Читать книгу Свод небес - Наталья Струтинская - Страница 4
Часть 1
Ⅲ
ОглавлениеОтвет, который Марфа получила, заглянув в глаза Зимина и прочтя в его взгляде одну только неприкрытую страсть, а в лице его увидев совершенное бесстрастие, ввел ее в состояние отрешенности, фатальной убежденности в том, что же является причиной того надлома, который она все больше ощущала в себе и который, должно быть, уже давно появился в ней, но обнаружился только теперь, когда она позволила прикоснуться к этому надлому тому, что само и является причиной появления его.
Зимин никогда бы не полюбил ее – Марфа была теперь убеждена в этом. И она никогда бы не полюбила его. Марфу влекло к Зимину непонятное ей, почти гипнотическое воспоминание чего-то, что когда-то позволило ей почувствовать жизнь в себе, ощутить вкус ее и увидеть ее цвет. Зимин же никогда не испытывал влечения к Марфе, и его неожиданное ласковое расположение к ней диктовалось определенными мотивами, побудившими его подвергнуть риску свои дружеские отношения с Катричем и известные только ему одному. Как бы то ни было, Марфа вдруг поняла, что существует одно только обстоятельство, которое является проявителем, помогающим отличить пустое желание удовлетворения своего влечения от основательного, глубокого чувства, которое является началом всякой воли и любви. Внимательный, изучающий, проникнутый какой-то пугающей откровенностью взгляд Зимина был совершенно лишен всяческого трепета и уважительности, – одна только благовоспитанная, вышколенная предупредительность плескалась в нем. Угодливость выражения его лица и его машинальная обходительность были лишены чего-то настоящего, живого. И в этой спокойной заботливости и внимательной, цепкой участливости Марфа вдруг увидела отражение того, чем являлась она сама, – сводом правильного, заученного поведения, который диктовал события жизни, а не предлагал их.
Возвращаясь обратно домой, Марфа, как заклинание, прокручивала в мыслях образ своего мужа, впервые в жизни всем сердцем желая, чтобы он оказался дома, – почему-то именно в те минуты он вдруг всплыл в ее памяти, предстало перед глазами его живое лицо, улыбка его и взгляд, всегда наполнявшийся любовью при виде жены. Но дом был пуст – темнели его высокие окна, и только одиноко желтел фонарь над входом, освещая входную дверь и гранитные ступени.
Сапфировый свод неба постепенно темнел, укрываясь матовым полотном ночи, бесцветно-черным, двусмысленным и туманным.
Катрич вернулся из Петербурга только в пятницу утром, но в Марфе к тому времени уже остыло ее нетерпеливое ожидание возвращения мужа. Она встретила его более приветливо, нежели обращалась с ним раньше, накрыла к завтраку стол и все время улыбалась ему, ожидая, что он как-нибудь по-особенному выразит ей свою благодарность за ее ранний подъем, радушную встречу и завтрак, который Марфа почти никогда не готовила мужу, за исключением вот таких порывов глухой приязненности. Но Катрич, вопреки ожиданиям Марфы, не только, как ей показалось, совсем не заметил ее особого расположения к нему в то утро, но даже не притронулся к завтраку: Филипп наспех поцеловал жену, поднялся в спальню, торопливо переоделся, зашел к себе в кабинет, собрал какие-то бумаги, после чего спустился вниз и, одарив жену еще одним беглым поцелуем, уехал.
Эта поспешность мужа обидела Марфу. Она испытала чувство разочарования, будто и он, единственный, для кого, как она считала, она была фокусом жизни, вдруг отвернулся от нее, проявив к ней все ту же бесстрастную заученность и формальность.
Катрич часто задерживался на работе, и в тот день он не возвращался домой особенно долго. Стрелки часов уже перевалили за полночь, когда Марфа услышала, что входная дверь дома открылась.
Марфа обернулась на этот звук.
Дверь ее комнаты была распахнута. Поднявшись с кресла, что стояло напротив раскрытого окна, Марфа подошла к двери. Внизу слышались мерные шаги Филиппа, но наверх он не поднимался. Марфа решила не спускаться к мужу, вспомнив его обхождение с нею утром. Но все же она не стала плотно закрывать дверь своей спальни, решив, что это ее действие было бы слишком резким по отношению к ее мужу, которого не было дома больше четырех дней. И Марфа только прикрыла дверь спальни, оставив мужу возможность самому решить, заходить к ней или нет.
Марфа легла на постель, не снимая халата. Она отвернулась от двери и лежала теперь с открытыми глазами, рассматривая тусклую стену, цвет которой совсем нельзя было различить в темноте.
Внезапно на стене появилась желтая полоса света, просочившегося в приоткрытую дверь спальни, – Филипп включил в коридоре второго этажа светильник.
Марфа прислушивалась к шагам мужа, которые медленно приближались. Внезапно шаги стихли – Филипп остановился, но не у двери спальни жены, а чуть дальше, там, где была дверь его комнаты. Некоторое время Марфа не слышала ничего. Вдруг снова шаги – и через несколько мгновений желтая полоса света исчезла со стены. Марфа обернулась. Дверь в ее спальню была плотно закрыта.
На следующий день Катричи были приглашены Алексиной Тимофеевной на празднование юбилея Кирилла Георгиевича. Празднование это проводилось скромно, по-домашнему, в четырехкомнатной просторной московской квартире, где жили Дербины.
В гостиной был накрыт стол, за которым собралось все многочисленное семейство. Приехали сыновья Дербиных, старший из которых привез с собой немолодую уже женщину, назвавшуюся его невестой, Агриппина с мужем и восьмимесячным сыном и сама чета Катричей, которой особенно была рада Алексина Тимофеевна. Она уважала Филиппа, находя в нем ту редкую способность мягко, но твердо держать себя, которая всегда вызывала в ней уважение.
Кирилл Георгиевич заметно постарел за прошедшие три года. Ему исполнялось шестьдесят пять лет. Еще недавно ему нельзя было дать больше пятидесяти, и очень он всегда гордился этим своим моложавым видом. Но потом, как это часто бывает с теми, кто выглядит моложе своих лет, он вдруг резко постарел, его еще густая шевелюра на голове стала совсем белой, а лицо осунулось, щеки опустились, даже обвисли, а на лбу появились коричневые пятна. Он сдержанно улыбался, сидя во главе большого стола, и время от времени поддакивал на замечания своей жены.
Алексина Тимофеевна же нисколько не изменилась. Она была младше мужа на четыре года и всегда выглядела строго на свой возраст, со всех сторон ухоженный и старательно корректируемый. Невысокая, сухая, с пышной темной копной волос без единой проседи, собранных в объемную высокую прическу, она производила впечатление женщины бодрой, энергичной и уверенной в себе, каковой, собственно, и являлась.
Сыновья Дербиных, младшему из которых было тридцать два года, а старшему – тридцать пять лет, были высоки ростом, статны, как отец, с упрямо выдвинутыми подбородками, высокими лбами и жестким изгибом бровей, который делал взгляд обоих твердым и решительным. Агриппина же была маленькой и худой, как мать, с тонкими темными волосами, собранными на затылке в небольшой пучок, бледными щеками и пышными ресницами. Личико ее, некогда бывшее утонченно-прелестным, с нежным розовым румянцем на щеках и веселым взглядом, потускнело, и Марфа видела в нем тщательно скрываемую усталость, лицемерием отзывавшуюся в ее улыбке.
Марфа же была как всегда сдержанна и немногословна, но немногословность ее на сей раз была не следствием ее отстраненности или поиска нужных фраз, а плодом ее задумчивости.
Когда после несвойственной семье Дербиных суматошной встречи, громких поздравлений, самые красноречивые из которых принадлежали Филиппу, все сели за стол, наступило более привычное сдержанное затишье, нарушаемое короткими фразами, исполненными высокомерной учтивости братьев Марфы, субтильно-любезной расположенности Алексины Тимофеевны и скромной заинтересованности Кирилла Георгиевича, и отчасти разбавляемое остроумными оборотами громкой речи мужа Агриппины и ответами на эти обороты Филиппа, который говорил тихо, но которого слышали при этом все. А Марфа следила за этим казавшемся ей вымученным диалогом, потому как – это стало бы ясно не только для Марфы, но и для всех собравшихся за столом, если бы они задумались над этим, как задумалась она, – все, собравшись волей случая вместе, говорили о чем-то пустом и несущественном, но по собственной воле никогда бы не заговорили друг с другом даже об этом, потому как все были людьми разными, далекими друг от друга, даже полярно-противоположными. И единственной точкой соприкосновения их служила Алексина Тимофеевна, прямо или косвенно устроившая судьбу каждого сидящего за столом и упорно теперь поддерживавшая бессодержательную беседу в приторно-правильном, великосветском направлении.
– Филипп, ты ведь ездил на этой неделе в Петербург? – обратилась Алексина Тимофеевна к Катричу, занятому приготовленной ею рыбой «по-гречески». – Твои проекты распространяются теперь и за пределами Москвы?
Филипп смущенно улыбнулся на последние слова Алексины Тимофеевны, которые были сказаны ею для того, чтобы подчеркнуть значимость и важность Катрича, а следовательно, значимость и важность самой Алексины Тимофеевны, бывшей его тещей.
– Мы строим в Петербурге галерею, в которой в будущем предполагается сдавать помещения под выставки зарубежного искусства, – сказал Филипп. – Строительство галереи началось около трех месяцев назад: уже заложен фундамент и началось возведение стен. Проект галереи принадлежит мне, но неожиданно появилась новость, что в него без моего участия внесены некоторые коррективы.
– Какая неудобная ситуация… – протянула Алексина Тимофеевна, со всем вниманием подавшись лицом в сторону Филиппа и сощурив и без того мелкие глаза. – Как же так могло получиться?
– Такое случается, – отозвался Филипп. – В ходе работ заказчик обращается к исполнителю с просьбой изменить проект, например, касательно этажности здания или же изменения конструктивных частей объекта, как, в частности, в нашем случае. Если исполнитель отвечает отказом на подобную просьбу, проект не подлежит корректировке. Однако наш заказчик обратился к другой компании, которая разработала новый проект на основе первого. Хотя в нем и указаны оба проектировщика, авторские права были явно нарушены, и мы намерены обратиться в суд с требованием о защите таких прав.
– Очень неудобно… – вновь, растягивая слова, произнесла Алексина Тимофеевна, будто эта фраза являлась самым красноречивым определением того положения, в котором оказался Катрич.
– Думаю, все скоро решится в нашу пользу, – сказал Филипп, мягко при этом улыбнувшись обратившимся к нему лицам сидящих за столом.
Наступила пауза. Марфе пришло в голову сказать всем о проекте нового бизнес-центра, который, как рассказывал ей Зимин, планировался для продажи американской строительной компании, но она промолчала, хотя уже открыла было рот, чтобы сказать об этом. Во-первых, сам Катрич ничего не рассказывал жене об этом проекте, и у него возник бы вопрос, откуда она знает о нем. Марфа могла бы сказать ему, что ей рассказал о проекте Зимин, но ей не хотелось о нем говорить. Ей казалось, что она тут же выдаст свое смятение при звуке этой фамилии, хотя она считала, что ни в чем не виновата перед мужем, потому как не совершила ничего дурного и достойного осуждения.
Во-вторых, Марфа никогда не хвалила мужа в обществе. Она вообще никогда и ни с кем не обсуждала его, считая это самохвальством и признаком гордости за него, которую она отнюдь не испытывала.
Филипп, всегда бывший внимательным к жене, заметил короткое движение головы Марфы, когда ту посетила мысль о проекте, и обернулся к ней, готовый выслушать любое ее изречение. Но Марфа вместо слов испустила только короткий вздох и слабо улыбнулась мужу. Она увидела, как взгляд Филиппа потеплел, как губы его в ответ растянулись в улыбке, и ей почему-то стало жаль его. Короткий миг, а Марфе показалось, будто кроется в этом миге что-то новое для нее, неуловимое и почти невозможное.
Внезапно сын Груши, сидевший на ее коленях, громко захныкал и тем самым привлек всеобщее внимание. Груша попыталась успокоить его, сунув ему в выставленные пятерней маленькие пальчики большую виноградину. Но мальчик не успокаивался, а только еще больше начинал плакать. На его розовых круглых щеках мгновенно появились крупные блестящие слезы.
– Унеси его, – вдруг прорезал плач малыша грубый мужской голос.
Это обратился к Груше ее муж, несколько минут назад фонтанировавший хлесткими шутками, а теперь неожиданно посуровевший и нахмурившийся.
Агриппина крепко прижала к себе ребенка, поднялась из-за стола и вышла из комнаты.
Все, будто ничего не случилось, продолжили свой обед. Только Филипп и Марфа несколько растерянно переглянулись, оба удивленные переменой, которая вдруг произошла в лице мужа Груши.
Из кухни, куда ушла Груша, несколько мгновений доносилось приглушенное хныканье ребенка, которое совсем скоро стихло. Марфа поднялась вслед за сестрой из-за стола и прошла на кухню.
Груша стояла у окна, качая на руках малыша, и приговаривала что-то. Войдя на кухню, Марфа плотно прикрыла за собой дверь. Агриппина не обернулась.
– Я бы оставила его дома, – сказала она, когда Марфа подошла к ней. – Только не с кем. – Агриппина вдруг вскинула голову и посмотрела на Марфу так, что той показалось, будто взгляд этот мог насквозь пронзить ее, точно копье. – Может, и хорошо, что у тебя нет детей, – вдруг отстраненным голосом произнесла она. – Ты свободна…
– Что ты такое говоришь? – отмахнулась Марфа, испытав от этих слов сестры озноб.
– Бессмыслицу, – покачала головой Груша. – Не слушай меня. Я немного устала.
– Давай я побуду с ним? – предложила Марфа. – А ты иди. Я послежу.
– Нет, – не раздумывая ответила Агриппина, – не надо. Я сама.
Марфа осталась с сестрой. Взгляд Груши был пустым, холодным, и только при обращении на сына он немного теплел и появлялся в нем живой блеск, который почти совсем из него исчез. Марфа подумала, что ее сестра несчастлива, как и она. Быть может, Агриппина так же замечала в Марфе эту несчастливость, но ни одна из сестер не говорила другой о своем несчастье, считая, что никто этого несчастья не поймет.
Только когда мальчик уснул, Марфа уговорила Агриппину вернуться домой – отец не обидится, если Груша уедет раньше. Алексина Тимофеевна, конечно, была недовольна ранним уходом дочери, но отговаривать ее не стала, окинув только бесстрастно-осуждающим взглядом мирно спавшего внука.
Груша уехала; ее муж, лицо которого выражало суровое недовольство, последовал за ней. Марфе вспомнились ее мысли о ребенке. Ее сестре появление ребенка не принесло счастья. Быть может, действительно было к лучшему, что у нее не было детей.
Мужчины вышли на просторную лоджию, чтобы выкурить по сигарете (Марфа знала, что Филипп не курил ни под каким предлогом), а Марфа помогала матери убрать со стола.
– У Груши болезненный вид, – сказала Марфа, оставшись с матерью наедине. – Ты не заметила?
– С чего бы ему взяться? – откликнулась мать. – Растить детей нелегко, – тоном превосходства сказала она. – Я подняла вас четверых, а у нее он один. Справится.
– Может быть, дело не в ребенке? – предположила Марфа, у которой несчастный вид сестры вызвал искреннее беспокойство.
– А в чем же еще? – вскинула тонкие дугообразные брови Алексина Тимофеевна.
Марфа ничего не ответила, в который раз утвердившись в том, что ее мать никогда не поймет жалоб, которые не имеют под собой четко аргументированного основания.
Не услышав ответа, Алексина Тимофеевна, вытиравшая в это время посуду, замерла с тарелкой и полотенцем в руках и внимательно посмотрела на дочь, которая вспененной губкой полировала блюдце.
– Ты считаешь меня слишком требовательной, правда? – услышала Марфа на удивление мягкий голос, даже заставивший ее перестать полировать блюдце и, дабы убедиться в том, что голос действительно принадлежит матери, поднять глаза на Алексину Тимофеевну.
– Нет, мама, – ответила Марфа, помедлив. – Просто с тобой трудно дать волю чувствам.
Алексина Тимофеевна поставила на столешницу тарелку, которую держала в руках, отложила полотенце и подошла к Марфе. Непривычно Марфе было стоять близко к матери так, что даже видно было каждую морщинку на ее лице, тонкие карандашные линии на верхних сморщенных веках, блеклые радужки на выцветших зрачках и брови, на которых виднелись комочки от карандаша. Губы у матери были тонкие, упрямо сомкнутые, как и у ее сыновей.
– Я учила вас никогда не жаловаться, – сказала Алексина Тимофеевна все тем же мягким голосом, насколько возможно было говорить им человеку, не привыкшему к такой интонации. – Я учила вас трезво смотреть на жизнь, которая редко позволяет уступать воле своих чувств. Но все это вовсе не значит, что чувств ваших я не пойму. Вам не на что жаловаться, Марфа. Вы не знаете, как бывает…
Алексина Тимофеевна вдруг осеклась. Марфе даже показалось, что глаза матери вдруг увлажнились. Но мать тут же отвела свой взгляд, отступив на два шага от дочери и вернувшись к тарелке, которая уже была сухой.
– Филипп создал проект для продажи его какой-то американской компании, – зачем-то сказала Марфа, скорее для того, чтобы перевести тему разговора. Мысль о проекте мужа была единственной, которая посетила Марфу в тот момент, и наиболее подходящей для того, чтобы хоть как-то заинтересовать мать.
– У вас с Грушей хорошие мужья, – лаконично заключила Алексина Тимофеевна.
Этот короткий разговор с матерью не изменил убежденности Марфы в том, что ее мать была сухой, бесстрастной, властной женщиной, которая жизнь всех окружающих ее людей выстроила для блага себе, но не для их собственного. Быть может, это их «добропорядочное» воспитание и благоприятно сказалось на судьбе сыновей, но дочерям трудно было жить под гнетом воспитанного в них чувства долга перед кем угодно, но только не перед собой.
Вернувшись домой, Марфа почувствовала облегчение. Давно уже семейство Дербиных не собиралось вместе, и теперь, после короткого путешествия в ту жизнь, где формировалось ее сознание, и возвращения в ту, где она была предоставлена самой себе, Марфа испытывала чувство освобождения.
Вечером того дня, когда Филипп был в своем кабинете, Марфа решила спуститься в подвальное помещение, где находилась мастерская Катрича.
Здесь стояли бумажные макеты зданий, на полу лежали какие-то свернутые свитками листы, чуть дальше темнел гончарный круг; на деревянных стеллажах стояли глиняные горшки и небольшие глиняные и гипсовые скульптурки. Несколько незавершенных скульптур стояло в углу и одна целая скульптурная группа, накрытая сверху полотном. Здесь же стоял массивный деревянный стол с разложенными на нем инструментами для лепки из глины и гипса, альбомами, чертежами и настольной лампой.
Помещение было тускло освещено светильником, что висел над входом. Марфа не стала включать верхний свет. Она осмотрелась. Несколько месяцев Марфа не заходила сюда. Быть может, даже около года. Мастерская всегда напоминала ей о муже и о тоске, которая неотступно следовала за ней. Но теперь тоски как будто не было, а воспоминание о муже больше не угнетало ее. Напротив, Марфа испытывала в тот вечер к Катричу чувство, похожее на интерес, смешивающийся с сожалением. Кого именно было жаль ей – Филиппа, с которым она всегда была резка, время, которое она потратила на порицание своей судьбы, или себя, заблудившуюся среди осколков предрассудков и сомнений, – она не знала, но чувство это все больше наполняло ее. И сожаленье это достигло такого значения, что больше не могло уместиться в ней.
Фигурки, стоявшие на стеллажах, показались ей уродливыми. Марфе тут же вспомнился обед, стол, за которым все сидели с самым скучающим видом и добросовестно вели принужденные беседы, лица, такие же вот ненастоящие, искусственные, с застывшими на них масками предрассуждений. Марфа взяла с полки одну из фигурок. Застывшая девица была вылеплена из глины. Она замерла в неестественной позе и позой этой раздражала Марфу, так что Марфа запустила ее в угол. Ударившись о стену, фигурка разбилась.
Звук этот, глухой и в то же время острый, принес Марфе неожиданное успокоение. Но не прошло и нескольких секунд, как исступленное беспокойство вновь овладело ею.
В порыве отчаяния, не отдавая себе отчета в своих действиях, Марфа стала сбрасывать со стеллажей стоявшие на них фигурки, кувшины, вазы, горшки, вслед за которыми полетели и пласты с гипсовой лепниной, служившие образцами отделки фасадов, стен и потолков. Скульптуры бились о бетонные стены, и шум этот, гудящий, осколками отлетающий от стен, отзывался в Марфе звонким эхом.
Филипп, услышав шум, не сразу понял, откуда он доносится. Острый звук, похожий на стук маленького молоточка, бывшего во власти слабой руки, не прекращался. Катрич поднялся из-за рабочего стола и, перейдя широким шагом кабинет, распахнул дверь и вышел в коридор. Подойдя к лестнице, он оперся на перила и поднял голову вверх, прислушиваясь. Звук шел снизу, будто кто-то пытался забить гвоздь в бетонную стену подвала дома. Филипп неспешно спустился на первый этаж. Вход в мастерскую находился под лестницей. Дверь, ведущая в подвальное помещение, была открыта, и Филипп понял, что звук доносится из мастерской.
Когда Филипп спустился по слабо освещенной лестнице в мастерскую, то в первое мгновение он не смог оценить масштаба того, что предстало его глазам.
Резкий, пронизывающий звук издавали разбивающиеся скульптуры и гипсовые макеты, которые Марфа в порыве безотчетного отчаяния, с силой, что уже едва теплилась в ее ослабевшем от приступа истерики теле, сваливала с полок и опрокидывала на бетонный пол. Мастерская была разгромлена, а Марфа, раскрасневшаяся, жалкая и одинокая на фоне развороченных скульптур, будто уменьшилась вдвое и выглядела отнюдь не как склонная к истерикам женщина, а как несчастный, оставленный всеми ребенок, который потерял что-то ценное, значимое для него и теперь никак не мог этого найти.
Филипп быстро пересек мастерскую и подбежал к жене, остановив ее занесенную над головой руку, в которой она держала вылепленную когда-то ею же самой тонкую, нескладную вазу. Марфа поддалась воле руки мужа и, словно не замечая его самого, будто не Катрич, а невидимая сила заставила ее остановиться, опустила свою занесенную руку, нащупала ею стол и, положив на него спасенную вазу, закрыла лицо руками.
Филипп обхватил ладонями содрогающиеся плечи жены и увлек ее к столу. Марфа прислонилась к краю стола и продолжала крепко прижимать ладони к своему лицу. Она не издавала ни звука, а вдруг притихла, и только грудь ее конвульсивно вздрагивала от прерывистого дыхания. Мастерская погрузилась в безмолвие, которое казалось неестественным после того крушения, которому она подверглась.
Катрич крепко обнял жену, прижав ее к себе. Пальцы его чувствовали под собой твердую, вздрагивающую спину Марфы, которая через четверть минуты отняла от лица руки и обвила ими шею Филиппа. Катрич почувствовал подбородком мокрую от слез щеку жены.
Они стояли так, крепко обнявшись, на протяжении нескольких минут, пока дыхание Марфы вновь не стало ровным, а слезы не высохли на ее щеках. Только когда Марфа поняла, что вновь может говорить, она едва слышно произнесла:
– Прости меня…
В ответ Филипп только крепче прижал ее к себе.
– И ты прости меня, – немного погодя сказал он.
Марфа отняла голову от его щеки и заглянула в темные глаза мужа. Взгляд ее, влажный, утомленный, проникнутый глубокой печалью, осветился недоумением.
– За что? – непонимающе прошептала она.
Катрич обвел взглядом лицо Марфы, нежно коснулся пальцами ее лба, проведя ими вниз, к самой ее щеке, и сказал, с раскаянием, как говорят о том, о чем долго сожалели, молчали, но много размышляли:
– За то, что ты несчастлива со мной.
Эти слова мужа, преисполненные горечи, заставили Марфу испытать удушающее чувство благодарности, которое неожиданно родилось в ней и удивило ее.
– Зачем ты женился на мне? – спросила Марфа, вложив в эти свои слова весь пыл прожитых в этом вопросе дней, но не придав им оттенка осуждения, – напротив, вопрос этот таил в себе только благоговейный трепет перед наполненным нежностью взглядом Катрича.
– Я хотел любить тебя, – ответил Филипп, произнеся эти слова тихо, со всей своей смиренной, потаенной страстностью.
– Ты любишь меня?
– Я люблю тебя, – сразу же отозвался Филипп.
– За что ты любишь меня? – Марфа нахмурилась, как хмурятся тогда, когда пытаются разобраться в запутанной головоломке, которая никак не поддается разгадке.
– За то, что встретил тебя, – сказал Филипп, – за то, что заговорил с тобой, за то, что ты доверилась мне.
– Разве за это можно любить? – удивилась Марфа.
– Любить можно только за одно то, что человек просто живет.
– Но я ничего не даю тебе… – покачала головой Марфа.
На эти слова жены Катрич обхватил ее лицо руками и притянул к себе, заглянув в глубокие янтарные глаза.
– Позволь только любить тебя, – сказал он. – Только позволь…
Марфа вдохнула эти слова – при этом губы ее дрогнули, раскрылись и втянули пыльный воздух мастерской. Она положила свои ладони поверх пальцев Филиппа, касавшихся ее волос, и обвела взглядом скуластое, загорелое лицо своего мужа, – лицо, которое единственное казалось ей свободным от застывшей маски потаенных чувств и сокрытых стремлений, внушенных другими. Оно было живым, подвижным, одухотворенным, а темные глаза, которые горели на нем, – преисполненными света, что представлялся ей единственным источником освещения в ее наполненном тьмой царстве восковых фигур, который позволял ей все еще чувствовать в себе жизнь.
Марфа слегка подняла голову и приникла своими губами к горячим губам Филиппа, сначала едва касаясь их, а потом с все возрастающей страстностью впиваясь в них поцелуем. Она опустила руки и обхватила пальцами пояс мужа, привлекая его ближе к себе. Филипп провел ладонями вниз по шее Марфы, коснувшись ее ключиц, плеч, рук, потом прижал ее к себе, обхватив ее своими сильными руками, приподнял и посадил на стол, смахнув с него осколки разбитых скульптур и макетов.
Никогда еще Марфа не испытывала этого лишенного всякого отчаяния самозабвения, наводненного только свободной, утратившей всяческие предрассуждения и сомнения любовью. В тот вечер она испытывала неистощимую благодарность, граничившую со страстью. Но страсть не являлась только плодом желания, удовлетворить которое было главной потребностью всего ее существа, принимавшего и впитывавшего в себя все пылкие ласки мужчины, – страсть эту породило стремление узнать, почувствовать, испытать то, что она никогда не находила в себе и что рваными клочками все же теплилось в ее душе, скрываясь под толстым слоем пепла выжженных безвольностью чувств. В один короткий, фантастичный миг этого упоенного, пламенеющего порыва, развернувшегося на обломках разбитых фигур прошлого, Марфе показалось, что она чувствует в себе это жгучее, благодарное, не просящее и жертвенное чувство – любовь…