйлейн Лени. Он может стоять на ногах и варить пиво, а что ещё нужно?..» Потом тётушка Урсула, заметив, как Лени садится на скамью, грызя брецель, говорит: «Фрёйлейн, не желаете ли чего? Солоно вам, должно быть?» Лени просит только кофе покрепче, самый горький. И учтивая хозяйка ничего больше не спрашивает, а спешит подать напиток.
Эта скамья, что в самой глубине, у окна, столько раз принимала их с Леоном! Когда они долго бродили в здешних местах, заходили в конце пути к тётушке Урсуле, ели печёный картофель с колбасой или тушёную капусту с мясом. Брали кофе и какао и сидели долго-долго, пока у Леона не кончатся все истории «на сегодня». Частенько Леон прихватывал книгу, которую в школе задавали прочесть Лени, а она этому чтению противилась, и брат исподволь рассказывал, время от времени ныряя в книгу и выныривая из неё. Бывало, Лени засыпала или уходила мыслями в другие истории, и тогда на следующий день на уроке она рассказывала начало из книги, а продолжение из того, что ей снилось.
Леон! Не оставляй меня… Я без тебя не могу. Я заблужусь здесь, Леон. Воды Никсетрэнен поглотят меня, небельфельдский лес закружит, туман сделает меня незрячей.
Она у берегов Никсетрэнен, склонённая над телом брата. И прекрасная мысль посещает её: ведь если сохранить его сердце, спрятать подальше от всех, тогда она будет одна обладать Леоном, тогда она не будет совсем без него. И вот каким-то чудом рука Лени, опускаясь на траву, находит стеклянный сосуд. Лени сначала осязает – эти стеклянные прохладные округлые стенки, а потом торжествует… Сердце Леона навсегда останется с ней. Это будет почти её собственное сердце. Она спрячет его, а когда придёт время умирать, Лени ляжет, взяв его к себе на грудь, и умрёт так, счастливая, не разлучённая ни на миг с Леоном.
Лени ставит сосуд рядом с собой, и руки её, необыкновенно белые, дрожа опускаются над сердцем Леона. Она нисколько не задумывается: достаточно открыть ладони навстречу этому сердцу, как открывают объятия навстречу ребёнку, – и он сам летит в них. Лени предвкушает тот миг, когда сердце Леона, тёплое и бархатистое на ощупь, как голос Леона, окажется в её власти. Но Леон, сияющий, прекрасный, становится огромен – всё растёт и растёт, пока голова его не уходит в небеса, и весь город раскидывается у его ног. Ничтожная, смотрит Лени снизу. В разверстой и некровящей груди Леона горит, озарённая лучами восходящего солнца, Фрауенкирхе. Свет ослепляет, Лени закрывает рукой лицо и вздрагивает.
Очнувшись, Лени убирает от лица руку. За окном уже ложатся на Небельфельд весенние сумерки, пока ещё прозрачные, как синяя вуаль затерявшейся путницы.
Кофе не успел остыть – и Лени ощущает подобие умиротворения, отпивая горячую жидкость неторопливыми, долгими глотками.
Сердце сжимается – резиновый мячик, стиснутый безжалостной мальчишеской рукой. Сквозь стекло доносятся птичьи беспокойные голоса, и мелькают крылатые тени. Лени смотрит на них, тяжелее и тяжелее с каждым взмахом теней векам. Она слушает, она смотрит… Она вся уходит в голоса птиц… и шум волн…
Этот большой и прекрасный дельфин, прекрасный, как никакое существо в океанических водах, – её брат. Он прыгает над водой выше всех и потому может рассказать тысячу разных историй, неведомых другим. Он резво плывёт под водой, и Лени никак не угонится за ним. Она кричит ему: «Постой же, постой! Дай мне догнать тебя!» Он шлёпает перед ней хвостом, дразня её, призывая поторопиться, и она изо всех сил старается не отставать, но ничего не выходит. Постой, Леон! Постой! Не оставляй меня здесь одну! И когда она делает рывок, и вот уже носом касается его тела, Леон взмывает вверх белоснежной олушей, и Лени совершает то, что ещё никогда у неё не выходило, – выныривает так высоко над водой, что задевает носом большекрылую олушу, но та поднимается к самому небу, а Лени шлёпается обратно в синие воды, и только бесконечный, как эти воды, крик вырывается наружу, догоняя белокрылую птицу с голубыми, как совершенное небо, глазами: Леон! Леон! Леон! Леон! Леон! Леон!
Лени вздрагивает – и проливает себе на руку кофе, впрочем, уже не горячий. И голос её, простираясь сюда из сна, мимо её губ, доносит имя Леона.
Она смотрит на часы – начало седьмого. Через стекло замечает яркую афишу приезжего цирка. Воздушные гимнасты… Это то, куда нужно попасть. Лени вспоминает полёт, который вызвал у неё первую в жизни бурю желания: «Так же хочу!» И как впервые в жизни бешено кидалось из стороны в сторону её сердце – за качелями.
Леон, мы непременно должны пойти – произносит она собственными устами, но теми, десять лет назад, когда они с Леоном так же, совершенно случайно, наткнулись на афишу.
Лени поспешно оставляет два евро на стойке Урсулы и, уже почти выйдя из дверей, возвращается, чтобы обнять её. «Наверное в Пасху не увидимся, тётушка Урсула. Храни вас Христос!» Урсула машет на Лени: «Что это вы, фрёйлейн, точно уж вовсе не увидимся…» и вытирает фартуком глаза от слёз. Лени выскакивает наружу; Урсула крестит её и шепчет: «Храни тебя Бог, доброе дитя…»
Лени устремляется к Моцартштрассе, где афиши сообщают о том, что приезжие воздушные гимнасты и иллюзионисты дают представление. Оно уже началось, и потому Лени торопится к кассам. Билет она получает только после настоятельной просьбы: «Что вам стоит? Разве не лучше продать на один билет больше?» – «Но после третьего звонка нельзя, а представление идёт уже полчаса». – Прекрасно, думает Лени, как раз закончился пролог с идиотами клоунами. – Кассир, броско накрашенная женщина с нелепым бантом на голове (хорошо, что она не слышала замечание Лени о клоунах), вздыхает и нехотя отрывает билет: «Толкаете меня на преступление!» – «Полно вам, какое же преступление – позволить смотреть цирк?..» И, схватив жёлтый клочок, Лени устремляется в зал.
На неё шикают, грозят ей пальцем, но она не замечает, усаживается на самое ближнее свободное место. Как раз вовремя: скучные поклоны, вышагивания, бессмысленное мельтешение на арене, что-то похожее на ухаживание голубей, – всё это кончилось. И едва Лени успевает устроиться, как гимнаст взмывает в воздух. Гимнастка обвивает его шею, и они вместе взлетают над зрителями. Но вот ленты опускаются, и она вновь на земле. Ну же, – думает Лени, – не стой, не опускайся. Ты должна быть под куполом, ты должна парить, скручивать себя, виться змеёй, изображать всевозможные фигуры, но только не стой. И гимнастка, одетая в серебряный облегающий костюм, будто вылита из металла, снова оказывается в воздухе. Там, уже под самым куполом, они оба раскачиваются. Лени набирает в лёгкие воздуху, как бы собирается прыгнуть в море с высокой скалы, – и замирает. Гимнасты летают друг к другу, подхватывают друг друга за руки, повисают вниз головой, подтягиваются, кружатся, запутываются в ленты, снова перелетают птицами. Но Лени ждёт другого момента. Лени ждёт, когда гимнастка станет плыть под самым куполом, как она, поддерживаемая невидимой защитой, станет с затаённым страхом смотреть на публику, которая аплодирует и аплодирует как оголтелая.
Лени ненавидит аплодисменты. Они пугают её. Вот и сейчас. Гимнастка падает, выпутываясь из лент, и внезапно останавливается – сейчас сорвётся, – но снова взмывает в воздух и проносится мимо своего партнёра, он подхватывает её, и они кружатся вместе, он держит, и она опрокидывается, и струятся её синеватые в свете ламп волосы. Лени затыкает уши – хватит же, хватит аплодировать. Она боится: звук хлопков, не смолкающий, но набирающий силу с каждым опасным движением, помешает им. И вот гимнастка, серебряная девушка, вдруг падает, а хлопки становятся сильнее и сильнее, истязая девушку до смерти, пока та летит вниз, чтобы хрупкие кости переломались, что куклины руки-ноги.
«Пусть они успокоятся!» – кричала Лени, когда её первый раз привели в цирк, и когда она увидела эту возможность – человеку летать. И взмывала гимнастка с самой земли, и кувыркалась, гнулось её не то резиновое, не то поролоновое тело. Нет, лучше, потому что резиновые и поролоновые куклы не гнулись так совершенно, обнаружила Лени позже, – они только рвались и лопались. Леон успокаивал её, и мама разъясняла на ухо, что аплодисменты – знак благодарности и восхищения. Но Лени не была согласна. Она сама боялась дышать, боялась шепнуть о своём восторге Леону и маме, боялась: малейшее неловкое движение или звук – и гимнастка разобьётся.
Лени вжимается в кресло; в то время как серебряная девушка летит из-под самого купола вниз, опрокинутая на трапеции вверх тормашками, вздох ужаса вырывается из груди Лени, Леон сжимает её ладонь. Чересчур сильно. Лени поворачивается и смотрит на него глазами, полными застывших, как те гимнасты в воздухе, слёз. Прижавшись к стенке кресла всем позвоночным столбом – сколько можно, – она пытается уяснить этот электрический разряд, пробежавший сейчас по нервам. В эти несколько секунд Лени не видит гимнастов, не понимает себя – она прислушивается и прислушивается к тем волнам, которые приходят после первой, главной волны.
Когда Лени удаётся заглушить для себя звук аплодисментов, она наконец может снова отдаться переживаниям о гимнастах, но ловит себя на том, что сейчас ей больше не жутко, и восторг больше не охватывает её… Серебряная девушка переворачивается, летит вниз головой, выпутываясь из паутины лент, которую сама же себе наткала, и, когда кажется, что этот полёт остановить невозможно, гимнастка повисает в десяти сантиметрах от арены – застывает. В первый раз зал обмирает, а не аплодирует. И Лени протягивает руку к соседнему сиденью. Леон! Сожми крепче! Но не получая в ответ такого нужного сейчас движения, она резко поворачивается – рядом пустое место.
Лени выбегает из зала. Вдогонку ей сыплются и сыплются аплодисменты, называет имена конферансье.
По дороге домой – сейчас она не идёт, но летит, – Лени осознаёт, что не помнит гимнаста в конце выступления, словно бы он взметнулся ввысь, сквозь купол.
***
Уже стемнело, а значит, она не сдержала слова – приготовить лимонный пирог в форме барашка, традиционный пасхальный пирог. Совсем скоро пробьёт полночь, и глухо, как сердце престарелого Гензеля-Иоганна, бухнет колокол Фрауенкирхе, первым же ударом означая начало новой жизни.
Лени забегает в продуктовую лавку Фрица Мюллера, который уже собрался повесить на стеклянную дверь табличку с надписью «закрыто». Она кричит: «О нет-нет! Подождите, пожалуйста! Мне очень-очень нужно купить кое-что…», а он раздражённо бурчит, что Пасха на носу, и его ждут дети и жена, а такие, как Лени, ни о чём не могут позаботиться заблаговременно.
«Ну хотите, я вас поцелую?» – спрашивает Лени, стоя прямо перед Мюллером и глядя в его водянистые глаза. Он говорит ей: «Это только компенсация за моё беспокойство» и тянется пухлыми губами к лицу Лени. Она ловко уворачивается и укоряет его с язвительной усмешкой: «Бедный простодушный Фриц! Кто же думает об услаждении плоти накануне Пасхи!» – «Ты сама предложила!» – недоумевает покрасневший от стыда и досады бакалейщик. «Наклонитесь…» – шепчет Лени. И когда Фриц Мюллер опасливо, будто Лени могла отхватить ему ухо, наклоняется, она берёт его круглое и рыхлое, точно пирог тётушки Урсулы, лицо и целует дважды – в одну и другую щёку. «Вы сказочно добры», – говорит Лени и заходится смехом, глядя на дураковатую физиономию оторопевшего Мюллера. Сейчас он опомнится и станет сквернословить, но, пока не пришёл в себя, Лени быстренько хватает муку, масло и дрожжи для песочного теста. Когда бакалейщик, надувшись, идёт к кассе, Лени как ни в чём не бывало спрашивает: «Есть у вас лимон и цедра?..» Он достаёт у себя из-за спины лимон и кладёт на прилавок. «Цедра поставляется вместе с мякотью», – мрачно замечает толстяк. Лени снова хохочет. Рассчитавшись, она поздравляет Мюллера с Кануном и желает ему большого семейного счастья.
Лени врывается в квартиру. Фрау Фэнгер недовольна: «Где тебя носило весь день? Ты заходила к дедушке?» Лени мычит в ответ, гремя посудой. «Мама, у нас ведь было лимонное варенье? У мерзкого Мюллера пустые полки». – «Лени, не будь такой грубой! – одёргивает фрау Фэнгер. – Ведь это же наш сосед». Но тут же идёт в кухню, чтобы найти варенье.
«Стоит ли, Лени? – вздыхает мать. – Слишком поздно». Лени и сама чувствует, что руки её не хотят к мискам, масло и мука одним своим видом вызывают растерянность. «Леон всё равно не придёт, правда ведь?..» – тихо говорит она и садится за обеденный стол. «Мама, я не могу… Это нужно – потому что традиция, да?.. Но я не могу…» Фрау Фэнгер наклоняется над дочерью, гладит её волосы, приговаривает: «Всё когда-нибудь проходит… Любая боль притупляется, уколы памяти перестают мучить, и раны уже не кровят…» Слёзы льются по щекам Лени. Она ничего не отвечает, но внутри у неё горит: Леон – моё вечное жало, вечная боль, вечная мука, вечная любовь, вечное ожидание… Не хочу, чтобы проходило, притуплялось, заживало… Боль дана мне вместо Леона…
Мама, рассказывает Лени, я ходила по Небельфельду, я была везде, где мы бывали, я была тут и там, я входила в разные двери и выходила из разных, я смотрела в спины людей, я заглядывала им в лица… Я пожимала их руки, целовала их щёки… Мама… Их так много… Очень много… И среди них нет только Леона… Это так неправильно… Они все будут праздновать Пасху… Есть лимонных ягнят, шоколадных зайцев, искать с детьми красные яйца… А нам что делать, мама?.. Ведь Леон не придёт… Опять не придёт… Мне надоели эти кануны, которые не приносят избавления…
Фрау Фэнгер застывает рядом с дочерью, только её рука механически гладит и гладит плечи Лени. «Но ведь надо быть сильными… Надо нести наш крест мужественно…» – говорит фрау Фэнгер без всякой интонации.
Лени встаёт, высвобождая свои плечи от материных рук. Я больше так не могу – голос Лени решителен. Я пойду спать, говорит, не буди меня, пожалуйста. В церковь не пойду. Моя Пасха ещё не наступила.
Фрау Фэнгер хочет возразить – Леон не одобрил бы этого поступка, – но не смеет. Она убирает в холодильник размякшее масло, в шкаф – муку и дрожжи. И только ярко-жёлтый лимон остаётся лежать посреди обеденного стола, на белоснежной скатерти.
Лени входит в комнату брата и, едва только видит подушку, вспоминает об апельсине, что подарил ей Суат: «в честь праздника вашего Бога». Через несколько секунд она возвращается в комнату с ярким плодом, кладёт его на подушку. Волшебный апельсин, Леон… Я не стащила его… – и присаживается на краешек кровати, растерянная. Совершенно нечего делать, совершенно нечего…
За окном густая темень, только редкие звёзды проглядывают сквозь облака. Лени смотрит в окно, поджидает что-нибудь: какую-нибудь точку опоры, знак, – но там пустота, немота, неподвижность… Лени сворачивается клубком, закрывает глаза, и апельсин скатывается к её животу.
Перед тем как она выйдет из церкви, священник крестит её и даёт поцеловать руку. «Да благословит тебя Господь, дочь моя». Именно сейчас – какой неудобный момент! – она вынуждена подавлять навязчивое ощущение: чешется шея, сдавленная жёстко накрахмаленным воротником. Когда она движением вскользь пытается ослабить эту хватку, знакомая спина мерещится в приоткрытой другим прихожанином двери. Лени едва сдерживает себя, чтобы не броситься со всех ног, но позволяет себе только убыстрить шаг, поднимая шуршащую юбку необдуманно высоко – щиколотки почти видны. Только бы святой отец не увидел, не то придётся исповедоваться и в этом. Она торопится выйти к дневному свету – отчаянно стучат высокие каблуки и позвякивают застёжки сафьяновых туфель.