Читать книгу Энциклопедия юности - Михаил Эпштейн - Страница 8

А
Автобиография

Оглавление

Ю

«Бедный, бедный мальчик…»

Небесно-голубые глаза сентиментальной, хотя «поволжской» немки. После завтрака секретничали с мамой на нижней площадке старой цементной лестницы, взойдя по которой, немка рванулась прочь от своего немца – ко мне. Сдерживая слезы, тянет бело-веснушчатою руку, чтобы меня погладить, но я не даюсь. Немец в сетчатой курортной шляпе держит руку на калитке и всем своим нарядным видом выказывает неодобрение действию супруги: я с ним солидарен. Я только что выказал молодечество, обрушив с высокой ветки град желтой алычи. За что меня жалеть?

«Не знаешь ты своей истории…»

Еще одно из этих огромных взрослых слов. Размер его был таким, что мог подходить стране, в одной из точек которой я нахожусь (Сочи, вершина горы Батарейка). Или векам – тем же «средним», над которыми корпела сестра. Но мне, 9-летнему?

«Мама, разве у меня есть история?»

«Это кто тебе сказал?!»

Неприятности, ссоры и скандалы, но правда доходила. На всякого мудреца хватает простоты. Наивные, они проговаривались, а я «мотал на ус». Собирал свою мозаику, прообраз пазлов. «Расскажи!..» Перед моим натиском они уступали, но оставляя зияния недоговоренностей. Чего нельзя было не чувствовать, что приводило в ярость. Все заодно, как сговорились! Не зная, что был «оберегаем», я штурмовал бастионы безмолвия «больших»:

«Как – не фашисты? Кто мог убить папу, если не фашисты?»

«Держи язык за зубами!» Впервые услышал я это от мамы после своего спонтанного монолога в ленинградском троллейбусе. Не помню, какие истины глаголил и кого из королей раздевал догола, помню только, что мне нравилась реакция пассажиров, парализованных страхом.

Язык так и рвался наружу.

Но к 12 годам уже был не «без костей».

Лето 1960-го, Рижское взморье, Дзинтари. «Знаешь, почему меня ребята любят больше, чем тебя? – Вожак стаи, сбившейся во дворе на месяц, смотрит снисходительно. – Потому что я, в отличие от тебя, все говорю ребятам. Понимаешь? Все!..» И он был прав. Я не хотел ронять репутацию, умалчивая о том, что было интересней всего для слушателей. Вожаку на репутацию было наплевать. «Вчера залез на вышку, ту, что над голым пляжем, а обратно по лестнице спуститься не могу. Пришлось вернуться на верхотуру и заняться там на букву «о», – и рукой покажет для тех, кто не понял. Лажая не только себя. Мать и отца он тоже не жалел. Они бы ужаснулись, если бы услышали сына. Полное соответствие молодца с пословицей. Только не ради красного словца, а ради ребят. Чтобы ребятам было интересно. В этом смысле мне тоже было о чем рассказать. Сдерживала установка: сор из избы не выносить. Я не завидовал вожаку, но он меня восхищал. Полной свободой слова от семьи и самого себя. Красивый, наблюдательный, с чувством юмора. И не легкомысленный, а легкий. Ничто его не давило. То есть жизнь грузила, как каждого из нас, но мальчик сбрасывал свои камни с души, радуя тем самым коллектив таких, как я, или совсем уже язык проглотивших.

Все это было в год моего 12-летия, на исходе которого меня ожидала первая в жизни встреча со смертью в милицейской форме. Сдержанный, я проговорился! И выпущенное слово не было воробьем. «Идут, как полисмены», – сказал я вслед патрулю. Милиция, которая нас, согласно Маяковскому, берегла, тут же развернулась на сто восемьдесят градусов и рухнула на меня стеной.

Из сына убитого отца пытались вышибить дух те же самые советские люди.

После операции и выписки, вылеживаясь дома, прочитал «Смерть Ивана Ильича». Первый мой экзистенциальный текст. Все, началось десятилетие «толстовства». (Помнишь, как после первого семестра отправились в Ясную Поляну? Об этом у меня есть рассказ «Зона тишины».)

Когда поправился, поехали с мамой в центр мне за обувью на зиму. Центральный книжный магазин на Ленинском проспекте находился прямо напротив республиканского КГБ (растянувшегося на весь квартал, чтобы закрыть находящуюся позади тюрьму). На букинистическом стеллаже увидел Льва Толстого: темно-горчичного цвета блок – 20-томник! А у нас дома только прочитанный мной однотомник из «Библиотеки школьника». Я сам ужаснулся непомерности охватившего вожделения, но мама Толстого мне купила. Не вместо, а вместе с сапогами – не импортными, а «нашими», кирзовые голенища, но яловый носок: натянул на ноги и уж не безоружен против Заводского района и грядущей зимы 1962 года. Тогда я и начал читать дневники великого человека, исходившего в писательстве не столько из воображения, сколько из пережитого им самим.

«Автобиография»?

Отчим над своей наглядно мучился. Всю кухню задымил. «Места и главы жизни целой отчеркивая на полях». Или все-таки вычеркивая? Призыв оставлять пробелы в судьбе ко мне не относился. Далеко не все заполнил, вырывая из окружающего мира факты своей «био». Зная, что писать буду о ней и заранее этим мучаясь. Но деться от нее было некуда, эта био была впечатана в меня, как травма и тавро, и я в ее кровь макал перо – чтобы в одно прекрасное мгновение юности быть поддержанным словами Томаса Манна о Толстом, о его «аристократическом автобиографизме».

Отчим:

– Будь у тебя Ясная Поляна, я бы слова не сказал. Что хочешь, то и делай. Но время Ясных Полян, сынок, прошло.

Тоже правда. И что делать?

Объявить себя «аристократом духа» – и будь что будет.

Э

Человек, который мог себе позволить в советские годы иметь или писать автобиографию, отдельную от истории своего народа и человечества, был, конечно, аристократом. Но мне этот традиционный жанр остается чужд своей сюжетностью: хронология событий быстро улетучивается – и остается только пространственный и смысловой континуум, собрание всего, что успела на данный момент накопить жизнь. Меня волнует не биография, а биограммы, единицы жизненного опыта, вечные темы любви, дружбы, встреч, личных событий и переживаний, которые сшивают жизнь повторами, списками, перечнями. Заглядывая в свои юношеские дневники, я вижу целые страницы, исписанные рядами и парадигмами. Самые экзистенциальные моменты моей жизни. Самые радостные. Самые горестные. Девушки, к которым я что-то испытывал. Длиннейший список всех людей, которых я когда-либо встречал в своей жизни. Списки знакомых по степени внутренней близости и значимости. Списки главных поэтов и писателей всех веков, русских и иностранных. Списки мыслителей, наиболее повлиявших на меня. Места, где я побывал. Любимые города. Оттого меня так волнует поэтика списков у Сэй-Сенагон и у Мишеля Монтеня, ведь список – это вещи, изъятые из хода времени и соотнесенные не сюжетом, а лейтмотивом, биограммой, идеограммой, откуда вырастает и любимый мною жанр эссе. Жизнь мне представляется не линией, протянувшейся во времени, но скорее кругом в пространстве, созерцаемом с разных сторон. А это и есть энциклопедия (греч. «энциклиос» – циклический, круглый, круговой).

См. ПРИЛОЖЕНИЕ, Жизнь как нарратив и тезаурус

Энциклопедия юности

Подняться наверх