Читать книгу Сказка о царевиче-птице и однорукой царевне - Надежда Николаевна Бугаёва - Страница 7
Фарфоровая девица
Оглавление«Танюша – поповская дочка, вышей мне узорную сорочку!»
На Никитина нельзя взглянуть без смеха. Вот турок! Если бы все перецелованные ручки взаправду грели ему губы, то сейчас на его губах можно было бы поджаривать телятину. И он вечно без денег – зато всегда сытый, пьяный, здоровый и приголубленный. Он настоял, чтобы заказан был крытый экипаж, а не обычные сани, хотя я почти что уверен: денег у него нет и всё полученное у Маркса прокучено ещё в прошлый вторник.
Я лезу в карман, достаю бумажку и сую Никитину: он заказал – пусть сам расплатится с извозчиком. Не хочу видеть, как этот толстый бирюк начнёт выворачивать карманы и громогласно удивляться, что они пустые. Что за созданье, ей-Богу: и пиюще, и ядуще, и пенязи беруще.
Как сейчас помню наши первые годы в Петербурге: мы ни перед кем не отчитывались и снимали квартиру на двоих подешевле, за пять рублей, лишь бы не брать взаймы. Что мы ели тогда? Даже не помню. А ели ли? Потраченное на хлеб – потраченное впустую. Только шустовский коньячок, только свежая буженина, только гавенеровские сигары, только «чистое искусство». Мы-то скинули университеты и батюшек с плеч и были готовы взмыть в небеса.
Поначалу, впрочем, вместо того чтобы взмыть, мы совали себя в любую щель. Относили написанное по любым адресам, где хоть отдалённо слышали слово «поэзия», относили в еженедельники, в «Новое слово», в издательство Маркса и получали копейки. Мы хотели погромче прокричать наши имена, а нашими стихами поначалу затыкали «дырки» в номере, как паклей. В Петербурге нас никто не знал и мы никого не знали, но так было даже интересней.
Никитин писал некрологи. Он у меня вообще человек боязливой и прекроткой. Один неудачник, Фофанов Костик, устал ждать признания, как старая Антиклея устала ждать Одиссея, начал пить по-чёрному и рехнулся. Но я – нет. Я готов был пожевать хлеб и не спешил топиться. Блаженный миг моего собственного полоумия я берёг на конец жизни.
Я не искал тузов, чтобы прятать в рукаве, ибо я не шулер, а игрок. Жизнь такова, как описана в «Одиссее»: ты не можешь стать царём, пока море не вынесет тебя на пустой берег голеньким и облепленным всякой дрянью. Вот и в Петербург меня вынесло вполне голеньким и облепленным. Приняв удары, я хотел накликать дары. Я находился в правильной позиции и был готов обретать взамен утраченного.
Если бы искусство отвергло меня, то я бы… не знаю, стал бы мальчиком на побегушках. Никем бы не стал. Стал лавочником. Так стоит ли ломать голову?..
Когда я прикасался к словам, они превращались в алмазы, в звёзды, в солёный ветер. Когда я окрывал рот, то видел, что люди закрывали свои и слушали. Я назвал нас «Астарте», а каждую свою элегию – эпитафией любви. Помню первый вечер моей «славы»: карточек со мной, стоящим подле человеческого остова, распродали больше, чем наших сборников, а мне нечем было ужинать.
Господи, вот иезуит! Никитин своими шуточками доведёт Танюшу-поповскую дочку до того, что она выпрыгнет из экипажа ещё раньше, чем мы доедем. Что только барышни находят в этом семипудовом телёнке? Вот и эта: смотрит Никитину в рот и по ложке глотает все его пошлости. Да что там она – я и сам не могу удержаться, чтобы не прыснуть с каждой его выходки: сей увидавши фильдекос, я загудел, как паровоз! Что, Никитин, что? Ты белены объелся? Придержи свои лапищи, турок! Бога ради!.. [фильдекос – материал для изготовления дамских чулок]
Вторая девушка сидит совсем тихо, только её колени то и дело трогают мои на кочках. Она не умеет держать папиросу и вот-вот сломает её пополам – я протягиваю руку и пытаюсь исправить её птичью хватку. Она разрешает мне касаться её ручки. У неё руки, которые хорошо выходят на портретах: как их ни сложишь – получается форма. Женщины любят держать в таких руках тонкие мундштуки, позируя часами напролёт, даже когда вокруг на расстоянии пятисот метров нет ни одного художника.
Она сама подошла ко мне и заговорила о моих стихах, и она-де боялась идти одна по проспекту, и ручки у неё-де замёрзли в муфте. Мой простяк Никитин сразу загудел, как труба. Барышни уже не гимназистки, но ещё и не кокетки. Вот уж bébés [фр. малютки], как сказал Никитин. Видно, что любят поэзию и теперь будут искренне шарахаться при слове «шандальеры».
Там, на улице, bébé-Ляля хотела поехать со мной, а теперь вот молча смотрит на меня, как на полотно Рембрандта. Она продолжает сидеть так, что наши колени соприкасаются каждую минуту. Глаза у ней горят как в горячке, и личико постепенно становится пунцовым. Ноябрьский ветер покусал её детские щёчки. Я припоминаю, что видел её раз на одном вечере летом или весной. Почему вы больше не ходите на наши вечера, говорю я, чтобы что-то сказать и услышать её голос. Так она служила у старика Маркса… Теперь ясно, почему мы виделись: приглашать маленьких издательских барышень на поэтические кутежи – это добрая традиция.
Её рука – это ручка фарфоровой куклы, только вместо бутоньерки у ней папироска. Вот уж fleur du mal [фр. цветок зла]! Стоило бы издать такую открытку. Становится душно, от непривычки лицо барышни идёт пятнами, и я приоткрываю окошко. Я ещё раз трогаю её ручку – уж не пытаюсь ли оживить фарфоровую куколку рукопожатием? Как у Пушкина, только – фарфоровая гостья… Что это? Её точно током ударило – папироска летит в окно. В чём дело, bébé-Ляля? Так-с, значит, наша куколка ожила.
Она оглядывается, как спросонья: Илья Ефимыч, Илья Ефимыч… Я уж 30 лет и 3 года Илья Ефимыч, даже дольше. А ты думала, я Сальтеадор-разбойник, похититель барышень? Я хоть и пьян, но из хороших дворян. Господи, она и правда гимназистка…
Никитин, говорю я, девица начинает шуметь, поворачиваем оглобли, я сейчас скажу возчику. Моему Никитину не нужно повторять дважды. Всё-таки хорошо, что она уже не служит у старого Маркса: не хватало ещё историй с вопящими барышнями и их отцами. Какое-то впадение в детство, ей-богу.
Девица сдерживается, но я вижу, что её так и подмывает открыть рот: крику быть, как сказал бы царь Пётр. Спасибо только Никитину, чьих лапищ не сумела бы избегнуть даже сарептская вдова: он как ни в чём не бывало продолжает трубить вовсю, вот уж тундряной олень! На него давно пора навесить Екатерининский крест за умение утихомиривать девиц. Ему всё нипочём.
[сарептская вдова – библейский образ крайне благочестивой женщины]
Мы подъезжаем к месту обретания барышень – bébé-Ляля смотрит на меня, как астматик на кокаиновые капли. Да, милая барышня, это ваш дом. А вы что ожидали – пещеру Сальтеадора-разбойника? Я высаживаю её, как самую настоящую куклу. Никитин клянётся, что эта встреча наполнила его доселе пожухлое существование натуральным пленительным счастьем. Она так и остаётся стоять на ветру – выброшенная привередливой хозяйкой кукла, не умеющая сама разогнуть свои фарфоровые ручки и ножки.
Уже через час мы с Никитиным и парой лучших ребят Петербурга, с которыми через неделю поедем выступать в Ригу и Варшаву, пьём шампанское в «Медведе» [модный ресторан в дореволюционном Петербурге], и сидящая на коленях Никитина coquette замечательно умеет сама разгибать свои ручки, если нужно закурить папиросу.
Я зачем-то смеюсь своим и чужим шуткам так, точно месяц жил на необитаемом острове. Мерзкий разговор с редакцией, с издательством и с моим батюшкой – всё после. Шустовский коньяк, свежая буженина, гавенеровские сигары – вместо этого мы пьём французское шампанское и закусываем поцелуями живых, а не кукольных губ.
Позже в ватерклозете горит лампа с красным абажуром. Я опускаю глаза: мои руки, белая чаша – всё красным-красно. Мне становится страшно, и из глаз бегут слёзы.
Вернувшись, я развлекаю себя мыслью, что пушкинский Каменный гость утянул своего неловкого оскорбителя в преисподнюю, а сегодняшней Фарфоровой гостье, чтобы вернуться и утянуть меня, потребуется порядком попыхтеть, дабы разогнуть свои фарфоровые ножки… Зала кружится вокруг меня, и я слышу щебет Никитинского голоса. Право, вот медведь!
***
Фарфоровая девица
Не успеет час рассветный минуть —
Обратились твои губы в глину.
Уж устам не пыхать жаркой кровью,
И навек застыл оскал фарфорный.
О, не будьте бледно-хрупки, перси!
Об пол вриз, моя соловушка, не бейся!
Но перстам не удержать пожатье,
И, фарфорные, они лежат на платье…
Не вздымаются, зажаты в лифе, перси,
И, фарфорное, в груди умолкло сердце.
Глазки не узнают меня боле,
Ручки разогнуться уж не вольны,
И всей страсти и огню моей десницы
Не согреть фарфоровой девицы.
***