Читать книгу Солитариус. Книга первая - Михаил Евгеньевич Картышов - Страница 4

Глава 4

Оглавление

Когда мы покидали столовую, Несмеяна всё ещё ковырялась ложкой в тарелке, словно пыталась там что-то отыскать. Судя по всему, она с головой погрузилась в какие-то размышления и забыла о реальности.

– Так, друг мой, куда отправимся в первую очередь? – поинтересовался Сократ, когда мы вышли на крыльцо.

– А что, у нас есть выбор? Дорога-то одна.

– Чуть дальше будет поворот на зону отдыха.

– В таком случае пойдёмте туда. Лишь бы успеть до шести.

– О, у нас полно времени, друг мой! Если нигде не задерживаться, успеем обойти всю территорию. Можем начать с женского коттеджа, если хотите. Правда, тогда нам придётся сделать небольшой крюк.

– К женщинам, пожалуй, мне идти незачем, разве что посмотреть на коттедж. Но если крюк, то как-нибудь в другой раз, – сказал я, спускаясь с крыльца.

Небо окончательно избавилось от грусти и ослепительно улыбалось миру, а мир цвёл и благоухал, ни о чём не задумываясь. Мне пришло в голову, что лучше быть цветком или деревом, нежели человеком. Или животным. Слиться с природой, с миром – это и значит смириться, это и есть счастье. Вся природа счастлива, то есть бессознательна. Почему бы и человеку не стать частью природы? «Ибо не ведают, что творят…» – вспомнилось мне. Ах, если бы это действительно было так, если бы мы не ведали!

Дорожка снова вступила в лес. Метров через десять я увидел поворот налево и вопрошающе оглянулся на Сократа. Старик кивнул. Я свернул и почти сразу же наткнулся на ещё один поворот налево, но на сей раз в виде тропинки.

– Там женский коттедж, – сказал старик. – Отсюда примерно десять минут ходьбы. Не передумали?

– Нет. Как-нибудь в другой раз.

– Как скажете, друг мой.

Не знаю, чем руководствовались проектировщики “Солитариуса”, разделяя все строения приличными расстояниями, но мне это нравилось. Было в этой разделённости, в этой уединённости что-то интимное, что-то по-настоящему уютное, чего так не хватало внешнему миру, всем этим человеческим муравейникам и ульям, построенным для… Для чего? Для того, чтобы муравьи и пчёлы трудились и плодились вдвое быстрее? Они суетятся, ведомые жаждой потреблять как можно больше. Купить то, купить это – порой даже не желая, но ведь нужно выглядеть приличным, то есть быть как все…

Что-то мне подсказывало, что я жил в одном из таких муравейников. Но ничего конкретного не вспоминалось, только общая информация. Информация…

– Здесь есть телевизоры, газеты, интернет? – спросил я у Сократа.

– Зрите в корень, друг мой. К сожалению, здесь нет ничего, что связывало бы нас с миром, кроме газет, – он нахмурился. – Мы получаем по газете в конце каждого месяца.

– Но ведь мы смотрим кино, не так ли? Оно откуда-то должно браться!

– Кино привозят со всем остальным.

– Какая-то связь всё равно должна быть. Телефон, например.

– Наверняка у Гиппократа есть телефон или рация, однако нам он об этом не говорит.

– Понятно. А что за газета?

– О, название у неё отнюдь не говорящее! – с грустью произнёс Сократ. – «Правда».

– У вас сохранился экземпляр за прошлый месяц? Я хотел бы посмотреть.

– К сожалению, нет, друг мой. Может быть, в библиотеке есть… Однако ничего полезного вы там не найдёте. Ничего, что могло бы пролить свет на наше местонахождение. Вот и так называемая зона отдыха. Не знаю, кто придумал это дурацкое название, но оно прижилось.

Я и сам увидел просвет впереди. Дорожка пошла под откос, и вскоре мы вышли на большую прогалину. Посередине её противоположного края высилось двухэтажное деревянное здание, а в углах ютились два гораздо более скромных строения. Сократ объяснил, что угловые дома – это спортзал и кинотеатр, а в здании, которое все называли домом искусств – несколько комнат: музыкальная комната, танцевальный зал, мастерская художника, швейная мастерская и общий зал.

– Значит, среди нас есть музыканты, швеи и танцоры? – спросил я.

– Да. Однако в единственном числе, дружище. Музыкант, танцовщица и модельер, она же швея. Половина Солитариуса носит её творения. Это тоже её рук дело, – улыбнулся он, показывая на свой костюм. – И ваша одежда тоже.

Я посмотрел на свои чёрные спортивные штаны и футболку.

– Мне нравится. Простая и удобная одежда.

– Да, она – мастер своего дела. Хотите зайти в спортзал? – Сократ дёрнул головой в сторону длинного низкого здания, к которому мы как раз подходили.

– Нет. Мне сейчас не до физических упражнений, – улыбнулся я.

– Понимаю. Сюда иногда заходит Ван Гог и, насколько мне известно, Железная Леди, ну, та, что в столовой была. Я так называю её про себя. По-вашему, Принцесса или Амазонка.

– Думаю, Амазонка более подходящее прозвище.

– Это вам решать, Есенин.

– Так… Музыкант – мужчина? – мысленно обозначив его как Моцарт, спросил я.

– Да, примерно ваших лет.

– Лет тридцать, значит… На чём он играет?

– На фортепьяно. Если желаете, я вас сейчас познакомлю. Он наверняка здесь. Да и модельерша тоже должна быть здесь. Эти двое вечно забывают пообедать.

Мы подошли к дому искусств, который почти вплотную опоясывало несколько рядов высоченных голубых елей, посаженных, судя по всему, человеческими руками. Если говорить точнее, опоясаны были одноэтажные боковые пристройки, тянувшиеся в ширину, а не главное здание – высокое, но довольно узкое. Мы поднялись на крыльцо. Сюда зачем-то поставили два маленьких дивана. Зачем-то?.. Я окликнул Сократа, который уже собирался войти.

– Сократ, подождите. Давайте присядем. Я хотел бы кое-что уточнить.

– О, мой друг… – как-то нерешительно проговорил он, оглядываясь по сторонам. – Я не уверен, что это подходящее место для разговора. Быть может, лучше на обратном пути?

«Допустим, за нами действительно следят, что, в общем, вполне логично, учитывая нашу опасную непредсказуемость. Но зачем подслушивать? И каким образом? Глупости какие-то, – подумал я, пристально вглядываясь в Сократа. – Но ведь настоящие параноики ведут себя иначе. Хотя откуда мне знать…»

– Не волнуйтесь, ничего такого я спрашивать не собираюсь, – сказал я и опустился на диван.

Старик вздохнул и присел напротив.

– Спрашивайте.

– Вы случайно не знаете, что означает «солитариус»? Это же латинское слово, если не ошибаюсь?

– О, я думал, вы спросили у Бестии.

– Нет, я ещё толком не очнулся и многое упустил. К тому же я подумал сначала, что мне снится сон.

– Кто знает, Есенин, может, вся жизнь – сон, – горько усмехнулся Сократ, – но это не означает, что она нереальна.

– Верить можно во что угодно, только легче от этого не становится. Всякая отдельная жизнь – это трагедия. Но Жизни – с большой буквы, – подчеркнул я, – нет никакого дела до этих трагедий: они для неё всего лишь удобрение, помогающее ей разрастаться, или, быть может, семена новой, доселе не существовавшей жизни. Быть может, Жизнь посредством человека пытается сотворить нечто более совершенное. Если это так, то что остаётся нам?

– Знаете, друг мой, ваша беда в том, что вы мыслите слишком глобально. Это может свести вас с ума, – с печальной улыбкой сказал Сократ. – Такой подход неизбежно ведёт к унынию и тоске, а они в свою очередь высасывают из человека волю, желания и надежды, озлобляют его, настраивают против жизни.

– Такой подход неизбежно ведёт к тому, что начинаешь жить, не оглядываясь на мораль и чужие мнения, принимая себя, любя себя как уникальность и презирая себя как часть общего. Но – довольно философии. Так вы знаете, что значит «солитариус»?

– «Солитариус» переводится с латинского как одинокий или уединённый, необщительный. Так сказал мне Гиппократ. Подходящее название, не правда ли?

– Да, пожалуй. Вы рассказывали о пациенте, который вернулся из изолятора другим. Кто он?

– Имени я вам назвать не могу, – извиняющимся тоном сказал Сократ. – Он шахматист. С утра до ночи над доской сидит, что-то разбирает. Иногда с кем-нибудь играет, однако недолго, потому что силы слишком неравны.

– И как он изменился после изолятора?

– Видите ли, раньше он был более разговорчивым. Любил размышлять вслух. А после изолятора полностью ушёл в себя и в шахматы. Нет, он разговаривает с нами, когда мы встречаемся, но как-то неохотно.

– Ясно. И это всё?

– Ну, в общем, да, однако, друг мой, на словах всё это выглядит не так странно как на самом деле, – усмехнулся он.

– А я видел, как его уводили?

– Нет. Кажется, вас посетило вдохновение, и вы ушли в свою комнату. Да, точно, вы ещё выразились как-то возвышенно. «О муза, ты как летний снег! Как небо, ставшее землёю!» Что-то вроде того.

– Прекрасно, – хмыкнул я. – Значит, когда его вели, он вырывался? Почему же ему ничего не вкололи?

– Не знаю, друг мой. Может, и вкололи, но не подействовало, – пожал он плечами.

– Так, давайте-ка с самого начала. Где вы находились и кто ещё был с вами?

– Мы сидели в гостиной: вы, я, Ван Гог и Смоктуновский. Потом вы ушли, Смоктуновский начал разыгрывать сцены из «Братьев Карамазовых», и я вам скажу, играл он великолепно. Через некоторое время появились помощники. Они направились на второй этаж. Мы поняли, что что-то случилось. Спустя пять минут они спустились с шахматистом. Вот и всё, друг мой.

До меня наконец кое-что дошло. И это мне, мягко говоря, не понравилось.

– Но… как они узнали? – прошептал я.

– О, мой друг! Наконец-то вы поняли, – тоже шёпотом ответил Сократ.

– Что понял?

– Как что? Очевидно, что в наших комнатах установлены скрытые камеры и подслушивающие устройства.

– Думаете?

– А как ещё объяснить тот факт, что они так быстро узнали о попытке суицида?

– Да, пожалуй, других объяснений нет. Но ведь это вполне логично, разве нет? Мы потенциально опасны друг для друга и для себя. Стоит ли удивляться тому, что руководство следит за нами?

– Я знал, что вы так скажете. Да, выглядит это как забота, однако меня не покидает чувство, что всё гораздо хуже.

– Да, кстати, а как они доставили шахматиста в изолятор? Ах да, на квадроцикле. Хотя… – засомневался я, представив подобную поездку. – Но не пешком же?

– О, конечно нет! У них есть аэромобиль, транспорт будущего…

Голова моя внезапно взорвалась, и я ослеп. Мир стал похож на полотно, в которое взбесившийся художник выплёскивал все краски, что были у него под рукой. Боли я не чувствовал, только лёгкое покалывание. Голос Сократа вырвал меня из смазанной реальности.

– …сейчас они очень дорогие, но когда-нибудь это чудо техники станет общедоступным.

– Ничего себе! Серьёзно? – изумлённо воскликнул я, надеясь, что старик ничего не заметил. – Не знал, что аэромобили существуют в реальности. Как они работают?

– О, я в этом не очень-то разбираюсь, друг мой, – виновато улыбнулся мой собеседник. – Кажется, в них встроены двигатели нового типа или что-то такое. Вам лучше спросить об этом у нашего учёного.

– Учёного?

– Да. Видите, какая компания здесь собралась? Все до единого – люди необыкновенные.

– Златовласка что-то говорила об этом. «Мы не лечим безнадёжных людей» – кажется, так она сказала. Кстати, Сократ, простите, я забыл спросить: чем занимаетесь вы?

– О, мой юный друг! – он погладил бороду. – Я – писатель. Пишу романы, повести, рассказы. Одну мою книгу, написанную здесь, даже напечатали.

– Здесь напечатали?

– Нет. Я дал почитать рукопись Гиппократу, и она ему так понравилась, что он предложил мне напечатать её. Я, конечно, согласился, почему бы и нет. В общем, Гиппократ отдал рукопись в какую-то типографию, и через месяц книга была напечатана. Однако, к сожалению, сам я этого всего не помню.

– Дадите почитать?

– Конечно.

– Что ж, пожалуй, вопросов у меня больше нет. Точнее, есть, но вы всё равно не сможете на них ответить. Теперь можно познакомиться с нашим Бетховеном и модельером, которую язык мой не поворачивается назвать иначе как Шанель.

Я поднялся на ноги. Сократ тоже встал и разочарованно посмотрел на меня.

– Вы называли его Моцартом, – произнёс он таким тоном, будто я его сильно обидел. – А Шанель – да. Мы все её так называем, наверное, потому, что никого, кроме Шанель, не знаем.

– Да? Жаль, что ваши надежды не оправдались. Ну, пускай будет Моцартом, какая разница. Да, вот ещё что. При вас отсюда кто-нибудь уезжал? Кто-нибудь вылечился?

– Хороший вопрос, Есенин. Как ни странно, да. За два месяца, что я помню, выписали, если можно так сказать, троих. Двух мужчин и одну женщину. Вы их, конечно, не помните. Первым уехал архитектор, друг Ван Гога, где-то через неделю выписали женщину-поэта – её, кстати, вы терпеть не могли, а стихи её называли беспощадной графоманией. А две недели спустя нас покинул мой коллега, Никулин. Мы так звали его потому, что он постоянно устраивал цирковые представления, комедию ломал. Весёлый был человек, однако писатель из него весьма и весьма средний, не буду лукавить.

– Ясно. Значит, не так уж всё и безнадёжно?

– О, мой друг! Может, их и правда выпустили, однако я вовсе в этом не уверен, – прошептал Сократ.

– Почему же?

– Я знаю, что вы думаете, – в его голубых глазах ясно читался укор,– но я не параноик. Да, у меня нет доказательств, но что-то здесь не так, я чувствую.

– Не думаю, что вы – параноик, – соврал я.

Он как-то вымученно улыбнулся.

– Спасибо, друг мой.

В доме искусств царила глубокая тишина, и я решил, что он пуст, о чём и сказал Сократу. Он улыбнулся.

– Видите ли, Есенин, все комнаты здесь – звуконепроницаемые. Как бы там ни было, о нашем удобстве хорошо позаботились.

Я только хмыкнул в ответ.

Мы стояли в просторном холле, если, конечно, это был холл, а не какой-нибудь вестибюль или фойе. На стенах здесь висели картины в позолоченных рамах. Я подошёл к одной из них. На переднем плане двое молодых мужчин смотрели друг на друга с каким-то животным остервенением – было очевидно, что эти двое ненавидят друг друга. Светловолосый, стоявший слева со скрещенными на груди руками, был одет в потрёпанный чёрный свитер и грязные, местами прохудившиеся голубые джинсы. Белые кроссовки тоже были порядком изношены. Весь его облик говорил об отвращении к своему черноволосому врагу, который представлял с ним разительный контраст – правда, только в плане одежды: классический чёрный костюм, отполированные до блеска туфли. Но лицо его, искажённое ненавистью, выдавало то звериное, что он прятал под костюмом. Они стояли на подтаявшем снегу, чуть наклонившись друг к другу. Возможно, в следующее мгновение уже начнут грызть друг другу глотки. А на заднем плане, где зеленела трава, шли в направлении просыпающегося солнца мужчина и женщина. Они держались за руки.

– Пойдёмте, друг мой. Навестим нашего Чайковского, – сбил меня с мысли Сократ.

– Чья это картина?

– Все эти картины написали бывшие пациенты, – хмыкнул он. – Так нам сказали.

– Очень хорошая картина.

– Думаете?

– Хорошо, пойдёмте к Моцарту, – я решил вернуться к картине позже.

Дойдя до широкой спиралевидной лестницы, Сократ пальцем указал на потолок.

– Там общий зал. Мы иногда собираемся вместе.

– Зачем? – не понял я.

– Побеседовать, поделиться творчеством или мыслями, узнать новости.

Музыкальная комната находилась в самом конце левой пристройки. Сократ негромко постучал в массивную дверь, обитую неизвестным мне материалом, но никто не открыл. Старик постучал ещё раз, на сей раз гораздо громче, и потянул дверь на себя.

Комната оказалась не очень большой. В дальнем углу возле единственного окна приютилось чёрное пианино, за которым, забавно скрючившись, сидел человек. Солнечному свету преграждали путь плотные тёмно-коричневые шторы, поэтому здесь царил относительный полумрак. Музыкант, кажется, даже не услышал, что кто-то вошёл, и обернулся только на негромкое покашливание Сократа. Увидев нас, он широко улыбнулся и подошёл.

– Приветствую, Есенин, – протягивая мне руку, сказал он. – Мне сказали, что вчера вас снова настиг удар. Это правда?

Выглядел Моцарт вполне обыкновенно. Лёгкая чёрная рубашка с коротким рукавом подчёркивала его хрупкое телосложение. Ничем не примечательное лицо, растрёпанные тёмно-русые волосы, ростом чуть ниже меня, но вот глаза… В них явно было что-то ненормальное.

– Да, – я пожал ему руку.

– Здравствуйте, Толстой, – поздоровался он с Сократом. Я с трудом сдержал смешок.

– Очень жаль, – Моцарт снова повернулся ко мне, – ведь вы обещали написать стихи для моей музыки.

– Правда? – немного озадаченно спросил я. – Но… По-моему, музыка не нуждается в стихах, она вполне самодостаточна, разве нет? Да и стихи…

– Да-да, вы говорили то же самое, – он нетерпеливо перебил меня, – но я вам предложил – и вы любезно согласились – произвести маленький опыт. Проверить, насколько точно могут стихи отразить содержание музыки. Я понимаю, что это весьма наивно, и тем не менее…

– Это интересно. Проще говоря, я должен написать стихи по мотивам вашей музыки, преобразовать ноты в слова?

– Именно. Если не передумали, можем начать прямо сейчас.

– Признаться, я не уверен, что способен сейчас что-то написать, но я с удовольствием послушаю вашу музыку.

– Я вас вовсе не тороплю. Тем более что с первого раза полностью проникнуться музыкой вам вряд ли удастся. Итак, присаживайтесь, господа!

В комнате было два кресла – одно рядом с окном, второе возле двери, и несколько мягких стульев, стоявших в ряд у дальней стены. Я устроился в кресле поближе к пианино, а Сократ занял стул рядом со мной. Моцарт облокотился на пианино, как будто о чём-то задумавшись, и стоял так секунд десять. Затем присел и положил руки на клавиши.

Комната наполнилась мрачными торжественными нотами. То было торжество льда, сковавшего жизнь. Бесчувственность, бессознательность, бескрайняя пустота. Так звучало бы Ничто, если бы оно могло звучать. Но через несколько секунд я уловил в этом жутком холоде что-то вроде страха. Или это была робкая надежда? Показалось мне или музыка самую малость стала теплее? Нет, не показалось. Жизнь восстала! Ещё очень слабо, несмело исходил её голос из-под толщи льда, но он дарил надежду. Лёд понемногу терял власть над миром. Спустя какое-то время он начал потрескивать. Плавно, очень плавно менялась интонация. Шла борьба между жизнью и смертью, и жизнь с каждой нотой становилась всё сильнее. В стерильность Ничто проникло Солнце, и лёд треснул. Жизнь вырвалась на свободу! Теперь в музыке преобладали ноты надежды, пока ещё нерешительной радости. Они беспощадно заглушали торжественную мрачность своих захватчиков до тех пор, пока она окончательно не исчезла. Жизнь победила! Наступила весна, полная радостных предчувствий и жажды дарить. Сердце слишком богато любовью – ко всему. Слёзы счастья, слёзы благодарности за возможность выплеснуть свою любовь в мир, за возможность вдыхать ароматы весны. Ах, как прекрасна жизнь! Как прекрасна весна! Музыка стала более страстной, жаркой, но вместе с тем более спокойной. Парадокс, но иначе не объяснить. Весну сменило лето: местами – знойное, и тогда музыка накалялась до предела и резко затихала на несколько секунд, погружая слушателя в царство сна; местами – дождливое и грозовое, и комната наполнялась грозными, но благословляющими и величественными нотами. Вскоре в основной теме начала проступать еле уловимая грусть, нота за нотой превращавшаяся в лёгкую печаль. Осень. Радость ещё не покинула сердце, но уже ослабела. Лёгкая печаль плавно перетекла в чёрную тоску. Ах, проклятая жизнь! Почему ты так быстро уходишь? Хочется плакать от безысходности, от бессилия. Почему?! Проклятая жизнь… Тоска безжалостно разрывает сердце, и, в конце концов, в нём воцаряется безразличие – ко всему. Жить или умереть – не всё ли равно? В музыку проникли знакомые ледяные ноты. Через минуту они почти заглушили голос жизни. Бескрайнее белое пространство, а посередине – с каждой нотой уменьшающийся зелёный островок. Лёд одержал победу, но я знал, что эта победа была временной. Разве можно передать всё великолепие этой музыки словами? Не стоит даже и пытаться!

Моцарт повернулся к нам.

– Что скажете, господа?

– Прекрасно! – с чувством воскликнул я. – Это было бесподобно! Я даже не нахожу слов, чтобы выразить своё восхищение.

– О да! Великолепно! – взволнованно добавил Сократ.

– Благодарю вас, – Моцарт склонил голову. – Надеюсь, вы поняли, что данное произведение повествует не о временах года. Это было бы слишком примитивно.

Мне стало немного стыдно за то, что я воспринял музыку именно так. С другой стороны, у меня было слишком мало времени для более глубокого погружения. Как бы там ни было, я решил прибегнуть к полуправде.

– Честно говоря, сперва я так и подумал, но затем понял, что тут спрятана более глубокая мысль.

Моцарт лукаво улыбнулся.

– А вот и нет, Есенин. Я вас обманул. Это произведение так и называется: «Времена года».

Такого поворота я не ожидал и растерянно оглянулся на Сократа. Тот весело улыбался.

– Чайковский любит так шутить. Не слушайте его, друг мой. Однако хочу сказать, что понимание музыки не менее субъективно, чем понимание поэзии. Вы согласны, Чайковский?

Моцарт почесал тощую шею и ответил.

– Субъективно? Если вы имеете в виду, что поэзию и музыку каждый понимает как может, как умеет в меру своих способностей и возможностей, то да, я абсолютно согласен. Но музыка в отличие от поэзии безгранична. Если слова, скажем, «мороз и солнце; день чудесный», предполагают рамки, вне которых их понимать нельзя, то музыку, настоящую музыку, – поднял он вверх правый указательный палец, – а не современную, не стесняют никакие рамки. Я хочу сказать, что музыку можно толковать как угодно, и любое толкование имеет право на жизнь. А теперь, извините, господа, мне необходимо побыть в тишине. Есенин, подумайте пока над стихами, а завтра приходите снова.

Солитариус. Книга первая

Подняться наверх