Читать книгу Борис Пастернак. Времена жизни - Наталья Борисовна Иванова - Страница 18

Часть II
Время жизни: весна
Сестра моя жизнь

Оглавление

Николай II приехал в Москву на торжества по поводу трехсотлетия дома Романовых.

Пастернак стоял с приятелем на Страстной площади. Царь ехал верхом на белом жеребце. Николай был в полковничьей фуражке с красным околышем; впереди и позади конвоем – казаки в кубанках.

Лицо царя было спокойным и казалось даже безразличным.

Никаких чувств, кроме спокойного безразличия, не возникло и у Пастернака. К царю и в его молодой среде, и в окружении Леонида Осиповича относились более чем равнодушно, хотя отец и был знаком с членами царской семьи – великий князь Сергей Александрович являлся попечителем Училища.

О февральской революции Пастернак узнал на Урале, в Тихих Горах. Решил немедленно выезжать в Москву: несмотря на уральские морозы и снежные заносы, вместе со Збарским (именно он, Пепа Збарский, впоследствии станет главным специалистом по бальзамированию тела Ленина) отправился в путь.

Хотя никакой близостью к революционному движению Пастернак и его семья не отличались, хотя царский режим вроде бы ничем лично ему – и тем более академику живописи Пастернаку – не досадил, тем не менее общераспространенную неприязнь либеральной художественной интеллигенции к царской власти они разделяли. Копились и в его жизни унижения: из-за еврейского происхождения и соответствующей квоты он не мог сразу поступить в гимназию, которую обязан был закончить только на «отлично», только с золотой медалью – иначе о Московском Императорском университете оставалось бы только мечтать. Еврейские погромы, революция 1905 года, своя спина под казацкой нагайкой – такое не забывалось, как навсегда травмой страха остался в памяти и поспешный отъезд с родителями в Германию в связи с событиями 1905 года. А еще – Пастернак унаследовал от русской интеллигенции и от «толстовского» века народолюбие, даже – преклонение. В мае 17-го он пишет об уральских рабочих с восторгом: «…здесь, на Урале, рабочие более чем где-либо подготовлены к самостоятельному веденью предприятий. Уже и в прошлом году я восхищен был высотою их умственного уровня…»

Освободительный дух февральской революции подействовал на Пастернака опьяняюще. Революционные события он воспринял исключительно восторженно.


В Москве по-весеннему весело и сыро; звонит трамвай – вперемежку с благовестом. Пастернак снимает все ту же каморку в Лебяжьем.

«„Подумайте, – сказал он мне при первой же встрече, – когда море крови и грязи начинает выделять свет…“ Тут красноречивый жест довершил его восторг. Тотчас было приступлено к делу и задуман роман из времен Великой французской революции. Помню ряд книг, взгромоздившихся на его столе, взятых из университетской библиотеки, из Румянцевской, не знаю еще откуда. Огромные тома с планами Парижа той эпохи, где изображались не только улицы, но и дома на этих улицах, книги с подробностями быта, нравов, особенностей времени – все это требовало колоссальной работы. Понятно, что замысел скоро оборвался. Воплотилось только несколько сцен в драматической форме, которые были потом напечатаны в одной из газет. Однако он читал мне начало одной главы. Ночь, человек сидит за столом и читает Библию. Это все, что у меня осталось в памяти. Характерно тем не менее, что прежде всего ему пришла в голову французская революция. Казалось, было бы проще идти по прямым следам, писать о русской революции, но правильный инстинкт художника подсказывал ему верное решение. Роман об эпохе можно писать лишь после того, как она закончилась»

(К. Локс, а слова, которые можно будет отнести к «Доктору Живаго», выделены курсивом мною. – Н. И.).

Как упоминалось, перед отъездом на Урал на столе у него в каморке тоже лежало Евангелие.

Все происходившее сейчас представлялось ему библейским.

Тем более что и Библию он воспринимал не только как Священное Писание, но как записную книгу человечества.

Приехал в Москву из Петрограда Маяковский – Пастернак утром зашел к нему. Одеваясь, Маяковский читал новые стихи, и Пастернак предложил послать футуризм к черту.


Он опять влюбился – и, как всегда, с невиданной, как ему снова казалось, силой.

Елена Виноград – та самая «иркутская барышня», в недавнем прошлом девочка, которую он еще в 1910 году собирался обучать латыни. Девочка, которой он посвятил одно из стихотворений в «Поверх барьеров». Державшая в руках голову «сумасшедшего» кузена Штиха, вдруг возжелавшего повторить подвиг Коли Красоткина (из «Братьев Карамазовых»), улегшись между рельсами в ожидании поезда. Тогда Пастернак написал Штиху: «был влюблен в нас троих вместе», «а Лена меня поразила» (2 июля 1910). Теперь, среди оживленных революционным подъемом людей, она опять поражала – «загадочно невеселым взглядом, блуждающим неведомо где, в тридевятом царстве, в тридесятом государстве».

Елена Виноград принадлежала к женскому типу, всегда потрясавшему Пастернака: разбитой, обиженной, печальной, оскорбленной красоты. «Я не люблю правых, не падавших, не оступавшихся, – скажет Юрий Живаго Ларе. – Их добродетель мертва и малоценна. Красота жизни не открывалась им». И – парадоксально – именно с Еленой связано ощущение радости, звонкого смеха, даже хохота. Он помнил Елену девочкой на качелях, на даче – и встретил ее взрослой женщиной с трагической судьбой: у нее погиб на фронте жених, Сергей Листопад, знакомый Пастернаку, – сын философа Льва Шестова.

Елена попросила подарить ей книгу, но Пастернак решил, что для Елены он напишет новую. Эта новая книга стала и своеобразным дневником тех дней, которые каждый русский писатель поименует по-своему.

Майским вечером в Москве, на Театральной площади, выступал Керенский, тогда еще – военный министр; они вместе оказались на митинге. Музыканты из оркестра Большого театра, спешившие на вечерний спектакль, не могли пробраться сквозь толпу к служебному входу. Опасались беспорядка, боялись смять кого-нибудь ненароком в толпе. «Граждане, в цепи!» Машину Керенского восторженная публика засыпала розами.

Лужи на камнях. Как полное слез

Горло – глубокие розы, в жгучих

Влажных алмазах. Мокрый нахлест

Счастья – на них, на ресницах, на тучах.


Это был медовый месяц революции. «Бескровной», «великой бескровной», как ее именовали. Старый, грозный и как будто бы крепкий строй превратился в призрак. Самодержавие рассыпалось стремительно. Юнкера в Москве были отправлены в отпуск.

А потом наступило чрезвычайно жаркое, засушливое лето.

Забастовали дворники. Москва становилась пыльной и грязной. Начались беспорядки.

Пастернак подарил Елене Виноград новые стихи, вложив их в обложку из-под стихов «Поверх барьеров». Вложенное составляло примерно половину будущей книги «Сестра моя жизнь».

Драматическая, несложившаяся любовь стала движителем лирики, в которой каждое стихотворение явило собою высвобождение чувства.

Поэт ревновал ее – к погибшему жениху, к окружению, к двоюродному брату, своему приятелю Штиху и даже к общественной активности. Летом Елена Виноград записалась в группу по созданию органов самоуправления и уехала в глубь России, в Саратовскую губернию. Он писал ей почти каждый день – по обычаю, сложившемуся еще в Москве, когда после свиданий и длинных прогулок ночью сочинял письма для ее утреннего чтения. Теперь он долго не получал ответа, до него дошли какие-то странные слухи, он в них поверил – и отослал ей резкое, злое, несправедливое письмо.

В ответ она сообщила, что не желает его больше видеть.

Но он рванулся – через вздыбленную анархическую Россию – и, пробыв у Елены четыре дня, вернулся в Москву.

Она написала ему – и он прочел в письме особо важное, страшное для него слово: судьба. Вернее, не судьба. Возможное счастье с Пастернаком – измена погибшему. А брак с нелюбимым – продолжение ее несчастья; такова схема, которой она решила подчинить свою жизнь. Схема, конечно же, «достоевская», литературная, – но именно в первые два десятилетия XX века литературные сюжеты отчаянно воплощались в жизнь.

Рождение книги Пастернак пережил одновременно не только с потрясением общества и государства, но и с потрясением любовным, с дрожью от поездок, объяснений и разрывов.

Анархия усугублялась, в Москве ввели военное положение; зайдя на Волхонку, Пастернак вынужден был пробыть там три дня. Телефон молчал, электричество отключили, дом на Волхонке обстреливался с двух сторон. Это был октябрьский переворот. И уже в ноябре Пастернак пишет с грустной иронией Ольге Збарской на Урал: «Скажите, счастливее ли стали у Вас люди в этот год, Ольга Тимофеевна? У нас – наоборот, озверели все, я ведь не о классах говорю и не о борьбе, а так вообще, по-человечески. Озверели и отчаялись. Что-то дальше будет». Дальше будет много хуже, только Пастернак этого еще не знает.


Книгу «Сестра моя жизнь» поэт окончательно скомпоновал в 1919 году для издательства «Искусство молодых» (ИМО), во главе которого стоял Маяковский. (В «Охранной грамоте» Пастернак вспомнит, что по прочтении «Сестры моей жизни» Маяковскому «услышал от него вдесятеро больше, чем рассчитывал когда-либо от кого-либо услышать».) Чуть отличный вариант был подготовлен для государственного издательства – ГИЗа. А напечатана она была только через три года в издательстве Гржебина – в 1922 году в Москве, в 1923-м – в Берлине.

Посвящение книги Лермонтову Пастернак объяснит в письме 1958 года:

«Я посвятил „Сестру мою жизнь“ не памяти Лермонтова, а самому поэту, как если бы он еще жил среди нас, – его духу, все еще действенному в литературе. Вы спрашиваете, чем он был для меня летом 1917 года? Олицетворением творческой смелости и открытий, основанием повседневного свободного утверждения жизни».

И сама книга, и мироощущение Пастернака аполитичны, не по букве (упоминается единожды Керенский), а по духу. Головокружительно свободная, полная свежести воздуха, расцветшая, как душа, книга. В сравнении с двумя предыдущими гораздо более ясная при всем пастернаковском «своеобразном складе души» и поэтики. Пастернак отказывается от романтизма – в литературе и жизни:


Конец ознакомительного фрагмента. Купить книгу
Борис Пастернак. Времена жизни

Подняться наверх