Читать книгу Фашисты - Майкл Манн - Страница 5
Глава 1
Социология фашистских движений
Путь к определению фашизма
ОглавлениеОчевидно, вначале стоит договориться о терминах, хоть это и непростая задача. Некоторые ученые вообще отказываются говорить о фашизме как родовом понятии, полагая, что «истинный» фашизм можно было найти только у него на родине, в Италии. Я, как и многие другие, с этим не согласен. Однако и я не стану начинать с родового определения, которое можно было бы применять к разным временам и странам. Для начала я предложу эвристическую модель, подходящую для Европы в период между двумя мировыми войнами, и лишь в последней главе подниму вопрос о том, существуют ли фашистские движения в иных местах и в более близкие к нам времена.
Для начала разберемся с общим определением фашизма, опираясь на взгляды его ведущих интеллектуалов, в основном на комментарии Штернхелла (Sternhell, 1976; 1986; 1994) и Моссе (Mosse, 1999), а также на компиляцию фашистских первоисточников, собранных Гриффином (Griffin, 1995). Большинство теоретиков фашизма изначально были левыми, не-материалистами, принимающими органический национализм. В 1898 г. француз Барре назвал созданный им сплав «социальным национализмом»; итальянец Коррадини поменял эти слова местами и ввел термин «национальный социализм», который и прижился, хотя под «социализмом» Коррадини имел в виду синдикализм. «Синдикализм и национализм вместе – вот учение, воплощающее в себе солидарность», – подчеркивал он. Классовый конфликт и секторальные интересы можно гармонизировать с помощью синдикалистских (профсоюзных) организаций, координируемых «корпоративным государством». Таким образом, национальный социализм строится в границах нации, а классовая борьба превращается в борьбу между народами. «Буржуазные» нации (такие как Великобритания или Франция) эксплуатируют нации «пролетарские» (такие как Италия). Пролетарская нация должна сопротивляться угнетению экономическими средствами, опираясь на «священную миссию империализма». Идеи, хорошо знакомые ХХ веку: все, кроме последней фразы, здесь очень напоминает современный нам социализм третьего мира.
Будучи левыми, но не материалистами, эти теоретики восхваляли «сопротивление», «волю», «движение», «коллективное действие», «массы» и диалектику «прогресса» через «борьбу», «силу» и «насилие». Эти ницшеанские ценности и делали фашизм радикальным. Фашисты готовы были безжалостно подавлять противников – силой, если потребуется, не входя в переговоры и не идя на компромисс. На практике это означало создание не только партий, но и парамилитарных движений. Будучи коллективистами, они презирали «аморальный индивидуализм» рыночного либерализма и «буржуазную демократию», пренебрегающую интересами «живых общин» и «нации как органического целого». Нация была для них едина и неделима: своего рода живое существо, понимаемое как целостное и органическое. Быть немцем, итальянцем или французом, утверждали фашисты, – это нечто намного большее, чем жить на определенной территории: это опыт, который не дано пережить чужаку, это первичное, внерациональное ощущение единства. Мосс подчеркивает, что немецкое понимание нации отличается от южноевропейского: в нем играет роль не только культура, но и расовая теория. Опираясь на социал-дарвинизм, на антисемитизм, на различные расовые теории XIX века, оно порождает Volk — этнокультурное единство, растворяющее в себе все внутренние конфликты, однако и более высокими стенами огражденное от прочих народов.
Тем не менее у нации есть и моральная, и рациональная структура. Основываясь на Руссо и Дюркгейме, теоретики говорили, что соперничающие институты – рынки, партии, социальные классы, выборы – морали не создают. Мораль должна исходить из общины, из нации. Француз Берт так негодовал против либерализма: «Общество доведено до той грани, где все оно превращается в рынок, в Броуново движение свободно покупающих и продающих атомов, при соприкосновении с которым растворяется все остальное… пылинки отдельных людей, запертые в узких границах своих сознаний и банковских сейфов». Панунцио и Боттаи вслед за Дюркгеймом восхваляли добродетели «гражданского общества», видя в добровольных общественных объединениях фундамент свободы. Однако эти объединения должны быть интегрированы в общее корпоративное государство, представляющее интересы нации как целого. Без этой связи между государством и общественными объединениями, говорили они, государство останется «пустым», с «дефицитом социального содержания», что и происходит с либеральными государствами (Riley, 2002: гл. 1). Фашистское государство, напротив, должно быть корпоративным и социальным, прочными узами скрепленным с обществом. Все это тоже звучит очень современно. С тем же успехом Берт и Панунцио могли бы написать это сто лет спустя, в порядке критики неолиберализма.
Критиковали фашистские интеллектуалы и левых, попавших в ловушку пассивного буржуазного материализма. Их революционные претензии, говорили они, не в силах спорить с превосходящей мощью современной войны между целыми народами. Нации, а не классы – вот истинные массы современности. Классовая борьба между капиталистом и рабочим, настаивали фашисты, вовсе не корень зла. Настоящая борьба идет между «тружениками всех классов», «продуктивными классами» – и паразитическими «врагами», под которыми, как правило, понимались финансисты, иностранные или еврейские капиталисты. Свою миссию фашисты видели в том, чтобы защищать тружеников всех классов. Француз Валуа писал: «Национализм + социализм = фашизм», англичанин Мосли говорил: «Если ты любишь свою страну – ты националист; если любишь свой народ – ты социалист». В начале ХХ века, в «эпоху масс», эти идеи были очень привлекательны: фашисты обещали преодолеть классовую борьбу, грозившую разорвать ткань общества. В сущности, более умеренные версии таких обещаний приняла на вооружение большая часть успешных политических движений ХХ века.
Представлять нацию должно корпоративистское, синдикалистское государство. Лишь оно сможет преодолеть упадок нравов и классовую борьбу буржуазного общества, предложив «общий план» – этатистский третий путь между социализмом и капитализмом. Итальянец Джентиле, впоследствии ставший фашистом, писал, что фашизм разрешает «парадокс свободы и власти. Власть государства абсолютна». С ним соглашался Муссолини: «Все в Государстве, ничего против Государства, ничего вне Государства». «Нас ждет тоталитарное государство во имя целостности родины», – провозглашал испанец Хосе Антонио Примо де Ривера. Бельгиец Анри де Ман приветствовал «авторитарную демократию». «Фашистская революция» создаст «тотального человека в тотальном обществе – без конфликтов, без прострации, без анархии», – писал француз Деа.
Но это в будущем. А сейчас ради самореализации нация должна бороться со своими врагами. Борьбу возглавит парамилитарная элита. Более радикальные фашисты оправдывали «нравственно допустимое убийство». Они утверждали, что парамилитарное насилие «очистит» и «возродит» сначала элиту, которая его совершает, а затем и всю нацию. Валуа выразил эту мысль брутально:
«Буржуа щелкает на счетах и подводит баланс:
– Два плюс три равняется…
– Нулю! – говорит Варвар и проламывает ему череп».
Варвар-фашист для Валуа был нравственно прав, поскольку представлял именно органическое единство нации, из которого исходят все моральные ценности. Разумеется, для этих интеллектуалов, обитавших в том же пост-ницшеанском мире, что породил философию жизни, сюрреализм и дадаизм, все это были в значительной степени литературные метафоры. Но позже для фашистов «с улицы» эти метафоры станут руководством к действию.
О’Салливан (O’Sullivan, 1983: 33–69) замечает, что фашисты ненавидели «ограниченную природу» либеральной демократии, ее несовершенную, непрямую, представительскую форму правления. Либеральная демократия смиряется с конфликтами интересов, прокуренными залами заседаний, сделками «ты мне, я тебе», нечистоплотными и беспринципными компромиссами. Принятие несовершенства и компромиссов – в этом суть демократии, и либеральной, и социальной. Потенциальные «враги» здесь превращаются просто в «оппонентов», с которыми можно и договориться. Либеральная и социальная демократии не признают абсолютной истины, монополии на добродетель. Они антигероичны. Работая над этими двумя книгами, я научился не ждать от наших демократических политиков чрезмерной принципиальности. Нам нужна их беспринципность, их грязные сделки. Но фашисты были слеплены из другого теста. Политику они воспринимали как ничем не ограниченное средство достижения нравственных абсолютов. Говоря словами Макса Вебера, это было ценностно-рациональное поведение, ориентированное на достижение абсолютных ценностей, а не инструментальных интересов.
Это предполагает серьезную эмоциональную вовлеченность. Фашизм видел себя как крестовый поход. Зло фашисты не считали универсальным свойством человеческой природы. Как и некоторые марксисты, они верили, что зло воплощено в некоторых общественных институтах, а значит, его можно уничтожить. Органическая нация, очищенная от «врагов», вполне может достичь совершенства. Как отмечает О’Салливан, крайним примером таких воззрений был лидер румынских фашистов Кодряну. Свой «Легион Михаила Архангела» он рассматривал как нравственную силу: «Все [прочие] политические организации… верят, что страна гибнет от недостатка хороших программ: поэтому они придумывают себе очередную дурацкую программу и начинают под нее вербовать сторонников». На самом деле, продолжает Кодряну, все совсем не так: «Страна гибнет от недостатка людей, а не программ». «Нам нужны люди, новые люди». С новыми людьми Легион освободит Румынию от «сил зла». Это будут «герои», «самые чистые души, какие может представить наш разум; самые гордые, высокие, прямые, могучие, мудрые, отважные, неутомимые, каких способна породить наша раса». Они будут сражаться с «врагами», загрязняющими нацию (Codreanu, 1990: 219–221). В борьбе добра со злом, верил Кодряну, насилие вполне оправданно.
Однако очевидно: чтобы понять фашизм, нельзя ограничиваться интеллектуалами. Как идеи, приведенные выше, побуждали миллионы европейцев к действиям? Какие жизненные условия открыли дорогу столь необычайным чувствам и убеждениям? Штернхелл склонен считать, что фашизм сформировался до Первой мировой войны, ему не интересен вызванный войной переход от пламенной риторики отдельных ораторов к массовому движению. Однако ценности и эмоции позднейших рядовых фашистов исследовать нелегко. Большинство из них мало рассказывали о своих взглядах. А если и рассказывали, часто лгали (ибо были под судом и им грозила смерть). В своих эмпирических главах я постарался собрать все свидетельства, какими мы располагаем.
Кроме того, Штернхелл в своем исследовании явно предубежден в пользу ранних итальянских, испанских и французских интеллектуалов, а немцами откровенно пренебрегает. Мосс и другие пишут, что фашизм – не то же, что нацизм. Они полагают, что нацистов, как расистов и антисемитов, больше занимал народ, Volk, и в меньшей степени государство, а модель утопического государства у них вовсе отсутствовала. Нацию представляло не государство, а нацистское движение, а персонифицировалась она в фюрере. Среди южноевропейских фашистов, напротив, расистов и антисемитов было немного, и они много говорили о своем идеале государства, корпоративистском и синдикалистском. Нацизм был volkisch (народным), фашизм – этатистским (Mosse, 1964, 1966, 1999; Bracher, 1973: 605–609; Nolte, 1965, etc). И только у нацистов, продолжают они, расизм привел к геноциду. Следовательно, нацизм – не фашизм.
Хоть некоторое зерно истины в этом и есть, я принадлежу к тем, кто считает нацистов именно фашистами и видит необходимость в использовании слова «фашизм» в качестве общего понятия. Сами Гитлер и Муссолини считали, что принадлежат к одному движению. Фашизм – итальянское слово, и нацисты, будучи немецкими националистами, не хотели его заимствовать (как и некоторые испанские авторы, которых все называют фашистами). Однако, как мы увидим далее, эти движения разделяли одни базовые ценности, одну социальную базу, создавали очень схожие движения. В нацизме на первом месте стоял национализм, в итальянском фашизме – этатизм. Но это лишь вариации одной темы.
Кроме того, стремление развести в разные стороны немецкий нацизм и итальянский фашизм несправедливо ограничивает тему этими двумя странами. Фашизм был распространен куда шире и запустил множество политических процессов, особенно в правом политическом крыле. Я сосредоточусь на пяти примерах массовых фашистских движений: в Италии, Германии, Австрии, Венгрии и Румынии. Каждое из них уникально, но у всех есть общие черты. Это родственные явления; главная разница между ними – в их способности или неспособности захватить и удержать власть. Достичь власти и установить фашистские режимы, пусть и ненадолго, сумели лишь первые три. Связано это главным образом с тем, что в разных странах фашизм зарождался и развивался в разное время – и, следовательно, политические соперники его, особенно на правом фланге, применяли против него различные методы. В сущности, на примерах Австрии, Венгрии и Румынии мы можем рассмотреть диалектику взаимоотношений между фашизмом и более консервативными формами авторитаризма, диалектику, которая поможет нам лучше понять природу фашизма в целом. Под конец я перейду к Испании – стране, в которой, как и в некоторых других, собственно фашистов было немного, но хватало их попутчиков, и где более консервативным националистам и этатистам удалось удержать своих союзников-фашистов в узде. В следующей своей книге я рассмотрю множество профашистских движений в других странах – Словакии, Хорватии, Украине, Литве и так далее, – принимавших некую смесь немецкого нацизма и итальянского фашизма ради собственных целей[7].
Дихотомии здесь не было: был диапазон фашистских движений и практик – так же как в случае с консерватизмом, социализмом или либерализмом.
Однако, в отличие от социализма (у которого есть марксизм), у фашизма нет систематической теории. Авторы, которых я цитировал выше, говорят самые разные вещи в рамках одного довольно расплывчатого Weltanschauung (мировоззрения) – множества взглядов, собранных вместе, из которых разные фашистские движения черпали разное. Определить суть фашизма пытаются многие. Нольте (Nolte, 1965) определял «фашистский минимум» как три «анти-»: антимарксизм, антилиберализм, антиконсерватизм – плюс две характеристики движения, вождизм и милитаризованная партия, направленные к одной цели – тоталитаризму. Из этого не вполне понятно, чего же хотели фашисты, а акцент на «анти-» несправедливо представляет их в виде реакционного, антимодернистского движения.
Ведущим сравнительным историком фашизма считается сейчас Стенли Пейн. По его мнению, ядро фашизма заключает в себе три «анти-» Нольте, а также целый список других терминов: национализм, авторитарный этатизм, корпоративизм и синдикализм, империализм, идеализм, волюнтаризм, романтизм, мистицизм, милитаризм и насилие. Вот так список! Дальше Пейн сужает его до трех категорий: стиль, противостояние и программа – хотя это скорее абстрактные, чем сущностные свойства. А заканчивает тем, что фашизм – это «самая революционная форма национализма», основанная на философском идеализме и морально обоснованном насилии (Payne, 1980: 7; 1995: 7–14). Заключение звучит довольно расплывчато, и, когда Пейн пытается выделить типы фашизма, оказывается, что фашизм классифицируется по национальностям (немецкий, итальянский, испанский, румынский, венгерский, а также целый набор «недоразвитых» фашизмов в других странах), что, казалось бы, наполовину уничтожает общую теоретическую базу.
Хуан Линц – ведущий социолог фашизма. Его определение еще пространнее:
Гипернационалистическое, часто пан-националистическое, антипарламентарное, антилиберальное, антикоммунистическое, популистское, а посему антипролетарское, частично антикапиталистическое и антибуржуазное, антиклерикальное или по меньшей мере не-клерикальное движение; ставит целью национальную социальную интеграцию посредством единой партии и корпоративного представительства (не всегда в равной мере); с отличительной стилистикой и риторикой, с опорой на активистские кадры, способные на насильственные акции в сочетании с электоральной борьбой, с целью установления тоталитарной власти путем сочетания законных и насильственных тактик.
Он также одобрительно цитирует Рамиро Ледесма Рамоса, видного испанского фашиста, который определял фашизм чуть короче и в более чеканных формулировках:
Глубокая национальная идея. Оппозиция демократическим буржуазным институтам, либеральному парламентаризму. Срывание масок с истинных феодальных властей современного общества. Национальная экономика и народная экономика против международного финансового и монополистического капитализма. Дух власти, дисциплины и насилия. Отрицание антинационального и противоречащего природе человека классово-пролетарского решения очевидных проблем и несправедливостей капиталистической системы (Linz, 1976: 12–15).
Эти авторы ярко излагают фашистский Weltanschauung и предполагают, что в основе его лежит гипернационализм. Однако родовому определению необходима большая точность и лапидарность.
Современные ученые стремятся восполнить этот пробел. Итуэлл дает лапидарное определение. Фашизм, говорит он, «стремится имитировать национальное возрождение, основываясь на целостно-национальном радикальном третьем пути». Он добавляет, что на практике фашизм склонен уделять стилю, особенно действию и харизматическому лидеру, больше внимания, чем проработанной программе, и тяготеет к «манихейской демонизации врагов» (Eatwell, 2001: 33; 1995: 11; 1996). Далее он расширяет это определение, разрабатывая четыре ключевые характеристики: национализм, целостность (то есть коллективизм), радикализм и «третий путь». Третий путь лежит между левым и правым, трудом и капиталом, и берет у обоих все лучшее. Это означает, что у фашизма есть практические предложения для современного общества, и, следовательно, он – не антимодернистское движение, а альтернативный взгляд на современность. Определение Итуэлла ближе всего к моему собственному, которое я привожу ниже.
Гриффин полагает, что родовое определение должно быть более сосредоточено на ценностях. В этом отношении он следует за Штернхеллом и Моссом. Он видит в фашизме «мифическое ядро» популистского ультранационализма, вдохновленное идеей возрождения нации, расы или культуры и устремленное к созданию «нового человека». Фашизм – это «палингенетический миф» популистского ультранационализма, представляющий нацию возрождающейся, как феникс, из пепла старого, упадочного общественного порядка. Это «особый род современной политики, ищущей бескомпромиссных революционных преобразований в политической и социальной культуре того или иного национального или этнического сообщества… Классический фашизм черпает вдохновение и энергию в ключевом мифе о том, что век упадка и разложения непременно должен смениться золотым веком возрождения и омоложения в постлиберальном новом порядке». Гриффин согласен с Итуэллом в том, что фашизм – альтернативный путь модернизации. По его мнению, он представляет «консенсусный» взгляд на фашизм: противостоят ему только материалисты, которых Гриффин высмеивает. Он открывает «первичность культуры» в фашизме. Называет Гриффин фашизм и «политической религией» (Griffin, 1991: 44; 2001: 48; 2002: 24).
Однако таким идеализмом, как у Гриффина, гордиться не стоит. В нем заключена серьезная ошибка. Как может миф породить внутреннюю сплоченность или стать движущей силой? Сам по себе миф не способен ничего двигать или объединять – ведь идеи не парят в пустоте. Без организации и власти идеи не стоят и ломаного гроша. Но к понятию власти Гриффин даже не обращается. Такому определению недостает обычного здравого смысла. Несомненно, фашисты должны были предлагать нечто более практичное, чем мифическое возрождение нации. Кто бы за это проголосовал? Хоть у фашизма и была иррационалистическая сторона, в целом он был достаточно трезв, предлагал и экономические программы, и политические стратегии (Eatwell, 2001). Он был определенно «от мира сего», а сакральным, религиозным измерением человеческой жизни не интересовался, хоть и готов был использовать его в своих целях.
Впрочем, идеализм заметен во всех этих определениях. Первенство в них отдается фашистским идеям. Национализм выглядит бестелесным, отторгнутым от своего основного носителя в реальном мире – национального государства. Сплоченная нация и сильное государство, то и другое вместе – этого желали все фашисты. Гриффин, кроме всего прочего, обеляет фашизм, умалчивая о характерном для него жестоком насилии и парамилитаризме; и даже Итуэлл замечает, что фашизм прибегает к насилию лишь «иногда» (Линц, Нольте, Пейн не пренебрегают значением насилия для фашизма).
Чтобы исправить эти упущения, однако, нет нужды прибегать к традиционной материалистической альтернативе идеализму, вписывая фашизм в теорию капитализма и классов. Нужно определить фашизм в его собственной системе координат, однако к ценностям добавить программы, действия и организации. Фашизм был не просто множеством людей с определенными убеждениями. Фашисты оказали огромное влияние на мир именно благодаря своим коллективным действиям и организационным формам. Фашисты были преданы элитизму, иерархии, товариществу, популизму и насилию, заключенным в достаточно свободные, парамилитарные формы этатизма. Если фашизм состоит лишь в палингенетических мифах о возрождении – в чем его вред и опасность? Будь фашизм только крайним национализмом – он был бы ксенофобией, и только. Но, принимая парамилитаризм, фашисты подталкивают друг друга к экстремальным действиям, уничтожают своих противников и убеждают множество зрителей, что смогут наконец принести в современное общество порядок. Затем их авторитарное государство требует от народа полного повиновения, уничтожает оппозицию и совершает массовые убийства. Следовательно, наше определение фашизма должно включить в себя как его ключевые ценности, так и ключевые организационные формы.
7
См. М. Манн, «Темная сторона демократии», гл. 10. – Примеч. науч. ред.