Читать книгу Вишневый омут - Михаил Алексеев, Михаил Николаевич Алексеев - Страница 20

Вишневый омут
Роман
Часть первая
19

Оглавление

Николай Харламов не стал ждать, когда его женят, сам первый заговорил о женитьбе. Назвал и невесту – Фрося Рыжова. Михаил Аверьянович вспомнил румяную толстушечку – ее он часто видел в соседнем саду, – сказал:

– Хорошая дивчатко.

– Как цветок лазоревый, – добавила Пиада и сама расцвела в светлой улыбке.

– А показался ли ты ей? Любит ли? – вдруг спросил отец, и на лицо его тенью наплыло облако.

Откуда-то отозвалась бабушка Настасья Хохлушка:

– Любит не любит, а коли мать с отцом порешат, никуда не денется. Ее и не спросют!

– Так как же, Микола, а? Показался, что ли? – настойчиво переспросил Михаил Аверьянович, оставив замечание старухи без внимания.

– Не знаю, – сказал сын.

– Это плохо, – с тяжким вздохом протянул отец. – А ты прежде узнал бы, а потом уж… Ну, да ладно. Попытка не пытка. Ужо пойдем с крестным отцом твоим, с Карпушкой, посватаемся. Илья Спиридонович – мужик ничего, с головой. И характерец имеет.

– Бают, что скуп, – опять подала свой голос Пиада.

– Неразумная ты баба, – незлобиво глянул на нее муж и, не пояснив, что хотел сказать этими словами, продолжал: – Сейчас пойду к отцу Василию за благословением. А ты, Микола, беги-ка в сад. Припозднился что-то ныне. И вот что я тебе скажу: коли увидишь, не по сердцу ты ей, не по душе – отпусти с богом, не будет у вас жизни. Измучите друг друга, измочалите раньше времени, и, ох, как долог покажется вам век ваш! Попомни мои слова! – И, сурово нахмурившись, Михаил Аверьянович пошел в горницу.

Разговор этот происходил в воскресенье, после обедни, а пополудни Михаил Аверьянович отправился к священнику. Перед тем зашел в лавку и купил все, что полагалось в подарок: бутылку водки – для попа, для попадьи – красного вина, дорогих конфет и сахарных пряников. Сверх того, еще дома прихватил корзину яблок – с лучших деревьев – медовки, кубышки, анисовки и белого налива. Он принес их из сада на заре, и яблоки еще хранили аромат ночной прохлады – они были сизые от росы, словно бы вспотевшие, от них исходила тонкая вязь множества разных запахов. Запах этот вторгнулся в широкий нос отца Василия, крылья ноздрей дрогнули и поднялись, надулись парусом. Приняв подарки прежде, чем узнал, с какой нуждой пожаловал к нему старший Харламов, священник под конец спросил:

– Пошто пришел, сын мой?

Михаил Аверьянович сообщил.

Отец Василий оживился:

– Хорошее мирское дело задумали. И выбор невесты хорош. Часто доводилось зрить сию отроковицу в храме господнем. – Отец Василий кинул короткий скользящий взгляд на поджавшую губы, сердитую попадью и продолжал: – Набожна, скромна. Доброю будет женой мужа свояго и хорошею матерью дети своя. Да благословит их Бог!

После этого полагалось выпить по рюмке, но Михаил Аверьянович не мог пить даже при таких чрезвычайных обстоятельствах. Впрочем, отец Василий не был в большой обиде на него: великолепно выпил один, звонко закусив яблоком с кубышки.

Вечером, позвав с собою Карпушку, неслыханно обрадовавшегося этому событию, Михаил Аверьянович отправился к Рыжовым.

Илья Спиридонович суетливо ходил по избе и что-то бормотал себе под нос. Он уже знал, что скоро нагрянут сваты. Новость эту принесла ему Сорочиха, узнававшая раньше всех обо всем на свете в Савкином Затоне. На этот раз ей рассказала Настасья Хохлушка.

Авдотьи Тихоновны дома не было: «ускакала безумная баба» в Астрахань проведать дочь Варвару, которая оказалась так далеко от родительского дома по причине своего девичьего легкомыслия. Однажды в Савкином Затоне объявился, промышляя воблой, удалой астраханский рыбак, по имени Федор. В непостижимо малый срок он обольстил «старшую» Рыжовых, да так, что Илье Спиридоновичу, дабы избежать «страму», пришлось быстрехонько выдать ее замуж за неведомого Федора. Для ускорения дела Илья Спиридонович пригласил урядника Пивкина, так как будущий зять поначалу не изъявил горячего желания жениться. С той поры Илья Спиридонович возненавидел лютой, неукротимой ненавистью всех «странних», ожидая от них какой-нибудь напасти. Известие, принесенное Сорочихой, повергло его в крайнее смятение: с одной стороны, Харламовы – определенно инородние, «откель-то аж из хохлов», и посему не могут быть чтимы им, Ильей Рыжовым; а с другой стороны, что, собственно, и приводило Илью Спиридоновича в замешательство, они, Харламовы, «кажись, люди порядочные, не драчуны, как, скажем, Митьки Резака сынок Ванька, опять же крепенько за землю ухватились, вклещились в нее, не отдерешь. И сад первеющий на селе», – вот тут и призадумаешься!

– Однако ж надо одеться. Вот-вот придут! – заговорил он вслух, шастая по избе. – Не любо, а смейся! Пущай приходют, шут с ними: заломлю такую кладку – глаза на лоб у них полезут! Выдюжат, не надорвутся – значит, быть тому, их Фроська. А коль кишка тонка – от ворот поворот. Так-то!

Пока было время, Илья Спиридонович старался во всех подробностях продумать кладку, которую он потребует за свою дочь. К приходу сватьев кладка была определена. И чтобы не пропустить чего, Илья Спиридонович вслух перечислял. При этом лицо его носило печать крайней озабоченности.

– Перво-наперво, конешно, ведро вина, водки, значит. Так? Не мало будет? Нет, довольно с них, надо ж и совесть знать. Мяса пудика полтора. Шубу овчинную для невесты, дубленая чтоб. Так? Деньжишек три красненьких, тридцать, значит, рублев. Так? Ищо чего? Как бы не забыть, господи ты боже ж мой!.. Ну, да ладно, вспомню потом – не на пожаре. Надо ищо позвать Сорочиху, пущай позвонит по селу о кладке. Можа, побогаче жених отыщется… А ежели Харламовы сами при деньгах, пущай они и будут сватьями, породнимся. Бают, жених больно уж плюгавенький, да что с того? Иной и красив, да гол как сокол. Красен рожей, да тонок кожей! Так-то вот!

Взвесив, таким образом, все, договорившись до конца с самим собою и успокоившись, Илья Спиридонович ожидал теперь сватов во всеоружии. Фросю, недоумевающую и встревоженную, еще раньше выпроводил к зятю Ивану Морозу, проживавшему в хилой своей избенке на задах Рыжовых, и велел не приходить домой, пока не покличет.

Сваты явились часу в девятом. У порога долго и согласно молились. Михаил Аверьянович, гладко причесанный, в светло-серой поддевке, в блестящих, густо смазанных сапогах, странно напоминал луня. Рядом с ним маленький чернявый и тоже старательно причесанный Карпушка совсем уж походил на грача. От них пахло скоромным маслом, свежим деготьком и яблоками.

Первым заговорил Карпушка:

– Прослышали мы, Илья Спиридонов, про то, что у тебя есть курочка-молодка, и пришли узнать-попытать, не продашь ли ты ее для нашего петушка?

– Проходите, гости дорогие. Присаживайтесь, – важно, но, как всегда, резко, отрывисто начал хозяин, указывая на лавку возле стола. – Есть курочка-молодка, да велика цена.

– Неужто не срядимся? – спросил Михаил Аверьянович, присаживаясь и неумело встряхивая на Карпушку бровью: молчи!

– Отчего же не срядиться? Товар хорош. Какой же купец откажется?

– Це так.

– То-то же и оно!

– Что ж, Илья Спиридоныч, сказывай кладку-то твою.

Илья Спиридонович быстро, без единого роздыха назвал все.

Карпушка сокрушенно свистнул. Михаил Аверьянович больно прищемил ему под столом ногу, а хозяину сказал:

– Побойся бога, Илья Спиридонович! За тридцать-то карбованцев лошадь можно купить, а ты окромя еще рублей на сто пятьдесят всякого добра требуешь. Куда ж это годится?

– За принцессу небось и то меньше просят, – поддакнул Карпушка.

– Тогда идите в другой дом. Девок ныне развелось много. Можа, какой дурак без кладки вовсе отдаст свою дочь.

– Послушай, Илья Спиридонович, нашу кладку, что мы положим. Ведро вина, так и быть, даем! А мяса и полпуда хватит – откель оно у меня, мясо-то? Хозяйством не больно давно обзавелся, на яблонях мясо не растет.

– Растет! – сказал-выстрелил Илья Спиридонович.

Михаил Аверьянович понял его, чуть улыбнулся в белые усы и спокойно продолжал:

– Ну, шубу – куда ни шло – огореваю для любимой невесты, обувку тоже, а насчет деньжат, не обессудь, нет у меня грошей.

– Мне твои гроши и не надобны. Ты рубли клади. Ай опять не растут? – выкрикнул Илья Спиридонович, ехидно усмехнувшись. – А коли не растут, то незачем и дело затевать. Без вас отыщутся сваты. Моя дочь не засидится в девках, – прибавил он с тихой гордостью.

– То верно, – согласился и Михаил Аверьянович, вздохнув.

– Верно-то верно, – не удержавшись, встрял Карпушка. – Да больше-то Михаила кто положит? Можа, Митька Резак? Да он удушится за копейку. Покажи ему семишник и вели с кулугурской колокольни сигнуть – сиганет как миленький! Он вроде тебя, любит дармовщинку…

Последние слова были явно лишние. Карпушка уж и сам пожалел, что сказал такое, но пожалел с опозданием. Хозяин взвыл, точно бы на него кто варом-кипятком плесканул:

– А ты, голоштанный брехун, зачем приперся в мой дом? Тоже мне сват-брат! Голь разнесчастная! Вон ширинка-то порвана, идешь по улице, колоколами-то своими звонишь. Срам! А туда ж, в мирские дела суется! Ни уха ни рыла не смыслишь!

Карпушка потемнел, словно бы вдруг обуглился, сказал необычно серьезно:

– Стыдно, кум, человека бедностью попрекать. Ты ведь христианин. Эх! – и, задохнувшись, махнул рукой, замолчал.

Но старая обида на Карпушку всколыхнулась, соединилась с новою, и старик Рыжов озверел:

– Ты меня не учи. Ученого учить – только портить!

Когда-то Карпушка зло посмеялся над Рыжовым, о чем Илья Спиридонович не мог, конечно, забыть.

Отправившись однажды с пустым мешком в Варварину Гайку, чтоб разжиться мукой, шел Карпушка через Малые гумны. По дороге встретился с Ильей Спиридоновичем. Тот предложил:

– Давай-ка присядем на канаве, Карпушка, да покалякаем. Можа, соврешь что-либо. Без твоей брехни прямо как без курева, ей-богу. Соври, голубок, – смиренно попросил Илья Спиридонович.

Карпушка внутренне ухмыльнулся, пресерьезно сообщил:

– Неколи мне, кум, – он всех затонских мужиков именовал кумовьями, – тороплюсь.

– Что так?

– Прискакал давеча ко мне гаевский Равчеев Мишка, сказывал: пруд у них ушел – плотина прохудилась. Вода, стало быть, вся как есть вытекла, а рыба осталась. Ее, говорят, там видимо-невидимо! Кишит! Дай, думаю, побегу, мешочишко свеженьких карасиков наберу! Так уж ты, Илья Спиридонов, не обессудь – спешу. – И, подхватившись, Карпушка рысью помчался в направлении Варвариной Гайки.

Озадаченный, Илья Спиридонович стоял на прежнем месте.

«Врет ведь, подлец! – мысленно рассуждал он. – А похоже на правду. Сам на днях был в Гайке, видал пруд энтот: плотинешка на ладан дышит…»

Распаленное воображение в один момент нарисовало перед очами Ильи Спиридоновича заманчивую картину: на дне бывшего пруда «серебром и златом» отливает, трепещет осиянная солнцем рыба; караси размером в церковный поднос, с коим ктитор обходит верующих во время обедни и собирает медяки; длинные зубастые щуки, жирные лини. К пруду со всех концов деревни бегут люди, кто с чем: кто, как вот Карпушка, с мешком, кто с корзиной, кто с ведром, кто с мерой, а кто решето прихватил. Орут, дерутся из-за крупной рыбины…

«Брешет, мерзавец! – думает Илья Спиридонович, чувствуя, как руки его знобко дрожат, на горячем лбу выступает пот. – Язык без костей, наврет – попрут со всех волостей! Народ глупой!» – не поверил Карпушке Илья Спиридонович, ни капельки не поверил и все-таки, вернувшись домой и вскочив на лошадь, поскакал в Варварину Гайку, жене сказал: в поле, посмотреть хлеба. «Шут его знает, а вдруг правда?» – подумал он в последнюю минуту.

На горе, далеко за кладбищем, обогнал Карпушку, тот крикнул вдогонку:

– Поторопись, кум, поторопись! И на мою долю прихвати, ужо щербу сварим!

Пруд, конечно, был целехонек. Посреди него, зайдя по брюхо в воду, мирно стояли пригнанные на стойло коровы. По краям, зарывшись в грязь, блаженно хрюкали свиньи. На мостках звонко шлепали вальками бабы.

Пот хлынул рекою из-под старенького картуза Ильи Спиридоновича. Стыдливо пряча глаза от уставившихся на него женщин, он подъехал к пруду, дал меринку напиться и, смачно, три раза кряду прошептав, как молитву, ядреное ругательство, повернул обратно. Поравнявшись опять с Карпушкой, который уже приближался к Варвариной Гайке, молодецки перегнулся на одну сторону, точно казак во время рубки лозы, и с наслаждением потянул плетью насмешника вдоль спины.

– Вот тебе караси, пустомеля!

Ошарашенный Карпушка отскочил в сторону от дороги и, обливаясь слезами, обильно выступившими из глаз его и от боли и от смеха, кричал:

– За што ты, кум, меня? Сам же просил соврать!

В тот же день Савкин Затон и все соседние села и деревни узнали об очередной проделке затонского чудака. Илья же Спиридонович надолго сделался предметом злых, обидных шуток. Ребятишки, завидя его, бесстрашно приближались вплотную и, нахально заглядывая в лицо, горланили:

– В Гайке пруд ушел, дяденька, а рыба осталась!

Не удивительно после этого, что Илья Спиридонович питал к Карпушке далеко не самые лучшие чувства. Так что худшей кандидатуры на роль свата Михаил Аверьянович, ежели б и пожелал, все равно не смог бы отыскать во всем Савкином Затоне.

Продолжать разговор с разгневанным Ильей Спиридоновичем было бессмысленно, и незадачливые сватья, сопровождаемые страстной и не очень-то вежливой речью хозяина, удалились.

Из чулана выскочила Фрося. Она, оказывается, еще с вечера вернулась от Морозов и, укрывшись в сенях, все слышала. Подбежала, повисла на шее отца и, осыпая его поцелуями, твердила:

– Тятенька! Как ты их!.. Не отдавай ты меня за хохленка энтова! Глазоньки б мои на него не глядели! Придут, завтра же придут другие сваты, вот увидишь, тятенька, родненький, сладкий мой…

– Ну, ну, будя. Яйцо курицу начинает учить. Поди к себе. Марш! Своя голова, слава богу, на плечах – сам и решу. Иди, иди! – Он оторвал ее руки от себя и подтолкнул к передней, фырча: – Отца учить грешно, соплячка! Ступай.

На другой день, как и говорила Фрося, пришли новые сваты – Полетаевы: Митрий Резак со своей родней. Но с этими разговор был еще короче, – тут, видать, нашла коса на камень. Услышав назначенную Ильей Спиридоновичем кладку, Митрий Резак вскрикнул, подскочил как ужаленный и побежал по избе. Поперхнулся собственной слюной, бурно закашлялся и, размахивая короткими руками, скомандовал родне:

– Пошли домой! Кхе-кхе-кхе… – Прокашлявшись наконец, прочищенным, звонким голосом закончил: – С этаким жмотом кашу не сваришь. Пошли! – И первый выскочил во двор.

Между тем Сорочиха не дремала: сваты повалили валом. В числе их был и Гурьян Дормидонтович Савкин, задумавший женить внука, Андреева сына Епифана – Пишку, как его звали затонские парни. Гурьян явился один средь бела дня, вошел в избу, прислонил к печке посох и встал пред образами. Теперь шерсть на нем была не бурой, а какой-то сивой, грязновато-зеленого цвета. Глубоко в одичавших зарослях, никогда никем не прочищаемых, мутно поблескивали крохотные болотца свирепых Гурьяновых глаз. Он был более прежнего важен, куражист: третьего дня за Большими гумнами, на Чаадаевской горе, встречал хлебом-солью саратовского губернатора графа Столыпина, направлявшегося через Савкин Затон по делам службы в Баланду и Балашов. Губернатор и ранее был наслышан о верноподданном старике Савкине и теперь назначил его главным распорядителем по наделу отрубов затонцам – в ту пору граф только что приступил к осуществлению своей земельной реформы.

Фрося, догадавшись, зачем пожаловал к ним этот страшный гость, забилась опять в чулан и дрожала, как осиновый лист в непогоду. Воздев руки к потолку, она прочла страстно и горячо все молитвы, какие только знала. Потом вспомнила про мать.

– Мама, мама, милая, родненькая моя! Что же ты оставила меня одну! – причитала Фрося над собой. – Приезжай поскорее. Спаси меня, не дай погубить. Мама!

Однако в дом Савкиных Илья Спиридонович и сам не пожелал отдать своей дочери. Солгал Гурьяну:

– Нет, Дормидоныч, погожу ищо годик-другой, молода. Да и жалко расставаться – последняя.

– Ну, как хошь. Твой товаррр, – прорычал Савкин и, захватив у печи свою толстую, с полупудовой шишкой на конце палку и стуча ею об пол, не спеша вышел во двор. Во дворе постоял, обвел медленным взором постройки, понюхал воздух, заглянул потом в хлева и только после этого по-медвежьи выкатился за ворота. Постоял еще на улице, рассматривая дом Рыжовых со стороны. Затем, тряхнув гривой, пошагал по направлению к лесу, уверенно попирая землю толстыми босыми пятками.

В последующее воскресенье вновь пришли первые сваты. На этот раз Михаил Аверьянович взял с собой не Карпушку, а старшего сына, Петра. Михаил Аверьянович сразу же спросил:

– Не передумал, Илья Спиридонович, насчет кладки-то?

– Нет, – отрубил Илья Спиридонович.

– А давай-ка, мужики, решим умнее, – заговорил Петр, положив двухпалую, единственную свою руку на стол. – Решим по-божески, по-христиански: ты, Спиридоныч, уступи маленько, а ты, отец, маленько прибавь, да и делу конец. И будет свято!

Предложение порт-артурского кавалера неожиданно возымело на Илью Спиридоновича положительное действие. Он заметно пообмяк, подобрел, заговорил менее резко:

– Да я что ж… я готов. Люди вы хорошие. Хозяева. Давайте будем толковать.

Столковались, однако, только к рассвету. Илья Спиридонович уступил всего лишь на одну красненькую, а прочее осталось прежним.

Начался «запой». Позвали родственников, Фросю, которой объявили, что судьба ее решена. Не спавшая много ночей подряд, истерзавшаяся душою, с красными опухшими веками, бледная, подурневшая, она выслушала отца с полным безразличием, словно бы речь шла о ком-то другом, низко поклонилась всем и ушла в свой чуланчик.

Остальные дни до свадьбы Фрося жила тихо, неслышно, незаметно. Собирались девишники, на них приходил Николай Харламов со своими хмельными товарищами, играла гармонь, девушки пели длинные грустные песни, затем самые близкие приятели жениха и подруги невесты оставались на ужин, угощались. Фрося сидела меж ними, задумчивая, отрешенная от всего на свете. Когда ее спрашивали о чем-нибудь, вздрагивала, быстро кивала и улыбалась – чему, и сама не знала. Вывел ее из такого состояния случай, о котором потом долго судачили в Савкином Затоне.

Мать Фроси Авдотья Тихоновна вернулась из Астрахани и приехала к себе домой ночью, как раз во время девишника. В сенях Илья Спиридонович ее попридержал и впервые сообщил, что просватал дочь. А за кого – почему-то не сказал. Пахнущая дорогой, сыростью большой реки и копченой рыбой, расцветая улыбкой, мать поплыла в переднюю. Молодежь расступилась, прижалась к стенам, к голландке, освобождая ей путь. Авдотья Тихоновна сначала подошла к дочери, поцеловала ее:

– Господь с тобою, доченька. Будь счастлива, голубонька!

Потом огляделась, расцвела еще больше и, вся светясь, направилась к… Ивану Полетаеву.

– Здравствуй, голубь сизый! Женишок родной!

Легкий прошелестел по горнице шум.

Иван, красный, вмиг сваренный великим стыдом, шептал ей:

– Не я жених-то, тетка Авдотья! Во-о-он сидит, видишь? Колька Харламов, понимаешь?

– Да ну! – ахнула мать, и, глянув на рыженького щуплого паренька, заляпанного веснушками, которых не могла скрыть даже густая краска, мучительно выступившая на его лице, она тут же увяла, обмякла как-то вся, лицо ее исказилось болью. Часто заморгав, тяжело вышла к печке и там дала полную волю слезам.

Она плакала, а Илья Спиридонович стоял рядом и молча хлестал ее по спине плетью.

Мимо тенью скользнула Фрося, за нею выбежал жених, потом все остальные.

А наутро затонцев поразило новое событие: у себя в риге, на Больших гумнах, повесился Василек Качелин, молчаливый, стройный юноша, вечно чему-то улыбавшийся. Казалось, он только и делал в недолгой своей жизни, что улыбался всем и всему робкой светлой улыбкой. Выяснилось, что Василек трижды посылал отца свататься к Рыжовым, но тот все тянул, медлил и запоздал. Узнав об этом, Василек снял со стены веревку и, тихо, загадочно улыбаясь, ушел на гумно. Он и висел с этой улыбкой на бледном, красивом, не изуродованном предсмертными судорогами лице, едва не касаясь земли пальцами босых ног.

Позже Фрося сказывала, что один только раз в своей жизни видела она того парня, да и то издали.

Казалось, что после всего этого свадьбы не будет: сговор сам собой распадется.

Вишневый омут

Подняться наверх