Читать книгу Энциклопедия юности - Михаил Эпштейн - Страница 13

А
Антисоветское

Оглавление

Ю

Жарким летом абитуриентства столкнулся я на Ленгорах и с тем, о чем прежде только читал в газетах – с реальностью «тлетворного влияния».

В Минске у меня был его проводник – уехавший затем в Канаду Лев Баркан. Пламенный мальчик. Мы познакомились в 1962 году на республиканском пионерском слете. Впервые от него я услышал уверенно произнесенное – и самой жизнью выдвигаемое на первый план – слово «сперма» (когда кругом все говорили «малафья», а я знал даже слово «смегма»). Потом судьба свела нас в школе № 2, на Кирова. Лев учился в параллельном классе «Б» и вызвал общешкольный скандал, высказав в сочинении по роману «Война и мир» аргументированную гипотезу о цивилизационной благотворности национального поражения в Отечественной войне 1812 года. Однажды по приглашению Льва я отправился очень далеко – за вокзал, где в клубе барачного типа давали премьеру «Гамлета» с ним в главной роли. Перевод, разумеется, «Бориса Леонидыча». Холодно было так, что «пассионарная» молодежь выдыхала пар, не снимая пальто во время этого коллективного оммажа Пастернаку на окраине Минска. В десятом классе Лев дал списать мне слова дерзкой песни (с автором которой мы еще встретимся на этих страницах) «Товарищ Сталин, вы большой ученый». На переменах мы обсуждали с Барканом московский процесс над «перевертышами», и это по наущению Льва я поспешил обзавестись Синявским – пока только в качестве автора предисловия, еще более повысившего номинал пастернаковского тома в «Библиотеке поэта». Вот это была книга! Помнишь? Сразу два страстотерпца, пойманных под одну обложку (темно-синюю, «классическую»), как бы прямо в момент передачи бесконечной эстафеты российского мученичества за свободу слова. Не книга – символ веры. В руки берешь – как будто присягаешь.

Так вот, Лев рассказывал про какого-то студента, которому в Минске дали десять лет за «Токаря Мертваго» (как для конспирации называл он преступный роман). Так что я знал о Тамиздате. Однако, за исключением случайно попавшего в руки разворота из выходящего в Нью-Йорке «Нового Русского Слова», тамиздатской продукции в руках не держал.

А стоило попасть в Москву, как – вот! Сдавая экзамены, ночами в общежитии я читал запрещенные стихи Пастернака, но главное – Мандельштама. Об этом репрессированном поэте только отдаленно слышал. Мой сосед им бредил, называя исключительно «Осипом Эмильевичем» и закидывая голову: «Я скажу тебе с последней прямотой…» Этот юноша, в третий раз пытавшийся взять Москву, в своем Орле работал в театре осветителем. В отношении меня он оказался просветителем. Поделившись толстой книгой, не случайно, как я и предположил, обернутой в «Известия». То была неведомо как попавшая провинциалу в руки «Антология русской поэзии», изданная в США американским профессором, но с фамилией – русее не бывает: Борис Филиппов…


Сергей Юрьенен и Лев Баркан на молодежном фестивале Прибалтийских республик и Белоруссии. Рига, 1966


В Главном здании МГУ (ГЗ в дальнейшем) первым моим «блоком» стал Б-222 (как ни странно, не в гуманитарной зоне «В», а у мехматян). На другой день после «заселения» в качестве студента я обнаружил подсунутую мне под дверь листовку – первую в жизни увиденную не в музее. Меня призывали на Пушкинскую площадь в защиту исключенных студентов. Классе в седьмом со школьной сцены страстно декламировал: «Пока свободою горим, пока сердца для чести живы…» Вот и повод – отчизне посвятить порыв. Пойти? Конечно, подмывало. Но МГУ мне дорого достался. 2 сентября я уже сходил на похороны Эренбурга. С одной стороны, увидел там Евтушенко (а еще, из опознанных, Бориса Слуцкого, к которому меня прижало, и заплаканного Юрия Власова, писателя-штангиста). Но с другой – столкнулся и оценил противостоящую силу милиции и служивых «в штатском». Наглядный результат аналогичных «порывов» томился за стеною блока, где временно проживал великовозрастный заочник, пропущенный через лагеря за попытку побега из СССР и теперь печатавший куплеты в журнальчике «Клуб и сцена». На этом основании заочник стремился к духовному общению, от которого я уклонялся. Не пошел навстречу и призыву показать себя не тварью дрожащей, не молчаливым большинством, а «политическим животным». Порвал листовку, спустил в унитаз и отправился по объявлению о продаже с рук англо-американских покетбуков: мечтал найти Ulysses. Я рылся в картонке, которую оставил британский стажер, а подвыпившие старшекурсники уже решали, кого послать за водкой, когда я сделаю свой выбор и выложу бабки, и, гогоча, вели такие разговоры со своими пожилыми девушками, что у меня, листающего книги и стоящего на колене к ним спиной, горели уши. «Ты машку бреешь, Машк? А покажи?»

В тот день попался мне только D. H. Lawrence – увы, не Lady Chatterley Lover.

Э

Ноябрь 1971 года. Мы, старшекурсники филфака МГУ, проходим педагогическую практику в московской школе № 16 с литературным уклоном (около Ленинского проспекта). Нам поручено вести классы под наблюдением А., учителя литературы. Он незаурядный учитель, лет 30, яркой гусарской наружности, любимец класса. Как порой бывает с учителями словесности, подавившими или не развившими в себе какой-то литературный или филологический талант, он тяготился своим положением учителя и компенсировал это запоями, к которым его ученики относились с пониманием и состраданием и старались помочь. А. был настроен резко антисоветски и не скрывал этого от воспитанников – некоторые его выпускники и сами потом пошли в диссиденты. На уроках он был бесстрашно откровенен. Мы успели с ним пообщаться до занятий – и признали друг в друге «своих», не диссидентов, конечно, но нормально инакомыслящих интеллигентов.

И вот в этом элитарном литературном классе, избалованном рафинированным учителем и повидавшем много всяких именитых гостей, поэтов, писателей, филологов, я вел занятия по творчеству А. Блока. Горел, парил, взмывал, особенно с учетом того, что меня с живейшим интересом слушала одна ученица, вдруг ставшая мне небезразличной. И вот – поэма «12». Я описываю демоническое вдохновение, охватившее Блока, разоблачаю иллюзию, что красные, стреляющие в Христа, сами его бессознательно исповедуют, говорю о варварстве уличных орд («запирайте етажи») – и, в историческом контексте 1918 г., употребляю выражение «советский режим». Это выражение, что сейчас трудно понять, воспринималось как антисоветское, видимо, потому, что «режим» – нечто временное. Но логически, конечно, трудно объяснить, почему «советская власть» – это хорошо, «ура!», а «советский режим» – это плохо, «долой!». Такая была устойчивая коннотация, которую я, конечно, осознавал, но в пылу лекции не придал значения – ну, переступил на вершок, так мы же здесь свои люди, мы все понимаем, А. и не такое вам говорил.

Что делает А.? Он сидит на задней парте, слушает практиканта. Что-то в моей речи его уже, видимо, настораживает, а когда я дохожу до «советского режима», он поднимается и взмахом руки обрывает меня: «Я прекращаю урок. Так говорить недопустимо!» И идет к директору школы докладывать об антисоветской пропаганде в классе. Уж не помню, повел ли он меня к директору или она сама пришла и вывела меня из класса, но от преподавания меня отстранили по идеологическим причинам. «Мы сообщим в университет, и там решат, что с вами делать дальше. У нас вы больше не будете вести практику». А это был последний, выпускной год, уже просматривался диплом с отличием. Да какой там красный диплом, мне бы теперь волчий билет не получить, т. е. вообще не вылететь из университета с недопущением во все другие – за антисоветскую пропаганду!

Что делалось с мамой, у которой я – единственная надежда (папа в 1969 г. умер)!

Руководителем нашей педпрактики был некто Василий Журавлев. Каким-то невероятным образом ему удалось замять скандал по поводу моей антисоветчины. Не знаю, что он для этого сделал. Может быть, наоборот, чего-то НЕ сделал: кому-то не позвонил, не донес, не передал, не возбудил дела. Поступил не по правде, но и не по лжи, а в ту эпоху это было самое драгоценное. И вообще как-то вдруг он исчез с моего горизонта. Большое ему человеческое спасибо! В школу я больше не приходил. Но и в университете обо мне молчали. Так это само собой и рассеялось.

А А. я с тех пор не видел. Мой друг Е., который тогда учился в этом классе и сидел на моем уроке, объяснял мне потом со слов А., что тот решил, будто я нарочно устраиваю провокацию. Подставляю его как учителя. И тогда он решил меня опередить. «Но как же, – удивляюсь я, – ведь он сам был такой антисоветчик!» – «Именно поэтому, – объясняет Е. – За ним водились грехи, и тут он решил сразу себя обелить, выставить стражем порядка». Была и другая, не политическая, а психологическая версия, у той девочки: А. возревновал ко мне свой класс, который его боготворил, – и, добавляла она, после этого скандала от него некоторые отвернулись. Я же не понимал: почему, если он был встревожен, то по-дружески не подошел ко мне, не отозвал в коридор, не попросил быть осторожнее – почему так торжественно взмахнул рукой, открывая путь моему изгнанию из университета (он не мог себе этого не представлять)?

У А., по слухам, оказался печальный конец – он спился и вынужден был уйти из школы…


А теперь, рассказав всю эту историю со своей точки зрения, я хочу представить иную, более умудренную. Как если бы мне об этом рассказала умная, расположенная ко мне, но открытыми глазами на меня глядящая женщина. Например, та же самая, уже умершая девочка, если бы она могла воскреснуть. Она помогла бы мне понять, почему я сам в этой истории нравлюсь себе еще меньше, чем А.

Говорит она: «А. чувствовал, что на его век «советского режима» точно хватит – так зачем растравлять себя и других этой жалкой, бессильной антисоветчиной? Для него это было последним шансом выделиться, проблистать, заслужить самоуважение. Да, он не автор книг, не писатель, не ученый, не университетский профессор, но зато он смеет говорить правду, и ученики его любят, верят ему, верят в него. И вот в этом, самом задушевном, ты решил его превзойти, отобрать у него единственное его превосходство – быть самым честным перед своими мальчиками и девочками. Пусть ты был начитаннее, речистее (совсем не факт, но допустим). Но он-то уж точно имел все привилегии на откровенный и бесстрашный разговор со своим классом. Ты и в этом, последнем, захотел отнять у него лавры. В чем же тогда он мог отстоять свое превосходство, свое право на это место и на этих людей? Как иначе осадить тебя, пришельца-завоевателя? Показать всем, что твое бесстрашие – это опасная игра, провокация, направленная против него, а в конечном счете и против всего класса. Пойдут слухи, класс распустят, А. останется без работы, класс – без Учителя. Да, он многое себе позволял, шутки, анекдоты, намеки, но даже директриса его терпела, даже инспектора РОНО, потому что свое право на маленькую антисоветчину он заслужил долгой работой на большую систему – протиранием штанов на учительском стуле, проверкой сотен тетрадей, исправлением тысяч ошибок, корпением над оценками, скукой на собраниях и проработках. Он похоронил себя в этой школе, в этих детях, чтобы из них пробились хоть какие-то свежие ростки. А ты пожелал права на антисоветское без заслуг перед советским, – чтобы одной легкой рукой сорвать весь банк. Вот за все это ты и получил. За свою наглую юность! За самонадеянность выскочки, за то, что посмел отбивать чужое стадо у законного пастуха. За то, что самая умная и таинственная девочка класса так смотрела на тебя! За то, что у тебя впереди было все – другие девочки, ум, не разрушенный алкоголем, и возможность жить в другое время и в другой стране. Бедный А.! Он должен был прекратить это издевательство над своей жизнью, которую ты на его глазах сводил к нулю. Ты думал, что свергаешь советскую власть, а ты свергал его, А… Не дай бог тебе самому это испытать! Именем А., будь всегда и везде вторым… Именем всех, кто не состоялся…»


А может быть, во всей этой истории важна не моя или его вина, а двусмысленность самого времени, когда человек, откровенно говоривший то, что думал, или хотя бы чуть-чуть проговаривавшийся, рисковал дважды: во-первых, как диссидент, во-вторых, как возможный провокатор? Он рисковал своей жизнью – перед властями, и своей честью – перед единомышленниками. Сколько было случаев, когда настоящие, жертвенные диссиденты объявлялись – или вправду являлись – вольными или невольными провокаторами! Самое тяжелое состояние общества – когда правда выступает как подстрекательство, как двойной обман.

Ю

Gaudeamus igitur!

Iuvenes dum sumus!

После школы мы с тобой с полным на то правом предполагали жить. Однако Кремль нанес сюркуп. Игроцкий термин первого курса, мы толковали его как «превентивный удар». Именно так, заранее Кремль задал нам пределы, введя в игру существования потенциально фатальный фактор. Именно в тот год, когда мы стали студентами главного «оплота вольномыслия» в стране, в другой трехбуквенной аббревиатуре новый ее шеф инициировал специальную структуру для борьбы с идеологическими диверсиями.

В юридической литературе и комментариях к Уголовному кодексу РСФСР можно было прочесть (но мы в то время игнорировали такие тексты): «Идеологическая диверсия – это такие способы воздействия на сознание и чувства людей, которые направлены на подрыв, компрометирование и ослабление влияния коммунистической идеологии, на ослабление или раскол революционного и национально-освободительных движений и социалистического строя и осуществляются с использованием клеветнических, фальсифицированных или тенденциозно подобранных материалов как легальными, так и нелегальными путями с целью причинения идеологического ущерба».

Именно с этим призвано было бороться созданное Ю. В. Андроповым сразу после его назначения в мае 1967 года на пост председателя КГБ 5-e Управление, получившее известность благодаря борьбе с диссидентами (от лат. dissideo – не соглашаюсь, расхожусь) – лицами, отступающими от учения господствующей церкви (инакомыслящие)». То есть лица, не соглашавшиеся с политикой советского правительства по тем или иным вопросам внутренней или международной жизни, трактовались КГБ как «инакомыслящие». Над всеми нами был подвешен фирменный их меч в виде статьи 70 УК РСФСР (антисоветская агитация и пропаганда) и статьи 72 (организационная антисоветская деятельность).

Кто эти «все мы», сколько нас было?

Есть данные (см. «Новости разведки и контрразведки», 2003, № 7–8, с. 30), что, «по оценкам самого Андропова, «потенциально враждебный контингент» в СССР составлял 8,5 млн человек». Фаворит Андропова и глава 5-го Управления Филипп Денисович Бобков постфактум давал еще более конкретные цифры. Если в 1956–1960 годах за антисоветскую агитацию и пропаганду (по статье 58–10 УК РСФСР 1928 г.) было осуждено 4 676 человек, в 1961–1965 гг. (по статье 70 УК РСФСР 1960 г.) – 1 072, то в 1966–1970 гг. – 295, а в 1981-1985-150 человек.

Размах работы впечатляет. По данным архивов КГБ СССР, за период 1967–1971 гг. было выявлено 3 096 «группировок политически вредной направленности», из числа участников которых было «профилактировано» 13 602 человека. В 1967 г. было выявлено 502 такие группы с 2 196 их участниками, в последующие годы, соответственно, в 1968 г. – 625 и 2 870, в 1969 г. – 733 и 3 130, в 1970 г. – 709 и 3102, в 1971 г. – 527 и 2 304.

А сколько при этом было лиц, взятых «на оперативный учет»?

Нам с тобой и в этом плане повезло. Мы все состояли на особом учете, на привилегированном – у нашего ровесника, сокурсника и сына главы 5-го Управления КГБ. Сережа Бобков, гуманитарно образованный мой тезка и поэт, держал нас в поле зрения, давал свои оценки, делал свои выводы. Помимо факультетских, у нас с ним было две встречи тет-а-тет. Потом, напуганные тем, что нам открылось, мы с ним взаиморастолкнулись.

В 1972 году на Ленгорах, у подоконника филфака, мой тезка угостил меня – нарочно не придумать! – польской сигаретой с испанским названием «Carmen»[1] и дал понять, что в курсе «моих знакомств с девушками из Иностранной группы».

На 5-м Всесоюзном совещании молодых писателей в холле гостиницы «Юность» он без предисловий (а прошло лет 5–6) заявил, что оценил мою тайнопись в производственном очерке «Главные люди» – и даже процитировал мне «избранные места»[2].

Так и продолжалось до моего финального убытия в Париж: встречи на ходу в ЦДЛ, фраза-две с его стороны, которые говорили о том, что я – «в его списке». К тому времени тезка начал носить темные очки, а список вполне мог оказаться «черным», не попади я благодаря парижской жене[3] в ситуацию исключительности и неприкасаемости.

Относительной, конечно. Провокации на меня так и посыпались. Вот одна из них, подтверждающая твой вывод о «двойной лжи».

Владимира Буковского обменяли на генсека чилийской компартии 18 декабря 1976 г. В этот же день или в один из последующих в гостинице «Октябрьская» был прием в честь группы испанских коммунистов, после отсидки во франкистских тюрьмах приглашенных в Советский Союз. Ко мне там пристал московский испанец, сотрудник «посткоминтерновского» журнала «Новое время». Пытался сбить на антисоветчину, но я не вовлекался. В непосредственной близости от представителей руководства партии – почетного президента Долорес Ибаррури и моего тестя – в исполнении стукача прозвучал якобы народный комментарий (скорей всего, придуманный в ведомстве Андропова): «Обменяли хулигана на Луиса Корвалана. Где б найти такую блядь, чтобы Брежнева сменять?» В номере я рассказал тестю. Думал, он поддержит мое возмущение: все-таки меня провоцировали прямо за его спиной. Но «падре» неожиданно напал на меня. Почему не дал отпор. Почему не заявил, что как советский гражданин ты возмущен?

Что я мог ответить тестю? Что скорей бы сквозь землю провалился, чем пошел на такое лицедейство. Совершенно не способен был сказать я даже стукачу, что возмущен «как советский гражданин». Но и очередная гэбэшная провокация шокировала меня отнюдь не грубой антисоветчиной частушки.

См. АНДРОПОВ, ДИССИДЕНТСТВО, ИДЕОЛОГИЯ, «МОСКВА, ТЫ КТО?», ПОЛИТИКА

1

Которые, согласно надписи, содержали американский табак и были, поскольку из соцлагеря, паллиативом для нежелающих выглядеть «низкопоклонцами»: КГБ времен Андропова был в этом смысле щепетильным. В отличие от ЦК КПСС, где в открытую курили настоящие американские.

2

Ты, Миша, догадался о злоумышленности названия, которое «сублиминально» должно было отсылать к «Бедным людям» – дебюту ФМД.

3

Гальего Родригес Аурора (1946–2009). Переводчица художественной литературы, включалась в Индекс лучших переводчиков Франции с иностранных языков (английский, русский, испанский, польский, чешский и др.). Дочь Игнасио Гальего, «исторического лидера» Испанской КП, генерального секретаря Компартии Народов Испании, вице-президента кортесов. Мать Рубена Гальего, писателя, лауреата премии Букер/Открытая Россия (2003). Родилась 14 сентября 1946 г. в Нейи-сюр-Сен под Парижем. С 1950 по 1956 г. жила в Варшаве. По возвращении во Францию закончила лицей в Монтрее под Парижем. С 1966 по 1977 г. училась на филологическом факультете МГУ, затем – в аспирантуре Института мировой литературы им. Горького. Весной 1972 г. познакомилась в МГУ с Ю. и до осени 1998 была его женой.

Энциклопедия юности

Подняться наверх