Читать книгу Вишневый омут - Михаил Алексеев, Михаил Николаевич Алексеев - Страница 21
Вишневый омут
Роман
Часть первая
20
Оглавление– Стыд не дым – глаза не ест! – сказал в утешение себе и жестоко избитой им Авдотье Тихоновне Илья Спиридонович.
Однако ни сам, ни жена нисколько не утешились от мудрой этой пословицы. Илья Спиридонович ходил по избе чернее тучи, а Авдотья Тихоновна продолжала потихоньку всхлипывать.
– Не реви, дура! – то и дело выкрикивал Илья Спиридонович, но Авдотья Тихоновна, казалось, окончательно вышла из повиновения, плакала и все.
Фроси дома не было. Укрылась у Ивана Мороза, не показывалась нигде, пока не схлынула первая, небывало сильная и злая волна мирского судилища.
Видя, что его речи мало действуют, Илья Спиридонович прибегнул к испытанному средству – погрузился в трехсуточную спячку, дезертировал на время из жизни, порвав всякие связи с беспокойным миром. Этого срока оказалось вполне достаточно, чтобы затонцы, насытившись, немного утихомирились, а жена и дочь пришли в себя. Пробудившись и истребив положенное число блинов, Илья Спиридонович позвал к себе дочь, неумело поласкал ее, похлопав по плечу. Но заговорил резко, слова вылетали из него, точно искры из-под кузнечного горна, жгучие, острые:
– Поживется – слюбится. Что рожа, что кожа – одно и то же. Зато с голоду не подохнешь! Иной и красив, да зубы на полку положишь с ним. Так-то!
Этим «так-то» Илья Спиридонович всегда подбивал, подытоживал сказанное им, и оно выхлопывалось из него особенно резко и громко, как выстрел.
Фрося ткнулась лицом в его колени, заплакала без слез – их не было, выплакала все. Только плечи вздрагивали под жесткими руками отца.
– Прости, тятенька… И тебя-то замучили мы… – говорила она сдавленно, обжигая отца горячим дыханием.
– Ну, ну, будя реветь! О твоем же счастье пекусь, глупая! И эта старая дура, мать твоя, не узнавши броду – бултых в воду! Черти ее принесли. Сидела б в Астрахани у того разбойника с большой дороги!
Авдотья Тихоновна, поджавши губы, молчала.
Побранив ее еще немного, Илья Спиридонович отправился в сад. Там он надеялся встретиться со сватом и потолковать о предстоящей свадьбе.
Сначала зашел в свой. Собрал в мешок сшибленные ветром яблоки, отнес в шалаш. Перетянул на свою сторону ветви, легкомысленно свесившиеся над Карпушкиным садом, мысленно отчитал «пустомелю», пожалел о таком опасном, с его точки зрения, соседстве и только уж после всего этого заглянул через плетень к свату. С удивлением увидал там, возле шалаша, под зерновкой, рядом с Михаилом Аверьяновичем старого Подифора. Они сидели за маленьким, вкопанным в землю столиком и пили чай. Оттуда легкий ветерок навевал запахи меда и малины.
«Наверно, так-то вот люди в раю живут, – подумалось почему-то Илье Спиридоновичу, – сад, в саду праведники сидят, пьют чай с малиной да медом и слушают тихие песни ангелов… Сват – он и вправду безгрешный. Бранного слова от него николи не услышишь. На чужое не падкий. Так-то! А что касаемо Подифора, дружка моего разлюбезного, он на праведника и вовсе даже непохожий. Не украдет – повесится. Знаю я его! По ночам ездит в поле чужие крестцы возить к себе на гумно. Этак-то любой дурак могет разбогатеть!.. Однако ж зачем бы это он пришел к свату?»
Обжигаясь крапивой и нетерпимым зудом любопытства, неслышно отругиваясь, Илья Спиридонович пополз вдоль плетня. Оказавшись против харламовского шалаша, в каких-нибудь восьми шагах от свата и его собеседника, затаился. До него отчетливо долетел неторопливый, приглушенный волнением и мягким украинским «х-ге» голос свата. Речь его была для Ильи Спиридоновича и странной и малопонятной. Изредка ее перебивал хриплый, придавленный тяжким грузом старости бас Подифора Кондратьевича.
– Гоже у тебя тут, – ленивым шмелем гудел Подифор Кондратьевич, обильно обливаясь потом. Морщины на его лице расправились, обнажив на смуглой монгольского дубления коже светлые дорожки, лучами разбегавшиеся во все стороны. – Хорошо, говорю! Дуже просторно. И сердце стукает ровно. А то оно у меня что-то дурить стало, по ночам замирает, сдваивает, будто его кто в тиски возьмет. Не дает полного обороту… А вот сейчас хорошо в грудях, привольно, как, скажи, в ключевой воде выкупался, помолодел, будто… стало быть, женишь второго сынка, Аверьяныч? – вдруг спросил Подифор Кондратьевич. – Вот она, жизня-то какая! Давно ли сам парнишкой был? Давно ли сам за девками… – Поперхнувшись, замолчал, закашлялся. Справившись с приступом кашля, остывая, бурея лицом, заговорил опять: – Виноват я пред тобой, Михайла Аверьянович, и пред дочерью своей виноват. Помирать уж пора, срок подходит. А чем замолю грех великий мой? Ведь не простите вы мне никогда!
– Господь простит, – чуть внятно сказал Михаил Аверьянович.
– Что Господь? До него высоко, а вы… вот вы, рядом. Увижу – сосет тут, мочи нет! – правая рука Подифора Кондратьевича поднялась и судорожно коснулась левой части груди, там, где сквозь сатиновую рубаху выступило темное мокрое пятно. – Гляну на Ульку-то, сердце кровью так и окинется. Что я наделал, старый кобель?.. Примечать я стал, Аверьянович, что она опять к тебе прикипела глупым сердцем своим. По ночам имя твое называет во сне. Яблоки и ягоды разные домой приносит – догадываюсь: из твоего сада…
Михаил Аверьянович промолчал, только наклонил ниже большую светло-русую, без единой сединки голову, да пальцы рук беспокойно зашарили по столу, будто искали что. Слова Подифора Кондратьевича больно стучали в его висках. А тот продолжал с неосознанной беспощадностью:
– А вчера вытащила из сундука девичье свое платье. Нарядилась – и к зеркалу. И так повернется и этак… Слезы! И пить вроде поменьше стала… Спасибо тебе, голубок, что призрел несчастную, блаженну дочь мою. – Старое, морщинистое лицо Подифора Кондратьевича покривилось, губы сморщились, дрогнули, мешки под узкими, плавающими где-то глубоко-глубоко в нездоровых опухолях глазами покраснели, весь он немощно задрожал. – И есть еще один тяжкий грех на моей душе, Аверьяныч. Каюсь перед тобой, честным человеком, как перед Господом Богом. Прибегла как-то дочь из твоего сада и говорит, что видела там Федора Орланина. Я возьми да и шепни Пивкину. Позвал он Савкиных. Ну а как потом – сам знаешь: накрыли Гаврилыча, заарестовали, а нынче, сказывают люди, в Сибирь его… Вот оно, какое дело… – Подифор Кондратьевич зашмыгал носом, захлюпал им, как бы плавился весь.
– Вот это погано, Кондратич! – выдохнул со свистом Михаил Аверьянович. – Федор нам зла не делал. За что ж ты его погубил?
– А нечистый меня поймет! Выслужиться, видно, захотел, властям угодить.
– Ну что ж, батько. – Михаил Аверьянович потупился: ему почему-то стало мучительно больно, будто не Подифор, а сам он выдал Федора Гавриловича Орланина. – Погано ты поступил, подло, да как тебя винить? «Властям угодить»… Вот темнота-то наша! От нее и все зло. А ведь не такие мы, Кондратич, не такие, правду тебе скажу. Вчера спустился к омуту воды для питья достать – она там холодная, как в кринице. Зачерпнул пригоршню, поднял, а она чистая и прозрачная, как слезинка. А с виду-то омут черен и страшен… Так вот и мы: подыми нас повыше, поближе до солнышка – засветимся тоже, потому как душа у народа чистая, родниковая. Только тучи черные над нею висят все время, от них и она, душа-то, темной да жуткой иной раз оборачивается. – Михаил Аверьянович помолчал, перевел дух и продолжал еще более взволнованно: – Взять хотя бы тебя Подифор Кондратич, ведь всяко балакают, и больше худое…
В этом месте речи Михаила Аверьяновича за плетнем завозились, кашлянули, но, увлеченные беседой, ни Михаил Аверьянович, ни Подифор не услышали этого, Михаил Аверьянович говорил:
– Я и сам грешен: плохо, погано думал про тебя. А ты вот пришел, открыл пораненную душу свою, показал все болячки, и я увидал: не черна, а больна она у тебя… А сколько зла по неразумению, по темноте своей причиняем мы природе! Изничтожаем, как саранча летучая, сады – зелену красу и отраду жизни нашей. Портим, поганим, точно плюем в колодец, реки и озера, без которых земля испекется и помрет со всеми нами и со всей божьей тварью… Вот ты пришел и говоришь: легче дышится! А Андрюха Савкин с корнем вырывал эти яблони, когда они были еще младенцами: не понимает жестокий человек, что выдергивает из земли корень жизни. Отчего соловей, самая разумная и звонкоголосая птица, избирает для жительства сад? Оттого, что в саду ему краше любится, кохается, вольготней дышится и веселее поется… Да я и сам-то только вот теперь стал понимать это. Ведь сад-то я посадил от нужды великой – чтоб с голоду не помереть. Помнишь небось, как было дело?.. А теперь вижу, не мне одному он нужен, сад…
Михаил Аверьянович говорил под неумолкающую, старую и вечно молодую музыку птичьего гомона, шепота листьев и трав, то чуть внятного, то громкого, тревожного под порывами степного мимолетного ветра. Просеиваясь через густые кроны яблонь, теплым золотым дождем струился на землю солнечный свет, в лучах его кружились, сталкивались, мельтешили, мешаясь с пылинками, мириады чуть видимых живых существ – это от них, должно быть, по саду тек непрерывный высочайшего тембра и необыкновенной стройности звук – звук туго натянутой серебряной струны. Прижмурь глаза, приглуши дыхание, настрой сердце на волну этой таинственной колдовской струны, и в него светлым потоком польется нечто непостижимое, вызывающее у человека неутолимую и неизбывную радость жизни. Такое бывает еще осенним ясным днем, когда воздух весь как бы соткан из тонкой белой паутины бабьего лета и когда с немыслимых высот прямо в душу твою падают звонкие, хрустальные, чуточку грустные капли прощального журавлиного курлыканья. В такие минуты человек особенно остро ощущает себя частью природы, малым кусочком всесильной плоти ее…
Михаил Аверьянович замолчал. Молчал и Подифор Кондратьевич. Тихие, с умиротворенно-просветленными лицами, два этих очень непохожих человека в тот миг были странно похожими друг на друга.
Михаил Аверьянович проводил гостя за калитку сада, и там, у лесной дороги, ведущей в Савкин Затон, они молча расстались. Когда Харламов вернулся, в шалаше его уже поджидал Илья Спиридонович.
– Здорово живешь, сват! – сказал он, вставая, и, не ожидая ответного приветствия, спросил: – Зачем пожаловал монгол-то? Ты, Аверьяныч, не верь ему – плут. Обманет, окрутит и продаст. Друг он мне, потому знаю. Ему палец в рот не клади – откусит, да еще и скажет, что так и было. Так-то!
– Ты, сват, мабудь, зря на него. Подифор – ничего человек.
– Зверь! – фыркнул Илья Спиридонович и передразнил свата: – «Мабудь»! Калякаешь ты, Аверьяныч, не по-нашему как-то. Пора бы отвыкать. Ну, ну, не хмурься! Ты и так, чай, гневишься на нас, Авдотья, безмозглое существо, дура старая, не разобралась – черт дернул ее за язык!
– Ладно, сват. Лишь бы они-то любились, – сказал Михаил Аверьянович.
– Полюбятся, коли надо будет. А людская молва – дым: пощиплет маленько – и пройдет. Глаза опосля зорче делаются, видят дальше.
– Не все б им видеть. На иное и очи не глядели бы…
– Нет, сват, на то и глаза, чтоб видеть все, – решительно возразил Илья Спиридонович. – Сослепу и на гадюку не мудрено ступить, а она укусит. – И он глянул в сторону, где скрылся Подифор Кондратьевич. – Так-то!
– И это верно, – подумав, не скоро согласился Михаил Аверьянович, но согласился, дрогнув светлой бородой, заговорил: – Вот что, сват, помирить нам надо детей-то. Мой Микола после той ночи как уехал в поле, так днюет и ночует там. Глаз на село не кажет, пацана Павлуху замучил небось. Зябь у Правикова оврага, за Большим Маром, пашут. Не поехать ли нам завтра туда, а?
– Отчего ж не поехать? На зорьке и отправимся. Только ты свою Буланку запряги в рыдванку-то. Мой меринок притомился сильно – ноги волочит, а то б я его… За Большим Маром у меня с Троицы еще острамок сенца лежит. Насшибал по межам…
Решив этот вопрос, они приступили к обсуждению главного – как бы снарядить свадебный поезд, приличествующий их положению на селе. Илья Спиридонович полагал, что хватит и трех подвод.
– Не княжна она у меня. И твой невелик барин. Сродников у нас с тобой раз-два – и обчелся, – убеждал он свата.
– А не бедно будет? – с сомнением спрашивал Михаил Аверьянович: ему хотелось, чтоб свадьба была как свадьба. – Нет, сват, не меньше шести подвод!
– А где мы их возьмем, шесть-то подвод?
– Найдем. У нас с тобой по подводе – вот уже две. Зять твой Мороз свою даст – три. Подифор Кондратьевич обещал. Митрий Савельич, шабер, тоже. Резвые у него кобылки, огонь! В первую подводу, для жениха с невестой, как раз сгодятся. Федотка Ефремов на своих прискачет, Песков Михаила рысака выведет, застоялся он у него, – вот тебе и поезд! Я сам об этом позабочусь.
Последние слова Михаила Аверьяновича явно пришлись по душе Илье Спиридоновичу.
– А сколько лишних ртов! – сдаваясь, ворчал он. – Одного винища вылакают – страсть одна. Ведь у каждого утроба – лагун. Но коли ты, сват, настаиваешь, я перечить не буду. Шесть так шесть! Оно и то сказать: не каждый день бывает свадьба, да и наши дети не хуже других прочих. Так-то!