Читать книгу Энциклопедия юности - Михаил Эпштейн - Страница 27
В
Влияния
ОглавлениеЭ
Влияние – это категория эстетическая: кто на кого повлиял в литературе и искусстве. Но вместе с тем и психологическая, приложимая прежде всего к отрочеству и юности. Это самые влияемые, впечатлительные возрасты. «Дурное влияние». «Вася на Петю хорошо (плохо) влияет». Влияния можно разделить на культурные, заочные – и живые, очные (дружеские, учительные, средовые, поколенческие).
По степени влияемости я, наверно, серединка на половинку, ни мягок, ни тверд. Минералы различаются на шкале твердости: от талька, который можно раздавить пальцем, до алмаза, на котором вообще нельзя оставить царапин. Я был где-то в промежутке, как флюорит или апатит, которые можно царапать стеклом или ножом. В раннем отрочестве, начиная лет с 11, на меня всего сильнее влияли Лермонтов и, пожалуй, Тургенев – в духе романтизма, рефлексии, самокопания. В позднем отрочестве, 15–17 лет, место Лермонтова и Тургенева заняли Фет и Бунин, с их импрессионизмом и эстетическим полночувственным «изнеможением» от жизни. Но главной стала энциклопедия жизни и души под названием «Война и мир».
Из живых влияний отрочества отмечу Агнессу Владиславовну Эгиед (открытость, здравомыслие, гуманизм, либерализм, см. УЧИТЕЛЯ). Чуть-чуть влияли мальчики из летней республики «Юность Замоскворечья»: Миша Фролов (очень мужественный, немногословный), Сережа Меркулов (словесно ловкий и убедительный). В школе особых приятелей и влиятелей не было.
В университетские годы главное очное влияние шло от тебя, полуочное – от Битова. Твое влияние было эстетическим – не только в смысле литературы, но и общей жизненной установки. Это была моя эстетическая стадия, по Кьеркегору. Главное – приобрести как можно больше опыта, прикоснуться ко всему, во все вникнуть и упиться дарами жизни, перебирая их как можно более широко, ни на чем особо не останавливаясь, запасаясь впрок впечатлениями для писательства. Так я это, во всяком случае, воспринимал, по мере своей испорченности: ощущенчество, впечатленчество, наслажденчество.
Уже потом, в 1973–1974 гг., сильным стало влияние Саши Бокучавы, с которым мы общались в основном во время долгих трамвайных поездок на нашу общую службу – подготовительные курсы по русскому языку и литературе (МЭИ). Это был переход к этической и экзистенциальной стадии, подготовка к решающему выбору, к жизни в единственном числе (одна семья, одна жена, одна работа). Сам Саша был больше теоретиком, чем практиком этой «второй» стадии (по Кьеркегору), – но теоретиком пламенным, вдохновенным и обольстительным. Он был старше меня лет на семь, красавец и умница, мысливший больше вслух, чем на письме.
Среди очных влияний юности отмечу также нашу сокурсницу Ольгу Седакову с ее неизменной, упорной приверженностью высокой классике. Это было не совсем мое – но вчуже вызывало уважение как творческий выбор.
Что касается заочных влияний, то из близких, современных и соотечественных, самое сильное шло от М. Бахтина (см. БАХТИН М.М.) и С. Аверинцева, в меньшей степени Ю. Лотмана и Г. Гачева, а из дальних… Кого я только не перелистывал и не перелопачивал в поисках себя! Сильнейшим было влияние гуссерлевской феноменологии, кьеркегоровского и сартровского экзистенциализма и маркузианской «новой левой» контркультуры. Вечно зеленел древом жизни Гете, от него исходили три могучие ветви – философия жизни Ф. Ницше, морфология культуры О. Шпенглера и утонченная, интеллектуально-художественная, эссеистически-мифологическая проза Томаса Манна, у которого я начал учиться эссеизму раньше, чем у М. Монтеня. Откровением стали Р. М. Рильке и «Логико-философский трактат» Л. Витгенштейна. С Г. Гессе и Р. Музилем я познакомился позже, уже во второй половине 1970-х. Влияние немцев вообще было определяющим, оно опосредовало и еврейские влияния – прежде всего Ф. Кафки и М. Бубера. Из французов – Поль Валери и Ролан Барт. Из отечественных мыслителей – Вл. Соловьев и Н. Бердяев, в меньшей степени Л. Шестов, В. Розанов, П. Флоренский. Напомню, что речь идет о конце 1960-х – начале 1970-х, когда всю эту литературу приходилось добывать исподтишка на черном рынке или одалживать у друзей; изредка выпадало счастье достать ксерокопию.
Ю
Чем ниже нас низвергало после Ленинграда, тем больше мама требовала от меня «активной жизненной позиции». Человеком в футляре мама не была. Она была «общественницей». В том смысле, что вела борьбу за справедливость. Одинокую, бесстрашную, самоотверженную. Не то что ее вдохновлял образ Данко у Горького. Она сама была этим Данко. Готовой вырвать себе сердце, чтобы воспламенить пассивную толпу. В Третьем рейхе, в арбайтслагере, не боялась гестаповцев, вдохновляя барак отмечать день Парижской коммуны и ведя саботаж на военном заводе. Под конец войны спасла свой девичий барак от расстрела, сумев вразумить совершенно обезумевших Ваффен-СС с автоматами наперевес. В центре Минска, на проспекте Ленина, подняла толпу и отбила у милиции парнишку, которого вталкивали в «воронок» за бытовой антисоветизм. С тем же темпераментом мама взялась за меня, когда после Ленинграда, Гродно, центра Минска мы оказались «на периферии», в Заводском районе.
Я не должен «замыкаться» и скупым рыцарем сидеть на сокровищах накопленной культуры. Должен нести ленинградский свет в окружающие массы одноклассников, отродье люмпен-пролетариата, обреченных на снос деревень Слепянка (Большая и Малая), амнистированных уголовников и цыган из поселка «Шанхай», что под насыпью узкоколейки. Прививать им культурные навыки. Поднимать малолетних бандитов до своего уровня. Оказывать, короче, позитивное влияние.
Благими призывами мама не ограничивалась – не думай. Квартира регулярно заполнялась «обделенными» сверстниками из числа моих заклятых врагов, включая их вожака по кличке Бубна (и фамилии Бубновский). Дурными запахами снятых верхних одежд. Одного за другим стоило бы сначала вымыть в ванной, но до этой крайности мама не доходила; так что приходилось обонять и терпеть. Я раздавал тапочки и носовые платки, чтобы им было куда сморкаться, сплевывать и харкать. Предлагались настольные игры, газеты, журналы, книжки, тома «Детской энциклопедии». Выступал с мини-лекциями. Проводил беседы на темы культуры. Рассказывал про Эрмитаж. Дети матерились, взамен обучая меня. В завершение был «товарищеский чай»: скатерть, цветы, сладкое. Результаты? Вполне сопоставимы с моей чертвертьвековой культуртрегерской деятельностью на аудиторию в десятки миллионов. Экклезиаст был прав. Бубновский вскоре припер маме мешок муки, «спизженной» с хлебозавода. Благодарность мама, конечно, отклонила, но прикипел он к ней на всю свою оставшуюся жизнь. Впоследствии навещая после каждой очередной своей отсидки.
Субъект влияния рос тоже. Из положительных они стали отрицательными. С точки зрения чужих и влиятельных родителей, я проповедовал сомнительные мысли, выступая за «подлинность». В условиях научно-технической революции отстаивал гуманитарную стезю. Вел подрывные речи на тему «быть собой». Следовать не воле родителей, а своему призванию. Вырывать себя из болота «не-подлинности». Не идти по блату, куда устраивают предки, а ехать поступать в Москву. В старших классах меня от моих приятелей стали «ограждать». Потом, правда, когда Москва обломала мне рога, родители стали снисходительней. Дети их, мои бывшие одноклассники, стали минскими студентами дневных отделений, а я превратился в заочника журфака на позорных работах за 45 рублей в месяц. «А что мы говорили? Кто оказался прав?»
Фиаско. Полный крах. Влияние свое я потерял. На них. Однако же не на себя. Вцепившись в книгу «Современный экзистенциализм» (под редакцией Ойзермана; издательство «Мысль», год 1966-й), я повторял, что цыплят по осени считают. Еще найду, как Ясперс говорит, лазейку в тоталитарной массовидности.
Стану писателем.
Срок пришел, я сжег мосты – уволился с работы, самоотчислился из БГУ, выписался из всех пяти библиотек – и снова отправился в Москву на Ленинские горы.
В смысле живых влияний, был я не сказать что восприимчив. Дедушка собирал для меня библиотеку и объяснял то, что в моих первых книгах было непонятно. Иногда я ставил его в затруднительное положение: «Что значит «б» с точками? – Где это? – Тут. Я лучше в баре б… буду подавать ананасную воду?» Дед воздействовал не только любовью к литературе, но и отношением к жизни. Своей иронической и самоироничной легкостью. Мама влияла – жизнестойкостью, веселой и открытой. Отчим – образом простой и честной мужественности. Битов: интенсивно, но кратко. Аурора, моя Европа. Ты…
Список тех, кому должно отдать дань в литературе, меня самого удивил, но вот хронологически, начиная с самых младых ногтей, мои разновеликие кредиторы: Бабель, Хемингуэй, Сэлинджер, Л. Н. Толстой, Джойс, Достоевский, Казаков, Бунин, Битов, Кафка, Пильняк, Вольфганг Борхерт, Фолкнер, Т. Манн, Норман Мейлер, Набоков, Кортасар, Селин…
При этом мало с кем из представленной ими портретной галереи манило меня отождествиться – ну разве что маленький беглец Гек, который Финн, затем Ник Адамс, затем лирический герой из «Прощай, оружие!», отчасти Холден Колфилд, отчасти герой уже помянутого рассказа «Эсме – с любовью и всяческой мерзостью», а еще безымянный мальчик из рассказа Фолкнера «Поджигатель»… кто еще? Любитель-фотограф из рассказа Кортасара «Слюни дьявола». Из русских героев, конечно, Николай Всеволодович Ставрогин – по оценке Томаса Манна, самый леденящий.
За философию взялся я в 15 лет в Крыму, где после больницы находился в санатории Министерства обороны. Сосед-генерал удивлялся моей способности так долго держать на весу «кирпичи» Истории мировой философии. Хронологически первым, как и для всего человечества, был Платон и «Сократические диалоги». Далее Сартр: эссе о нем, напечатанное в машинописном школьном журнале «Знамя юности» Светой Рубиной, которая была главредом до моего появления, назвал я по первой его прочитанной работе «Экзистенциализм – это гуманизм». Дневники «ранних» лет полны имен, названий, конспектов, разборов и цитат. До германских источников француза я в то время не добрался, хотя главная книга Хайдеггера (в переводе на английский малопроницаемая) сопровождала меня всю юность. А вот его учитель Гуссерль оказал. «Учиться видеть!» То было, конечно, крайне поверхностное представление о феноменологии как смыслообразующей интроспекции, но я беспощадно «выносил за скобки» то, на что смотрел, и склонен был вместо «намерение» говорить «интенция». Мыслители древности: стоики, киники, индусы и китайцы. Монтень. Шопенгауэр. Кьеркегор. И, конечно, Фрейд: тут я решительно разошелся с Битовым, который вслед за Набоковым стал говорить о «венском шарлатане», а вот с моей женой, предавшейся психоанализу еще во французском лицее, мы совпали с самого первого дня.
См. КНИГИ, УЧИТЕЛЯ, ЧТЕНИЕ