Читать книгу Вельяминовы. Время бури - Нелли Шульман - Страница 6
Книга вторая
Часть первая
ОглавлениеМосква, июль 1941
Состав дернулся, замедляя ход. Люди, столпившиеся в тамбуре, прыгали на платформу станции Москва-Бутырская, не дожидаясь остановки. Общие вагоны, с деревянными лавками, были почти пусты. Покупая билет на станции Рыбинск, Волк понял, что мог бы поехать и в мягком купе. Поезд отправился на Москву почти без пассажиров.
Он, впрочем, был осторожен. Выйдя в Кимрах, Максим добрался до столицы пригородным рейсом. Волк не собирался появляться на перроне дальнего следования. На платформе, непременно, стоял бы патруль, проверяющий документы. Сдвинув твидовую кепку на затылок, он закурил папироску: «Так и есть».
Впрочем, за справку из Волголага Максим не беспокоился. Он, удачно, освободился в середине июня. Известия о войне застало его в Рыбинске. У ворот зоны Волка ждала машина. Местные ребята отвезли его в хороший дом, на Волге, с баней и лодочным причалом. Волк ел свежую уху, загорал, купался, однако отказался от девочек. Он хотел подождать, пока немного отрастут волосы, и добраться до Москвы. В кармане у Волка лежал бережно сохраненный кусочек бумаги. Смотря на цифры, на четкий почерк, он вспоминал лихорадочный шепот:
– Я буду тебя ждать, обязательно. Я люблю тебя, люблю… – в окна библиотеки била метель. Пахло лавандой, он стоял на коленях, целуя ее руки. Откинувшись на спинку дивана, девушка потянула его за собой:
– Иди, иди сюда, милый… – леди Холланд снилась Волку. Ночью она приходила в барак, устраиваясь рядом, кладя голову на плечо. Она прижималась к нему маленькой грудью, мягкие волосы щекотали ухо:
– Я люблю тебя, Максим… – просыпаясь, он закидывал руки за голову:
– Как мальчишка, – недовольно говорил себе Волк, – но что делать? Никогда такого не случалось… – он приподнимался на локте:
– Нет. Тогда, в метро… – Волк отгонял мысли о девочке с зелеными глазами:
– Ты ее больше никогда не увидишь. Да и жива ли она… – леди Холланд, Антония, была жива, и ждала его в Москве. Когда ребята привезли новости о войне, Волк заметил:
– Долго они не протянут, поверьте моему слову… – они сидели, с пивом и сушеной рыбой, на деревянной террасе, выходившей на Волгу. Ударив о стол воблой, Волк подытожил, глядя на тревожный, огненный закат, на западе:
– Товарищ Сталин сбежит из Москвы. Некому за него воевать. Половина страны расстреляна, а половина по зонам сидит… – если бы война началась до освобождения Волка, он бы тоже остался в Волголаге. Максим понимал, что всех зэков вынудят расписаться на распоряжениях о продлении срока заключения.
– Но это ненадолго… – Максим посмотрел на простые, стальные часы. На Волге он загорел. Волосы остались короткими, но аккуратная стрижка не привлекала внимания патрулей. В Рыбинске Волк привел себя в порядок, в мужской парикмахерской, на вокзале. На перроне было не протолкнуться от пассажиров. В сторону Москвы шли военные эшелоны с демобилизованными. Из столицы прибывали вагоны, битком набитые людьми, с багажом:
– Бегут… – презрительно подумал Волк, – словно крысы, с тонущего корабля… – он подозревал, что у крепких, здоровых мужиков, сходящих с московского поезда, имеются необходимые бумаги, освобождающие их от армии. Милицию и НКВД тоже, судя по всему, никто на фронт не отправлял. Волка такое не касалось. Призыву он не подлежал, как дважды судимый, а добровольно записываться в армию Максим не собирался.
Он хотел забрать леди Холланд и ее сына, купить надежные паспорта, и уехать на юг. Остальные границы сейчас было никак не перейти. Волк намеревался добраться с Антонией и мальчиком до Средней Азии. Ашхабад находился рядом с иранской границей. Волк предполагал, что с легкостью найдет в городе надежных людей, которые помогут им оказаться за пределами СССР.
– Она меня любит… – Волк, иногда, ловил себя на нежной, смущенной, почти юношеской улыбке, – поверить не могу… – в библиотеке, девушка только представилась Антониной Ивановной. Максим не стал говорить, что знает ее настоящее имя:
– Зачем? В Москве скажу. Понятно, что она работает на британцев… – солнце заливало перрон, у здания вокзала торговали пирожками. Пахло по-летнему, цветущими липами, мороженым. Щелкая семечками, Максим изучал вчерашнюю «Правду», на щите:
В Кимрах он услышал сводку. По сообщению Информбюро, войска, на всех фронтах, геройски дрались с немцами. Максим читал о солдатах 179 пехотного полка вермахта, захваченных в плен. Если верить «Правде», немцы обратились к бывшим сослуживцам с письмом:
– Ненавистный передовым людям Германии гитлеровский режим падёт под сокрушительными ударами Красной Армии… – дальше сообщалось о трудовых подвигах ударников, и о небывалом, патриотическом подъеме, охватившем страну.
Волк, разумеется, ни в грош не ставил все, что печатали в газетах и сообщали по радио.
В пивной, в Кимрах, говорили, что немцы взяли Минск и Ригу. Кто-то утверждал, что его свояк, в Смоленске, звонил по междугороднему телефону в Велиж, на запад области. На почте ответили по-немецки. От Велижа до Смоленска было сто двадцать километров, а от Смоленска до Москвы, еще четыреста. Через неделю немцы вполне могли оказаться где-нибудь под Можайском. Максим решил, что не след им с Антонией и ребенком болтаться в столице пока еще СССР:
– Такое опасно… – он, рассеянно, смотрел на жирные, черные буквы, – надо уговорить ее уехать. Мальчику три года… – он вспомнил белокурые волосы ребенка, на фотографии, – маленький Володя. Какое бы задание она ни выполняла, все скоро закончится. До осени немцы окажутся в Москве, а может быть, даже и раньше… – в привокзальной пивной, разумеется, громко подобных разговоров никто не вел:
– Война войной, – издевательски хмыкнул Волк, – а НКВД не дремлет. С другой стороны, я Павлу Владимировичу сказал, при расставании: «Потерпите, скоро ворота лагерей откроют».
Доцент, правда, напомнил Волку, что в Польше немцы тоже устроили лагеря. Максим задумался: «Он прав». Волк помнил рассказы евреев, бежавших, с началом войны от Гитлера на новые советские территории, и арестованных в Советском Союзе. Забросив на плечо вещевой мешок, Волк подхватил фибровый чемодан:
– Я не прячусь от войны, но у меня есть обязательства, перед любимой женщиной… – он, опять, почувствовал запах лаванды. Максим удивился тому, как закружилась у него голова:
– Мне надо вывезти ее и мальчика в безопасное место… – Волк подумал, что в Иране Антония пойдет в британское посольство:
– У нее брат, в Лондоне… – Максим помнил родословное древо, – даже если у нас… – он остановился, – ничего не получится, брат о ней позаботится. Приедет, заберет ее домой… – о том, что может ничего и не выйти, Волк размышлять не хотел. Он знал, что любит девушку:
– И она меня любит, – твердо сказал себе Максим, шагая к выходу на площадь, – она говорила… – здешнее направление было тыловым. Выложенный мрамором и гранитом зал наполняла длинная, безнадежная очередь к кассам. Судя по всему, билеты на северное направление закончились, или их просто не собирались продавать. Люди, молча, переминались с ноги на ногу. Наскоро собранные в дорогу дети, сидели на чемоданах и корзинках. Из репродуктора неслась какая-то бравурная музыка.
Порывшись в кармане, Волк нашел медь, для телефона-автомата. Он хотел позвонить Антонии, и поехать к матушке Матроне. Максим получал письма, от ее компаньонки. Матушка обреталась на Арбате, в Староконюшенном переулке:
– Надо ее тоже из Москвы на восток отправить, – вздохнул Максим, – от греха подальше… – он собирался забрать у матушки кольцо, и подарить его Антонии:
– Она права оказалась. Я встретил ту, которую полюбил. Не в Москве, правда… – он опять увидел тусклые искры в бронзовых волосах неизвестной девочки:
– Оставь, – рассердился Волк, – забудь о ней… – Максим приехал в столицу в приличном, но потрепанном костюме, в поношенных ботинках. Через большое окно, выходившее на пути, он увидел, что патруль, все еще, стоит на междугородной платформе. Милиционеры, при оружии, проверяли документы у каких-то парней:
– Диверсантов, что ли, ищут? Разве диверсанты из Рыбинска приедут… – ему надо было собрать золото, разбросанное по тайникам, в разных местах столицы. Волк подсчитал, что денег с лихвой хватит и на паспорта, и на справку от врача, и на дорогу до Ашхабада:
– Воевать я пойду… – сказал себе Максим, – но я не собираюсь защищать эту власть… – по воровскому закону, в армии, служить было нельзя, но Волк усмехнулся:
– Кроме армии, есть много других мест. Кузен Авраам, наверняка, давно в Европе… – он читал, на зоне, о силах Сопротивления:
– Языки я знаю. Мне всегда найдется занятие… – в разговоре с Павлом Владимировичем, Максим заметил:
– Любой просвещенный человек сейчас должен бороться против Гитлера. Но не за Сталина… – доцент помолчал: «Вряд ли выйдет по-другому, Максим Михайлович».
– Посмотрим, – сказал себе Волк. Он купил горячий пирожок с мясом, у лоточницы, на привокзальной площади. Мимо шли забитые пассажирами автобусы, звенели трамваи, теплый ветер гонял по асфальту мусор. Афишные тумбы оклеили плакатами. Максим видел яркие рисунки, еще в Рыбинске: «Беспощадно уничтожим и разгромим врага!». Рядом висели «Окна ТАСС», с карикатурами на Гитлера.
– Они карикатуры печатают, – Волк вытер жирные пальцы бумагой, – а немцы в Минске давно… – о падении Минска и Риги в сводках не говорили. Максим слышал выступление Молотова, по радио:
– Все ждали, что Сталин будет говорить. Больше недели прошло, а он нигде не появлялся. Может быть, застрелился, мерзавец. Хотя вряд ли. Наверное, Кремль пустым стоит. Они давно в Куйбышев сбежали, или еще дальше… – Максим, в поезде, думал, что Кутузов тоже сдал Москву:
– Тогда за правое дело воевали, – напомнил себе Волк, – тогда страна другой была… – в тамбуре, затягиваясь папиросой, он смотрел на бесконечные леса, вдоль путей:
– Здесь можно долго с немцами сражаться… – Волк разозлился на себя:
– Никто большевиков защищать не собирается, и ты в первую очередь.
Он выбросил бумагу, репродуктор закончил очередной марш:
– От Советского Информбюро… – пронеслось над площадью. Люди замерли:
– На Минском направлении, и под Бобруйском всю ночь наши войска вели бои с подвижными, частями противника, противодействуя их попыткам прорваться на восток. В бою участвовали пехота, артиллерия, танки и авиация… – судя по сводке, ни одного города за вчерашний день не сдали. Волк буркнул себе под нос:
– И не сдадут, по радио. Как это они еще не сказали, что доблестная Красная Армия взяла Варшаву… – он пошел к телефону-автомату, где тоже собралась очередь.
– Выпускница Читинского Авиационного училища, орденоносец, комсомолка, младший лейтенант товарищ Князева обратилась с призывом к советским девушкам добровольно записываться в армию, защищая рубежи нашей родины…
Максим вспомнил высокую, черноволосую девочку:
– Она с той, зеленоглазой, в метро ездила. Парашютистка… – Волк, невольно, вздохнул:
– От авиации, кажется, вообще ничего не осталось… – он помнил, что в начале войны, в Польше, немцы в первый день снесли с лица земли аэродромы:
– И в Западном округе так же случилось…
Максим, мимолетно, подумал о братьях Вороновых:
– Товарища комбрига, наверное, разжаловали. Он неплохой человек, если согласился Аарона спасти. В отличие от его брата… – у Волка не было ни малейшего сомнения, что Петр Воронов давно сидит где-нибудь за Волгой.
– Товарищ комбриг, наверное, все равно воюет, пусть и лейтенантом… – он дождался своей очереди. Максим, впервые, подумал, что Антонии может и не быть в Москве:
– Она обещала, – Волк закурил, – обещала, что встретит меня, когда я освобожусь… – пальцы, немного дрожали. Он слушал длинные гудки. Ласковый голос, со знакомым, милым акцентом, проговорил: «Алло!». Волк, облегченно, выдохнул:
– Это я… Я вернулся… – он и не помнил, как вышел из телефонной будки.
Она сказала, что приедет, вечером, на Рогожскую заставу, сказала, что любит его, и отправится с ним, куда угодно:
– Хоть на край света… – сняв кепку, Волк вытер лоб, – Господи, надо в церковь зайти, свечку поставить, поблагодарить. Надеюсь, церкви он еще не закрыл… – Волк слышал в трубке детский смех и звук колес игрушечной машинки. Мальчик был рядом с ней.
– Маленький Володя… – Максим напомнил себе купить вина, и провизии, на несколько дней. Волк решил, что больше в Москве задерживаться не стоит.
– Но сначала кольцо… – выбросив папиросу, он пошел на трамвайную остановку. Максим хотел доехать до Белорусского вокзала, и оттуда добраться до Арбата.
Стальная, выкрашенная в серый цвет створка приоткрылась. На козырек поставили эмалированную кружку. Стены здесь тоже были серыми, по верху шла синяя полоса. Дальше потолок побелили, судя по всему, недавно. Ни трещин, ни пятен на нем не было. Свод сверкал под ярким огнем электрической лампочки. Свет не выключали, все двадцать четыре часа. Окон в камере не имелось.
Анна ожидала, что на Лубянке, за эти пять лет, сделают ремонт, но самого здания ей не показали. Закрытая, черная эмка, встречавшая их на аэродроме, въехала во внутренний двор. Машину подогнали на летное поле с задернутыми шторками. В Темпельхоф их везли на посольском автомобиле. Анна поняла, что Воронов привез для нее фальшивые документы.
Она подозревала, что ее советский паспорт, с орденами и наградным оружием, перекочевал в сейф, в кабинете начальника иностранного отдела. Отдел сейчас назывался первым управлением НКГБ. Начальником, после массовых расстрелов тридцать седьмого года, стал довольно молодой человек, товарищ Фитин. Он сам допрашивал Анну. Впрочем, никто не называл встречи допросами. Фитин говорил, что товарищ Горская помогает органам государственной безопасности. Они были в одном звании, оба старшие майоры.
Павел Михайлович не упоминал об отце Анны, о статьях в «Правде», где Горского обвиняли в организации покушения на Ленина. Анна об этом тоже не спрашивала. Ей надо было протянуть время, и понять, что происходит. Фитин виделся с ней в подвальном этаже Лубянки, в отдельной комнате, куда Анну водили под конвоем. Павел Михайлович разводил руками:
– Вы знакомы с правилами, Анна Александровна. Вы здесь работали, когда я в пионерском отряде бегал, босоногим мальчишкой… – Фитину было немногим больше тридцати.
Воронов Анне больше не показывался. На беседы, кроме Фитина, никто не заходил. Анна не знала, где сейчас Эйтингон или Судоплатов, люди, которых действительно стоило опасаться:
– Серебрянского арестовали… – размышляла Анна, – после убийства Седова, в Париже. Отозвали в Москву. Он, может быть, и жив… – товарищ Яша работал в разведке со времен гражданской войны, и многое знал. Анна подозревала, что Сталин не собирается его расстреливать. Нарком Берия на беседах тоже не появлялся. Фитин пока исполнял роль говорящей, а, вернее, слушающей головы. Начальник отдела расспрашивал Анну о незначительных подробностях операций в Аргентине, Мексике и Европе. Анна понимала, что в Швейцарии, сейчас работают чистильщики, обеспечивая достойный уход из жизни фрау Рихтер. Они переводили «Импорт-Экспорт» в руки нового владельца.
– И они ищут Марту… – Анна поднялась с койки.
У нее забрали сумочку, костюм, туфли, чулки и белье. Молчаливая женщина, в форме цвета хаки, с петлицами сержанта, прислонившись к выложенной метлахской плиткой стене, безучастно наблюдала за тем, как Анна принимала душ. Анне выдали серое платье, казенного, покроя, и просторное белье, со штампами внутренней тюрьмы. Полотенце оказалось вафельным, грубым, бюстгальтера к одежде не полагалось:
– Не то, чтобы он мне требовался… – хмыкнула Анна, застегивая картонные пуговицы на платье. Ничего острого, колющего, или режущего в камере не нашлось. Чулки не выдавали из-за опасности самоубийства:
– А крючком от бюстгальтера можно выколоть глаза охраннику… – она взяла чашку. Ярус был новым. Во времена допросов Савинкова, они с Янсоном не спускались далеко под землю. Анне, по ночам, иногда слышался, вдалеке, гул метрополитена. Ночей, впрочем, здесь не существовало. Время она отсчитывала по скрипу железной дверцы.
Распорядок оказался довольно мягким. Ей разрешали лежать на койке, приносили кофе, в эмалированной кружке, с папиросами и спичками. Три раза в день ее провожали в чистую уборную. Вечером полагался душ, с земляничным мылом, а утром, зубной порошок, в картонной коробочке, и бакелитовая зубная щетка. Ничего металлического, кроме эмалированной кружки, к ней в руки не попадало.
Надзирательница внимательно следила, в окошечко, за тем, как Анна пьет кофе. Она сама чиркала спичкой. Анна понимала, что, когда дверца захлопывается, за ней все равно продолжают наблюдать. Книг или газет не выдавали, но кормили хорошо. Анна узнала еду из внутренней столовой, для сотрудников. Она сидела в особом крыле:
– Для своих людей, – усмехалась Анна, – если товарищ Яша жив, он где-то рядом… – она знала тюремную азбуку, отец, в детстве научил ее перестукиваться. Анна пока не хотела рисковать, вызывая соседей. Фитин разговаривал с ней о сущей ерунде, операциях десятилетней давности. Иногда он даже погружался в детали работы Анны в Германии, во время Гамбургского восстания.
– Они тянут время… – каждый день говорила себе Анна, – они рыщут по Европе и Америке в поисках, Марты. Паук им помогает, наверняка… – она заставляла себя не думать о дочери. Анна вспоминала конверт, с именами двенадцати человек, в подземном хранилище фирмы «Салливан и Кромвель», на Манхэттене. Лежа на узкой койке, закинув руки за голову, Анна перебирала в уме досье:
– Любой из них может быть Пауком. Никто не знает о происхождении папы, никто не видел документов… – свидетельство о браке, и свидетельство о рождении Анны хранились в Женеве, в банковской ячейке. Цюрихский адвокат понятия не имел о договоре, подписанном фрау Рихтер с одним из небольших банков. Анна составила соглашение не от имени «Экспорта-Импорта», а как частное лицо. НКВД в ячейку хода не было. Она не держала дома даже копии договора, оставив его в женевском банке. Анна была уверена, что ячейка останется безопасной:
– Кто же из них Паук… – она держала при себе сведения о конверте потому, что пока не увидела Марту, на пороге комнаты, где разговаривала с Фитиным:
– Марта сделала все, что я ей велела… – кофе приносили крепкий, хорошо заваренный, папиросы вынимали из коробочки с заснеженной горой, и всадником, в бурке, – она пошла в ювелирную лавку. А дальше? – спросила себя Анна, зная, что ей никак не предугадать будущего.
Она понятия не имела, началась война, или нет. Анна избегала смотреть в лицо надзирательницы, предпочитая изучать его искоса. В последнюю неделю выражение холодных глаз, немного изменилось. В начале недели Анну прекратили водить на беседы. Она посчитала под одеялом, на пальцах. Фитин, в последний раз, вызывал ее двадцать первого июня, в субботу:
– Больше недели прошло… – сегодня был первый день июля.
Это могло означать все, что угодно. Из Японии могли привезти Рамзая, для очной ставки и создания дела объединенного шпионского центра, под руководством покойного отца Анны. Могли найти и доставить в Москву Марту, и сейчас избивать ее, в одной из соседних камер. Мог умереть Сталин, немцы могли атаковать Советский Союз.
На каждой встрече Анна говорила Фитину о будущей войне. Начальник иностранного отдела улыбался, открывая папку:
– Вернемся к поездке в Германию, в двадцать третьем году. По расписке, оставленной в финансовом отделе, вы получили… – Анне хотелось вырвать из его рук карандаш и ткнуть обломками в ухоженное лицо.
– Воронова, наверное, послали искать Марту… – за кофе она курила две папиросы подряд. Спички ей не оставляли, а следующую чашку приносили только с обедом:
– Хотя Воронов не чистильщик, он рангом выше. Выученик Эйтингона, любимец Сталина, сын героя гражданской войны. Я тоже была его любимицей, – усмехнулась Анна, – пока он не решил избавиться даже от мертвых соперников… – просить о встрече с Иосифом Виссарионовичем было бесполезно. Анна даже не заикалась о подобном.
Серебристый дымок поднимался к беленому потолку, Затягиваясь «Казбеком», Анна поднесла к губам чашку, допивая кофе. Женщина насторожилась. Из-за массивной двери камеры, из дальнего конца коридора, раздалось знакомое постукивание. Так перекликались надзиратели в Бутырской тюрьме, в царские времена. Об этом Анне рассказал отец. Кого-то вели в камеру, или, наоборот, выводили оттуда. Остатки кофе плеснули Анне на руку. Надзирательница, вырвав у нее чашку, захлопнула дверцу.
Низкий, страдальческий, животный вой, несся по коридору:
– Товарищи! В органы пробрались враги, это заговор! Я майор Мария Нестеренко, командир авиационного полка… – Анна вздрогнула от глухого удара. Женщину, казалось, били головой о каменный пол. Она, все равно, продолжала кричать:
– Товарищи, немцы напали на Советский Союз! Меня арестовали на второй день после начала войны… – она закашлялась, знакомый Анне голос выматерился, засвистела резиновая дубинка. Женщина стихла. Окурок жег пальцы. Она поднесла «Казбек» к губам, чувствуя горький привкус последних крошек табака:
– Война началась. Воронов здесь. Теперь они никогда не найдут Марту… – бросив папиросу на пол, Анна растерла ее простой, растоптанной туфлей, на плоской подошве. Шнурки на Лубянке были вне закона.
– Война началась… – она заставила себя стоять прямо:
– Вот почему меня не водят на беседы. То есть допросы… – Анна прислонилась виском к холодному железу двери:
– Пусть они со мной делают все, что хотят. Они не отыскали Марту, и никогда ее не отыщут… – Анна увидела хрупкую фигурку дочери, на углу Унтер-ден-Линден, под цветущими липами. На бронзовых волосах лежала золотая пыль.
– Прощай, милая… – одними губами сказала Анна. Вернувшись на койку, она стала ждать вызова на настоящий допрос.
Отказавшись от шофера, майор Воронов сам сел за руль эмки. Петру надо было успокоиться, после допроса Нестеренко. Вождение всегда ему помогало. От Лубянки до Фрунзенской, даже в обеденное время, было, вряд ли больше четверти часа пути, но Петр поехал через Замоскворечье. Он привел себя в порядок, в кабинете, но все равно, не хотел, чтобы Тонечка и малыш вдыхали тюремный запах, крови и страха.
Нестеренко арестовали с мужем, комбригом Рычаговым, героем испанской войны, бывшим заместителем наркома авиации. Арестовали бы и начальника ВВС Западного военного округа, потерявшего за первый день войны семь сотен машин, однако Копец вечером двадцать второго июня застрелился, в своем кабинете.
– Он предусмотрительно поступил… – остановившись рядом с Домом на Набережной, Петр вышел к реке. Каменный Мост украсили флагами, на каждом столбе виднелся плакат. Доблестный солдат Красной Армии вонзал штык в гитлеровского захватчика, больше похожего на крысу. Вытряхнув сигарету, из пачки Camel, Воронов посмотрел на мощные стены Кремля, на рубиновые звезды, сверкающие в жарком, полуденном солнце. Над мостом кружилась золотая, цветочная пыль, сладко пахло липами. Речной трамвай шел к Парку Культуры и Отдыха.
Петр затянулся хорошим табаком. Насколько знали в Москве, бои в Брестском и Минском котлах еще шли, но сопротивление было бесполезно. После Минска и Риги, немцы рвались дальше. Не существовало силы, способной остановить наступление. Вчера арестовали командующего западным фронтом, генерала Павлова, и его начальника штаба. Предателей везли в Москву.
Смушкевич тоже сидел на Лубянке, в подвальных ярусах. Его взяли до начала войны, с расчетом присоединить к делу покойного Горского. Смушкевич, юношей, служил у Горского комиссаром, на польском фронте. Генерал Павлов тоже участвовал в польском походе, командиром взвода. Все складывалось, как нельзя лучше. Наум Исаакович называл подобное элегантным выходом из положения. Горский, правда, сначала обвинялся в шпионаже в пользу американцев и японцев, однако они решили копнуть дальше. Горский долго жил в Цюрихе, где мог продаться немецкой разведке:
– Он стал шпионом, – сказал нарком Берия, на совещании, – до революции. Вовлек в преступную деятельность Смушкевича, Павлова… – Берия стукнул кулаком по столу:
– Они продали немцам информацию о расположении наших аэродромов, оставили самолеты без прикрытия. Мы потеряли пятьсот машин только на земле. Они велели красноармейцам прекратить сопротивление… – Горский, несомненно, был виноват в том, что танки Гудериана форсировали Березину, и вышли в окрестности Бобруйска. Именно Александр Данилович заставил советскую армию сдать Львов, о чем в сводках не сообщили. Предательство Горского привело к тому, что в Прибалтике немцы перешли Западную Двину. Командующий Северо-Западным фронтом Кузнецов приказал войскам отходить с боями к Пскову, за что его тоже сняли с должности. Из-за Горского вчера, в последний день июня, началась эвакуация из Москвы наиболее важных учреждений и предприятий.
В кармане у Петра лежал литер, в мягкий вагон специального поезда, Москва-Куйбышев, для Тонечки и Володи. Состав отправлялся послезавтра, третьего июля. О встрече и размещении семьи заботились куйбышевские коллеги. Петр не хотел оставлять жену и сына в Москве. Из-за Горского, и его шпионской группы немцы, через пару недель, могли оказаться где-нибудь в районе Тушинского аэродрома.
Участники совещания отлично помнили радиограммы от Кукушки и Рамзая, где называлась точная дата начала войны, количество немецких дивизий, и планируемые направления ударов. Они с наркомом не обсуждали эти сведения. Не заходила речь и о том, что Кукушка, дочь и выученица Горского, сидит в нижнем ярусе внутренней тюрьмы. Дело с ней было понятным. Она, с покойным Янсоном, проходила в числе остальных обвиняемых шпионского центра.
Петр лично видел короткий росчерк красного карандаша, приговаривающий Кукушку к расстрелу. Товарищ Сталин, в последний раз, появлялся на заседании Политбюро позавчера. Никто не знал, где сейчас Иосиф Виссарионович.
– Ленин оставил нам великое наследие, а мы, его наследники, всё просрали… – Петр выбросил сигарету в реку. Сталин сказал это после известий о сдаче Минска. В тот же день он подписал приказ о расстреле Кукушки. Когда Горскую только привезли в Москву, Берия, после доклада у Сталина, заметил:
– Нечего тянуть. Она пятнадцать лет болталась на западе. Она тоже агент японцев, американцев. Но надо подождать, пока доставят малолетнюю сучку… – нарком кинул взгляд на календарь:
– Устроим очную ставку, и расстреляем обеих. Она Марту отправила к своим хозяевам, не иначе… – Петр никому не говорил об истинном происхождении Горского:
– Если товарищ Сталин решил этого не делать, то, как я, член партии, должен подчиняться его воле… – они ждали Эйтингона.
Наум Исаакович, и Судоплатов поехали в Цюрих, искать следы Марты Рихтер. Паука, в Америке, тоже поставили в известность о пропавшей девушке. Затруднение было в том, что никто не знал, как выглядит Марта. У товарища Сталина о подобном спрашивать никто бы ни рискнул. Ни одной фотографии они не нашли. Эйтингон и Судоплатов вернулись из Швейцарии с пустыми руками. На ежегодных снимках класса в Институте Монте Роса Марта Рихтер не присутствовала. На бывшей вилле Кукушки не имелось семейных альбомов, а опрашивать соседей было опасно. Не стоило вызывать подозрения к делам «Импорта-Экспорта Рихтера».
Выяснилось, что девушка позвонила адвокату, занимавшемуся документами компании. Марта, правда, не стала говорить, где находится. Узнав о трагической смерти матери, в автокатастрофе, она объяснила, что не сможет приехать на похороны, и повесила трубку. Фрейлейн Рихтер могла звонить, откуда угодно. Никакого способа найти ее по пятиминутному телефонному разговору не существовало. От Паука они тоже не получили ничего обнадеживающего.
– Иголка в стоге сена… – Петр облокотился о нагретый солнцем капот эмки, – мы только знаем, что ей семнадцать лет. У нее швейцарский паспорт на руках, для нее открыт весь мир. Кукушка, наверняка, снабдила ее сведениями о наших резидентах… – Рамзаю, в Японии, сообщать ничего не стали. Петр понимал, что Рамзай тоже под подозрением. Товарищ Сталин хотел отозвать его в Советский Союз:
– Хотел, – Воронов раздул ноздри, – до того, как все началось. Просрали… – он обычно не курил больше одной сигареты подряд, но щелкнул зажигалкой:
– Какая теперь разница? На фронте хаос, неразбериха. Говорят, что передовые отряды немцев видели, чуть ли ни под Смоленском. У страха глаза велики, но все равно… – Марту Рихтер они потеряли. Оставалась, правда, надежда, что Кукушка, оказавшись в руках Воронова с Эйтингоном и специалистов, медиков, что-то расскажет. Петр помнил холодные, серые глаза дочери Горского:
– Она умрет, под пытками, но не сознается, куда делась Марта. Но существуют химические средства… – переезд Петра и семьи в Цюрих, судя по всему, откладывался. Лубянка была занята допросами арестованных командиров, с Западного фронта.
– Никакого фронта не существует… – Петр не мог отвести взгляд от Кремля, – беспорядок, войска бегут, невозможно связаться со штабами… – Воронов подозревал, что штабов тоже не осталось. Кремль возвышался незыблемой громадой, солнце сверкало в золоте колокольни Ивана Великого:
– Ничего не осталось… – он сжал кулаки, – колосс на глиняных ногах, страна скоро рухнет. Мы не сможем устоять, бойцы сдаются, бросают оружие… – на Лубянке знали о партизанских отрядах, содержавшихся на британские деньги, в оккупированной Европе.
Берия, презрительно, заметил:
– Британцы, как всегда, воюют чужими руками. Хотят, чтобы под их дудку плясала вся Европа. Ничего, – пообещал нарком, – фюрер быстро приведет в чувство Сопротивление… – с Берия они говорили за неделю до начала войны. Петр вспомнил депортации в Белостоке и Прибалтике, крестьян, высланных при коллективизации в Сибирь, лагеря, от Волги до побережья Тихого океана:
– Никто здесь не пойдет в партизаны, не станет сопротивляться… – засунув руки в карманы летнего, хорошего льна, пиджака, Воронов помотал головой:
– Население поднимет руки перед немцами. Прибалтика, Белоруссия и Украина будут рады выслужиться. Они ненавидят коммунистов, всегда ненавидели… – уезжая с Лубянки, Петр не стал надевать галстук. Сменив форму на штатский костюм, он попытался завязать узел, перед зеркалом. Сорвав с шеи итальянский шелк, Воронов выматерился. Галстук ему показался удавкой. Петр выглянул в окно. По площади шли троллейбусы, у метро торговали пирожками, москвичи сгрудились у газетных щитов. Лобного места отсюда видно не было, но Петр почувствовал прикосновение грубой веревки. Разорвав галстук, он выбросил остатки в корзину для бумаг.
Павлова сегодня к вечеру привозили на Лубянку. Сегодня же они начинали работать с Кукушкой. Эйтингон отпустил Петра только на пару часов. В салоне эмки пахло сандалом. Петр заставил себя повернуть ключ в замке зажигания:
– Надо собраться. Может быть, Кукушка признается, где ее дочь. Но почему Иосиф Виссарионович не выступает… – о Сталине, в последние два дня, никто не говорил:
– Народ ждет… – Петр, медленно, поехал к дому, – слова Сталина помогут людям, армии… – он подумал, что надо получить от Иосифа Виссарионовича разрешение на обнародование сведений о настоящем происхождении Горского. Кукушка могла отправить дочь к американским родственникам, в шпионское гнездо, как его называл Петр:
– Паук их ликвидирует, – хмыкнул Воронов, – и найдет Марту, где бы ее ни спрятали… – перед входом в парк тоже стояли лоточники. Красные знамена бились на ветру, над колоннами, над лепным, советским гербом:
– Надо Володю на прогулку отправить, с няней… – Воронов почувствовал тоску по жене, – я два дня Тонечку не видел, с ночевками на работе. Послезавтра они уезжают. Тонечка не захочет, но я ее уговорю. Она меня любит, ей тяжело будет расставаться. Но такого требует безопасность… – шлагбаум поднялся, он заехал во двор. Дом давно стал ведомственным. Телефон изменился, о чем Петр брату не сообщил. Последний раз он получил открытку от Степана к первому мая. Мерзавец писал, что его просьбу одобрили. Он опять стал кандидатом в члены партии.
– Либералы, – сочно сказал Петр, разрывая картон, – они в Нарьян-Маре наплачутся. Он алкоголик… – обратно в ВВС, брату хода не было. Петр надеялся, что в воздух его тоже не пускают. Степан, со склонностью к запоям, мог довести вверенную ему технику до аварии. Воронов, иногда, надеялся, что так и случится. Он хотел, чтобы брат погиб где-нибудь среди вечной мерзлоты, и прекратил обременять его своим существованием.
Почту теперь не разносили по ящикам, а оставляли у консьержей, как называл Петр охранников. Они носили штатское, но все равно, вытягивались перед жильцами.
Из «Огонька» выпал треугольник, с лиловыми печатями, и знакомым почерком брата.
– То есть моим, – Петр поднялся на третий этаж. Заботясь о здоровье, Воронов не пользовался лифтом. Не желая показывать конверт Тонечке, он открыл письмо. Петр позвонил с Лубянки, предупредив, что заедет пообедать. Прислонившись к стене, он вспомнил нежный голос жены:
– Буду ждать, мой милый… – Петр, с облегчением, подумал, что Тонечка не просится на фронт. Воронов не стал бы даже близко подпускать жену к военным действиям. На площадке пахло ароматным, жареным мясом, Петр ощутил, что проголодался:
– Стейки, наверное… – он пробежал глазами письмо, – из распределителя вырезку привезли. Свежую спаржу, помидоры парниковые… – он надеялся, что на Волге семье понравится:
– Коллеги устроят отличную квартиру, машину. Маленький загорит, накупается. Лучше, чем в Москве оставаться, учитывая сложившееся положение. Потом арбузы начнутся… – к сезону арбузов немцы могли добраться до Волги, однако о таком Воронов предпочитал не думать. Брат сообщал, что записался добровольцем в армию, и едет в Мурманск, в аэродромную обслугу:
– Может быть, Петя, если бы ты замолвил за меня словечко, мне бы разрешили летать… – скомкав бумагу, Воронов сунул письмо в карман пиджака: «Еще чего не хватало».
Позвонив, он услышал звонкий голос Володи: «Папа! Папа пришел!». Тонечка открыла дверь, в фартуке. На Воронова повеяло лавандой, жена протянула руку, ласково коснувшись его щеки:
– Пожалуйста, немного отдохни, мой хороший… – голубые, прозрачные глаза блестели. Петр привлек ее к себе, обнимая, шепча на ухо:
– Я скучал, скучал… – Володя выбежал из детской: «Папа!». Воронов поднял его на руки, поцеловав белокурую голову: «Что у нас на обед?». У сына были серые, большие, в темных ресницах глаза:
– Мороженое… – маленький прижался к нему. Петр рассмеялся: «Давай мыть руки, Владимир Петрович».
Ванную в квартире отделали уральской яшмой и мрамором. Когда дом перешел НКВД, комнаты расширили. Няня жила отдельно, в спальне, выходившей на черную лестницу. При ремонте, Петр настоял на дубовом паркете, лепнине, на стенах, пышных люстрах, переливающихся хрусталем.
В гостиной висел портрет Иосифа Виссарионовича, работы художника Бродского, и картина Герасимова, где Сталин, с отцом мужа, работал над планами будущей революции, в ссылке. Петр улыбался, глядя на холст:
– Я помню лампу, под зеленым абажуром. Русскую печь, снег во дворе… – муж пел Володе французскую колыбельную, о Пьеро. Тони сама отлично помнила песенку. Услышав мужа, в первый раз, она удивилась:
– Он начал французский в университете учить. Откуда он знает колыбельную… – Воронов стал говорить на немецком языке подростком, а на французском и английском, и того позже, но языками владел отменно, без труда переходя на любой акцент. Фотография большевика Воронова стояла в серебряной рамке, на фортепьяно. Инструмент водрузили в гостиной. Тони разглядывала лицо убитого на Перекопе, Семена Воронова:
– Он рабочий, металлист. Откуда ему знать языки… – мать мужа, ткачиха, едва владела грамотой. Воронов разводил руками:
– В революции участвовало много дворян, Владимир Ильич, Плеханов, Горский, но мои родители труженики. Ничего аристократического в нас нет… – над фортепьяно, раньше, висела еще одна картина, заседание штаба Октябрьской революции, в Смольном.
Тони помнила резкий профиль Горского. Согласно канону, художник изобразил в центре полотна Сталина, однако Александр Данилович, наклонившись над пишущей машинкой, сидел ближе к Ленину, по правую руку. Тони читала запрещенную в СССР книгу Джона Рида, о событиях семнадцатого года, и смотрела снятый с проката, в начале тридцатых годов, фильм Эйзенштейна о революции. Троцкого на полотне не было, и быть не могло:
– Теперь нет и Горского… – она стояла в ванной, раздвинув длинные, стройные ноги, немного морщась от напора воды.
Муж снял картину, в конце мая, вернувшись с Лубянки. Через два дня в «Правде», опубликовали статью о шпионской деятельности Горского. Александр Данилович готовил неудавшееся покушение на Ленина. Вместо холста на дорогих обоях появился пейзаж Шишкина.
– Наша Россия… – муж полюбовался сосновым лесом, – исконная красота северных земель… – Тони не поверила ни единому слову в газете. Она представляла себе лицо Горского:
– Фрау Рихтер, в Цюрихе, была на него чем-то похожа. И девушка, авиатор… – рядом со статьей Тони о строительстве Рыбинского водохранилища, «Огонек» опубликовал репортаж с очередного воздушного парада, в Забайкалье. Курсант Читинского авиационного училища, будущий военный летчик, товарищ Князева, демонстрировала фигуры высшего пилотажа. Высокую, нескладную, немного угловатую, с коротко стрижеными, черными волосами, Князеву сфотографировали в мешковатом летном комбинезоне. На первый взгляд, ничего общего между ней и холеной красавицей, встретившей Тони в Цюрихе, не было. Тони, все равно, вглядывалась в лицо Князевой:
– Где-то я подобное встречала. На семейных фотографиях… Ерунда, – сказала себе сочно Тони, – мне мерещится. Неудивительно, жить среди мебели расстрелянных людей. Как здесь еще привидений не появилось… – в Банбери привидений не водилось, хотя покойный отец смеялся: «Могли бы, и навестить нас. История в замке богатая».
Шишкин, как и остальные вещи в квартире, приехал с закрытого склада НКВД. После ремонта, на Фрунзенскую доставили мебель красного дерева, текинские ковры, серебро и гарднеровский фарфор. Над кроватью повесили полог, работы вологодских кружевниц. В библиотеке устроили камин, положив на дубовый паркет шкуру белого медведя. Тони знала, что муж вырос в детском доме, и делил комнату с двумя десятками воспитанников:
– Не только поэтому он дворец возводит, – брезгливо думала Тони, – но и потому, что он плебей, и всегда таким останется… – кабинетный рояль тоже выписали со склада. По вечерам Тони играла Чайковского или Моцарта. Воронов садился на диван, обнимая сына. Тони оборачивалась, ласково улыбаясь:
– Вы похожи, одно лицо… – с возрастом, Уильям все больше напоминал отца, но Воронов, ни о чем не догадывался.
– И не догадается… – накинув шелковый халат, Тони протянула руку за хрустальным флаконом. Парижский лосьон тревожно пах лавандой, холодил нежную, белую кожу.
На торжественных обедах Тони тоже садилась за фортепьяно. Она видела, как на нее смотрят сослуживцы мужа, и даже нарком Берия. Многие работники комиссариата еще жили с простыми, скромными женщинами, познакомившись с будущими женами десяток лет назад. В начале тридцатых никто не думал о мраморе и хрустале, о личных квартирах, о шелке постельного белья и атласе вечерних платьев:
– Хотя некоторые сменили жен, – усмехнулась Тони, взглянув на себя в зеркало, – начиная с тридцать седьмого года. Донос лучше для карьеры, чем развод… – молоденькие супруги одевались в меха, носили высокие каблуки, водили машины, и держали поваров, с горничными. Тони готовила сама, вызывая помощников, из ресторана гостиницы «Москва» только на большие обеды:
– Не потому, что я хочу отравить Воронова… – она расчесала короткие волосы, – мне просто нравится готовить… – она вспомнила, как делала паэлью, для Виллема, в Барселоне:
– Скоро, – твердо сказала себе Тони, – скоро мы увидимся. Максим меня вывезет, через южную границу. У меня испанский паспорт. Я доберусь до Рима, с Уильямом, и мы всегда будем вместе… – чем займется бывший зэка Волков, Тони не интересовало. Максим требовался ей, чтобы выехать из СССР.
– Завтра он убьет Воронова… – Тони прошла в гардеробную, – и мы исчезнем из Москвы… – ни в какой Куйбышев, она, разумеется, не собиралась. Услышав от Воронова об эвакуации, она вздохнула:
– Милый, я не хочу тебя оставлять, одного… – Тони прижалась растрепанной головой к его плечу. Они задернули шторы в спальне, от сбитого постельного белья пахло мускусом. За обедом муж положил руку ей на колено, под скатертью. Длинные пальцы поползли выше. Тони едва не передернулась. Воронов, обычно, был, как называла его Тони, буржуазным супругом. Муж предпочитал размеренность. Однако иногда Петр, приезжая домой на обед, отправлял няню с Володей на прогулку, и вел Тони в спальню. Она подозревала, что случается такое после допроса с применением особых средств, как говорили на Лубянке, или расстрела. То же самое произошло и сегодня, но Тони не успела, как обычно, сбегать в ванную.
– Ладно, – она надевала чулки, на обтянутом шелком диване, – сейчас безопасное время. Хорошо, что он прекратил о ребенке спрашивать. У него голова не тем занята… – Тони достала из ящика с бельем пакетик:
– Могу себе представить, в каких трущобах живет Волков. В бараке, где в ванную заходить противно… – она решила: «Ничего не случится. Безопасное время». Бросив пакетик обратно, она выбрала строгое, почти военного покроя, хлопковое платье, с коротким жакетом. Шляпки девушка не носила.
Она долго и горячо убеждала мужа оставить ее в Москве. Тони объясняла, что будет за него волноваться:
– Ты поедешь на фронт… – Тони приподнялась на локте, – я не могу, не могу тебя бросить… – Воронов уложил ее обратно, прижимая к себе, переворачивая на бок:
– Никуда я не поеду, любовь моя. Фронт здесь, пятая колонна, как говорили в Испании… – он целовал ее плечи, – диверсанты, предатели, сторонники Горского… – Тони вцепилась зубами в подушку, думая о Максиме. К ее удивлению, безграмотный вор оказался лучше выпускников Кембриджа и Московского университета:
– Все равно, не лучше Виллема… – она закрыла глаза, – лучше него никого нет… – Тони взяла с мужа обещание приехать завтра на Фрунзенскую:
– Я хочу провести с тобой как можно больше времени… – она тихо всхлипнула:
– Мы, может быть, надолго расстаемся… – муж не говорил ей, что происходит на фронте, ограничиваясь пересказом сводок Информбюро. Тони, однако, понимала, что Красная Армия бежит:
– Они не устоят перед Гитлером… – в гостиной Тони провела рукой по крышке фортепиано, – впрочем, какая разница? Бельгия оккупирована. Мы с Виллемом уедем в Англию, растить маленького… – Тони хотела, завтра, отправив Володю с няней на прогулку, пригласить на Фрунзенскую Максима:
– Сейчас все стреляются, – нехорошо усмехнулась Тони, – майор Воронов последует поветрию… – она собиралась забрать Володю из парка, и отпустить няню. Горничной она тоже дала выходной. Обе женщины работали в НКВД, но Тони это не волновало. Она была уверена, что Максим позаботится о фальшивых документах и билетах, в Среднюю Азию.
– И поминай, как звали… – тонкий палец коснулся клавиши, – Россия большая. Ищите Антонину Ивановну, хоть обыщитесь. Никто не будет искать, с этим безумием… – на торжественных обедах Тони, высоким сопрано, запевала:
– От края до края, по горным вершинам,
Где горный орел совершает полет,
О Сталине мудром, родном и любимом
Прекрасную песню слагает народ…
Коллеги мужа подхватывали. Няня приводила Володю, в аккуратной матроске. Мальчик взбирался на стул. Тони аккомпанировала, малыш пел:
– О детстве счастливом
Веселая песня, звени.
Спасибо Великому Сталину,
За наши чудесные дни…
Воронов, улыбаясь, иногда, украдкой, вытирал глаза.
– Сентиментальный мерзавец… – Тони курила, разглядывая портрет Сталина, – он завтра сдохнет. А ты, – пожелала она Сталину, – немного попозже… – потушив сигарету, она подхватила сумочку. Няне Тони сказала, что уезжает в редакцию «Красной Звезды». В окно гостиной виднелась эмка. Охранник вывел машину из гаража. Тони вспомнила адрес, на Рогожском валу:
– Придется с ним спать, всю дорогу до Тегерана, делать вид, что я его люблю. Надо придумать историю, объясняющую мой акцент, паспорта. Например, что я работаю на разведку. Английскую, или американскую секретную службу… Он влюблен, он всему поверит… – вспомнив яркие, голубые глаза Волкова, девушка томно потянулась:
– Цена невелика. И с ним, действительно, хорошо. Он никто. Он мне будет смотреть в рот, и делать все, что я скажу. Объясню, что мой брак с Вороновым, просто прикрытие. Но о Виллеме ничего говорить не стану… – сыну Тони хотела сказать, что их вывозят из СССР по распоряжению отца.
– Он все забудет, Уильям, – хмыкнула Тони, – ему трех лет не исполнилось. У него есть настоящий отец… – Володя, за маленьким столом, в детской, рисовал самолеты, няня гладила. Тони поцеловала белокурую макушку:
– Ложись спать после ужина, мой милый. Мама едет на работу… – на щеках мальчика высыпали веснушки: «Как у Виллема. У него тоже были веснушки, летом, в Банбери. Скоро, совсем скоро…»
– У тебя очень хорошо, получается… – одобрительно сказала Тони. Володя обнял ее, теплыми ручками. От мальчика пахло молоком и печеньем: «Мамочка, а папа разобьет Гитлера?»
– Обязательно, милый, – кивнула Тони.
Над крышами Хлебникова переулка, в теплой, светлой ночи, в зеленоватом небе, виднелась бледная, косая луна. Лучи дальних прожекторов, бродили, перекрещиваясь на горизонте, в догорающем закате.
В домоуправления пока не поступил приказ о затемнении города, но муж сказал Тони, что здания замаскируют. Фонари, на улицах, не включали, но летом света и не требовалось. Москву еще ни разу не бомбили, но за неделю, прошедшую с начала войны, несколько раз объявляли воздушные тревоги. Люфтваффе, пользуясь захваченными аэродромами, в Белоруссии, летало на разведку.
Брат мужа служил в Западном округе, а потом его перевели в Заполярье:
– Если бы он в Белоруссии остался… – девушка пошевелилась, – он бы погиб. Или застрелился, как половина тамошнего военного округа. Или был бы арестован. Воронов бы его и арестовал… – Тихонько встав, Тони накинула на плечи жакет, валявшийся рядом с кроватью, на старом, но дорогом, персидском ковре.
Поднимаясь по скрипучей, узкой лестнице, на второй этаж деревянного особняка, Тони ожидала увидеть коммунальную квартиру, загаженный коридор, окурки в жестяной банке, и пьяных соседей. Она не посещала подобные места, но знала, что так живет большая часть Москвы. Окраины города усеивали бараки. В Тушино люди теснились в бывшей зоне, оставшейся после строительства канала. От бараков только убрали забор, и сняли колючую проволоку. Здания разделили на клетушки. На десяти квадратных метрах селили семьи из пяти-шести человек. Водопровода и канализации на окраинах не водилось, жильцы готовили на керосиновых плитках. По комнатам бегали крысы.
Припарковав эмку на углу Хлебникова переулка, Тони скептически посмотрела на крепкий особняк:
– Наверняка, тоже все на головах друг у друга сидят… – она прошла через двор, с развешанным бельем, ржавыми санями, и поломанным велосипедом. Рогожская застава опустела, магазины закрывались. Белые стены Андроникова монастыря сверкали в заходящем солнце. Ступени лестницы скрипели, тусклая лампочка на площадке едва светилась. Тони прислушалась:
– Дебюсси. По радио, что ли, передают? Ерунда, они марши играют, и пускают в эфир лживые сводки Информбюро… – Тони подозревала, что няня и горничная сообщают сведения в отдел внутренней безопасности, на Лубянке. Не желая вызывать подозрений, она заехала в редакцию «Красной Звезды», придумав какой-то незначительный предлог. За кофе и папиросой, она услышала, что войска оставили Львов. Вечернюю сводку передали, когда Тони, за рулем эмки, миновала Лубянскую площадь. Она кинула взгляд в сторону неприступного бастиона НКВД. Пуленепробиваемые стекла закат окрасил в алый цвет:
– Министерство правды, – издевательски присвистнула Тони, – надо переименовать Информбюро. НКВД пусть назовут министерством любви. Они всегда лгут, и будут лгать, в сводках. Страна построена на лжи. Горского, за три недели, успели отовсюду вычеркнуть… – услышав позывные Информбюро, Тони остановилась, под репродуктором. Люди, торопившиеся к метро, замерли. Она закурила:
– Интересно, почему Сталин не выступает? Все ждут его обращения… – Тони вздрогнула от низкого голоса диктора:
– Осуществляя планомерный отход, согласно приказу наши войска оставили Львов… – о сдаче Минска и Риги ничего не сообщалось:
– Нельзя бесконечно врать людям… – Тони повела машину дальше, – пока они придумывают очередную ложь, немцы дойдут до Смоленска и Москвы… – Тони взяла пачку «Казбека» с круглого, орехового дерева стола. Пепельница оказалась мейсенского фарфора. На патефоне, под иглой, осталась пластинка с «Лунным светом» Дебюсси, в исполнении Эмиля Гилельса. Присев на подоконник, Тони прислонилась щекой к прохладному стеклу.
В квартире не оказалось крыс, пьяных соседей, загаженной уборной, и портретов Сталина. Здесь пахло сандалом, и хорошим табаком, накрахмаленные простыни блестели. Ванная, отделанная бухарскими изразцами, была безукоризненно чиста. Он пользовался миндальным мылом, и золингеновской, опасной бритвой, с ручкой слоновой кости. Он читал «Девяносто третий год», и «Мадам Бовари», в оригинале. Он показал Тони прижизненное издание Чехова, с дарственной надписью: «Милой Любови Григорьевне, моему доброму гению». На книжных полках Тони увидела фотографию Чайковского, тоже с автографом.
Она даже, на мгновение, подумала:
– Разведчик, белоэмигрант. У него коренной, московский говор. Но ему всего двадцать пять. Значит, его ребенком увезли из России. Кузен Теодор отлично говорит по-русски, однако он юношей был, когда революция началась. У Максима, если его вообще зовут Максим, нет акцента. У всех молодых эмигрантов он слышен… – они пили белое бордо. Тони узнала бутылку, такие винтажи привозили из закрытого распределителя. Вина поставляла в СССР Германия. На фарфоровых тарелках блестела черная икра. Он принес подмосковную, свежую клубнику, и парниковые помидоры.
Затягиваясь отличным, тоже из распределителя, табаком, она, искоса, посмотрела на белокурую голову. Максим спал, уткнувшись в подушку:
– Уильям так спать любит, и Виллем тоже… – на загорелом, крепком запястье, поблескивал стальной браслет швейцарских часов. Под ним виднелась голова волка, с оскаленными зубами. Тони помнила татуировку:
– Но в библиотеке мы не раздевались… – она невольно покраснела, – я не видела всего остального… – увидев остальное, она отбросила мысли о его эмигрантском происхождении. Выросшему на западе человеку неоткуда было получить подобное. На широкой, сильной спине он наколол церковь, с куполами. Кроме церкви, у него были игральные карты пиковой масти, кинжалы, обнаженная женщина, с факелом, за тюремной решеткой. Тони, исподтишка, разглядывала корабль, с развернутыми парусами, подсвечник, с горящей свечой, стоявший на облаке, под ключицей. На груди он выбил большой крест, паука, карабкающегося вверх, по паутине, и звезды, тоже под ключицами. На коленях синели звезды. Тони заметила монаха, с пером, и даже кота. Имен женщин, или профиля Сталина, который Тони помнила из тюремных альбомов Воронова, она не нашла.
Она слушала размеренное, ровное дыхание. На длинном пальце Тони переливались мелкие бриллианты. Золотая змейка поднимала голову. Он улыбнулся:
– У нее тоже голубые глаза. Как у тебя, любовь моя… – Тони никак не могла понять, на кого он похож. Она вспомнила портрет знаменитого Волка:
– Ерунда, совпадение. У Волка не было детей. Только у его брата, Анри, погибшего во время Коммуны. Парижские кузены прямые его потомки… – снимков Волка не сохранилось. Тони подозревала, что революционер и не фотографировался. Девушка видела портрет Волка, в советских учебниках:
– Они похожи, очень. Одно лицо. Волк погиб, в России, после покушения на императора Александра… – Максим все ей рассказал. Тони поняла, что он знает, как ее зовут на самом деле:
– А если он и о Воронове знает? Но откуда… – Максим ничего ей не сказал. Она, было, открыла рот, чтобы объяснить свое пребывание в Москве. Максим приложил палец к ее губам:
– Я понимаю, что ты здесь от британской разведки. Я встречался… – он повел рукой, – кое с кем из нашей семьи… – кого он видел, Тони так и не узнала. Девушка облегченно вздохнула:
– Очень хорошо. Он себе придумал легенду, и в нее поверил. От любви даже умные люди глупеют… – он стоял на коленях, перед ее креслом. Тони почувствовала прикосновение кольца:
– Это семейное… – голубые глаза улыбались, – Волк подарил его моей бабушке, Любови Григорьевне… – он кивнул на томик Чехова, на столе:
– Положено отдать его тому, кого ты любишь. Я люблю тебя, Тони, люблю… – она решила, сначала, попросить вывезти ее и сына из СССР, а потом упомянуть о Воронове:
– Пусть согласится… – Тони, задыхаясь, обнимала его, – пусть сначала согласится мне помочь. Он не пожалеет Воронова. Он вор, может быть, убийца… – в библиотеке, Тони шепнула, что надо быть осторожными. В поездки она пакетик не брала. Максим кивнул:
– Ни о чем не волнуйся, это моя ответственность… – Тони вспомнила, что Питер тоже так говорил:
– И Виллем, но с Виллемом мы сразу решили, что хотим детей. И у нас есть ребенок. Господи, – тоскливо поняла Тони, – как я хочу, чтобы все исчезло, чтобы они оставили меня в покое. Я хочу встретиться с Виллемом, и никогда больше не расставаться… – сейчас ей надо было уговорить Максима. Тони целовала его:
– Все можно, мой любимый, все можно. Сейчас безопасно, я хочу, чтобы тебе было со мной хорошо… – она и сама плакала, вцепившись зубами ему в плечо, в наколку со звездой:
– Я люблю тебя, так люблю… – Тони потушила окурок. Он все еще дремал.
Когда он лежал, затягиваясь сигаретой, устроив ее голову на груди, Тони поняла, что его голубые глаза могут, мгновенно, похолодеть. Он отказался уезжать из Советского Союза. Он, просто, сказал:
– У меня есть долг. Перед этой землей, перед моим народом. Я тебя люблю… – Максим поцеловал влажный, белокурый висок, – и буду любить, до смерти моей. Тебя, твоего мальчика… – он, нежно, улыбнулся: «Уильяма». Тони не сказала ему, кто отец ребенка. Она ожидала вопросов, но Максим их не задавал. Он только заметил:
– Если ты позволишь, он, конечно, станет нашим сыном… – Тони сдержалась, не закатив глаза:
– Как они мне надоели. От всех я слышу одно и то же. Питер, Воронов, теперь он. Виллем отказался со мной видеться, а ведь он знал, что я мальчика привезла. Ничего, – успокоила себя Тони, – Виллем отошел, наверняка. Он не сможет передо мной устоять. Никто не сможет… – она заметила упрямый огонек, во взгляде Максима, твердый очерк подбородка. Тони прикусила губу:
– Не стоит на него давить. Со мной он мягкий… – Тони едва слышно застонала, почувствовав его руку, – однако он преступник. Не надо вызывать у него подозрений… – Максим собирался завтра записаться в армию, добровольцем:
– Мне нельзя… – он гладил ее голову, – по нашим законам. Нельзя в армии служить, вступать в партию, комсомол. Работать нельзя. Но сейчас… – он горько помолчал, – надо ставить благо России выше собственного блага… – Тони вспомнила: «Папа так говорил». Тони сказала, что редакция газеты отправляет ее в эвакуацию, в Куйбышев. О Воронове она, благоразумно, умолчала.
Максим кивнул:
– Хорошо.
Он ласково, едва касаясь, целовал ее белоснежную, будто светящуюся, кожу:
– Когда все закончится, я приеду, и заберу тебя. Увезу домой, в Англию… – он извинился, оставив ее в спальне: «Я позвоню, кое-кому». Вернувшись, он протянул Тони записку, с номером телефона:
– Надежный человек, в Куйбышеве. Он о вас позаботится, до моего приезда. И я ему напишу… – Максим коротко усмехнулся, – он будет знать мою полевую почту… – Тони предпочла не спорить. Она смотрела в окно, на огни прожекторов:
– Москву скоро начнут бомбить. Может быть, и хорошо, что мы уезжаем. Тетя Юджиния при налете погибла… – вернувшись из Волголага, Тони прочла о смерти леди Кроу в The Times, в библиотеке, на Лубянке. В разделе некрологов она увидела короткое сообщение о трагической смерти Августы, леди Кроу. Кузен Стивен остался вдовцом, с девочкой, тоже Августой. Тони хмыкнула:
– Я даже не знала, что он обвенчался. Впрочем, я могла и пропустить сообщение… – судя по газете, ни брат, ни Питер еще не женились, но, кажется, были живы. Тони вскинула подбородок:
– Питер, наверное, надеется, что я к нему вернусь. Может быть, я и не дождусь Максима. Если война затянется, мне незачем здесь болтаться. Воронова все равно убьют, не свои, так немцы… – в случае немецкой оккупации России Тони могла не беспокоиться. У нее на руках имелся испанский паспорт. Франко считался союзником Гитлера. Она закурила еще одну папиросу:
– По крайней мере, я окажусь далеко от Воронова. Максим обеспечил мне помощь. Я теперь считаюсь его… – Тони поискала слово, – подругой. Беспокоиться не о чем…
Она потянулась: «Спит. Пусть спит. Сразу видно, у него давно ничего не случалось. Несколько часов меня не отпускал…»
Максим не спал.
Он вспоминал увешанную иконами комнату, на Староконюшенном переулке. Отдав кольцо, матушка погладила Максима по щеке:
– Ты только помни, милый… – она говорила тихо, почти неслышно, – Господь не велел, чтобы ты пожалел… – ему почудился тяжелый вздох, но Максим, уверенно, сказал себе:
– Не пожалею. Тони меня любит… – он предложил матушке помощь, с отъездом из Москвы. Матрона отказалась, сжав детские руки:
– Не надо покидать Москву, милый. Она погорит немного, но победа за нами останется. Мне здесь надо остаться, я нужна… – матушка не сказала, кому. Они сидели рядом, на сундуке. Матрона коснулась его плеча:
– Ты иди, милый… – Максим удивился тому, какая твердая у нее ладонь, – иди, сражайся за Россию… – он даже не успел возразить:
– Так надо, – отозвалась Матрона, – так Господь заповедовал, Максим. Кто ты такой, чтобы с Господом спорить? Нельзя сейчас бежать. Ты за Него сражаешься, – Матрона указала на икону Спасителя, – все, кто сейчас в землю русскую ложится, воины Христовы. Не ихние… – она махнула за окно, – а Христовы. Они правду защищают, и ты тоже… – Максим и не собирался спорить. Он кивнул, заметив тень, на лице матушки:
– Может, и свидимся еще, милый, – на прощание сказала Матрона, – а я за вас помолюсь… – спускаясь по старинной, широкой лестнице, зажав кольцо в ладони, Максим повторял:
– Господь не велел, чтобы ты пожалел. Но я и не пожалею…
– Не пожалею… – не открывая глаз, он напомнил себе, что завтра, перед военкоматом, надо сходить в церковь, поставить свечку Максиму Московскому, навестить могилу бабушки, и заплатить людям, ухаживавшим за надгробием и квартирой:
– За четыре года, – решил Максим, – на всякий случай.
Волк не знал, откуда в его голову пришло число. Война вряд ли бы продлилась четыре года, но Максим махнул рукой:
– Пусть. Никто не узнает, что я в армию пошел, с неразберихой вокруг… – препятствий в военкомате Волк не ожидал. В добровольцы записывали всех подряд.
Дрогнув ресницами, он полюбовался красивым очерком ее профиля. На пальце сверкала змейка:
– Она меня дождется… – сказал себе Максим, – она меня любит… – девушка соскочила с подоконника, жакет упал с плеч. Максим видел репродукции «Весны», Боттичелли. Это была она, высокая, стройная, с белокурыми волосами, с загадочной, тихой улыбкой. Волк, отчего-то, подумал:
– Может быть, Красная Армия, и дойдет до Италии. До Флоренции, например. Хотя вряд ли. Жаль, хотелось бы все своими глазами увидеть… – леди Холланд принесла воды. Устроившись у него под боком, девушка взяла его руку, приложив к щеке:
– Я буду о тебе думать, мой милый… – Тони, недовольно, вздохнула:
– Он упрямый, как все русские. Вбил себе в голову, что ему надо сражаться за страну, и не переубедишь его… – она коснулась губами простого крестика, у него на шее:
– Виллем тоже упрямый. Они даже похожи, чем-то… – он шепнул: «Послушай. Он о тебе писал, Тони…»
– So long as men can breathe or eyes can see,
So long lives this and this gives life to thee…
Она раздвинула ноги, низко застонав, привлекая его к себе:
– Жизнь… – успел подумать Максим, – хочется жизни. Господи, как я ее люблю, как люблю… – длинные ногти скребли по его спине, по куполам церкви, на татуировке. В свете прожекторов бриллианты в змейке горели холодным огнем. Голубые, прозрачные глаза Тони усмехнулись:
– Он от меня, все равно, никуда не уйдет… – она задрожала: «Еще, еще! Я люблю тебя!»
Стеклянный шприц подняли вверх. Черноволосый мужчина, в безукоризненно отглаженном халате, нажал на поршень. Капли заиграли разноцветной радугой, в беспощадном сиянии мощных электрических лампочек, под низким сводом потолка. Пол и стены камеры выложили белой плиткой. На ней лучше были видны следы от крови. После недавней уборки комната дышала свежестью.
От врача пахло хорошим, французским одеколоном. Погладив ухоженную бороду, он приложил длинные пальцы к нежному запястью заключенной. Женщину привязали к особому креслу, удобному для внутривенных инъекций, и работы дантиста, как весело называли на Лубянке подобные практики. При уборке, женщину швырнули в отгороженный, закуток, где устроили сток и кран, с резиновой трубкой для душа.
Ледяная вода привела ее в себя, однако заключенная, по словам Петра Семеновича, продолжала молчать. Руководитель токсикологической лаборатории НКВД остался доволен пульсом. Сердце работало без перебоев, можно было начинать применение фармацевтических средств.
Майор Воронов, в испачканной кровью гимнастерке, с закатанными рукавами, изучал какие-то бумаги. Коротко стриженые, каштановые волосы, золотились на концах, он расстегнул пропотевший воротник. Под мышками виднелись влажные круги.
У Петра не осталось времени принимать душ. Он читал протоколы допросов Павлова и его начальника штаба. С ними работал Наум Исаакович. Эйтингон зашел в камеру, когда Петр, присев на корточки, хлестал Кукушку по щекам:
– Хватит притворяться, сука! Где твоя дочь, куда ты ее отправила… – Петр пока избегал бить ее по лицу, или выбивать зубы. Он сломал несколько пальцев, вырвал ей ногти, на левой руке, грудь покрывали ожоги, от его сигарет, но серые, упрямые глаза не заплыли. Розовые губы дрогнули. Петр наклонился, ему послышалось: «Никогда…»
Он поднял голову. Эйтингон скептически хмыкнул:
– Все, кого привезли с Западного фронта, признались в преступной деятельности… – от Наума Исааковича пахло свежей кровью, – будем оформлять дело пособников Горского. А она… – вынув из зубов сигарету, Эйтингон потушил окурок в свежем ожоге, ниже левой груди женщины, – в общем, зови на помощь химиков, – распорядился Наум Исаакович.
Военные, действительно, работали на Горского со времен сражений в Польше, с гражданской войны. Действуя по его указаниям, развалив оборону советского государства, они дали немцам прорваться к Минску, Риге и Львову. Даже сгорев в топке бронепоезда, восемнадцать лет назад, Александр Данилович продолжал свое черное дело.
Петр просмотрел лист, с планируемой сводкой Информбюро, на завтрашнее утро. Согласно тексту, на Двинском и Минском направлениях войска в ночь на второе июля развернули боевые действия по уничтожению передовых танковых частей противника. Петр взглянул на швейцарский хронометр. Было два часа ночи. Что бы ни написали в сводке, к истинному положению дел на фронтах это не имело ни малейшего отношения. В Генеральном Штабе не знали, что творится в Белоруссии, на Украине, и в Прибалтике. Никакой связи с отступающими армиями не существовало. Для поднятия патриотического духа сводка переправила количество сбитых немецких самолетов. Вместо пятидесяти, цифра перевалила за сто. Неизвестный автор, росчерком пера, уничтожил еще полсотни истребителей люфтваффе. Оказалось, что немцы лишились машин на аэродромах. По сводке, второго июля, советская авиация бомбила Бухарест.
– Можно сразу Берлин, – зло подумал Петр, – как в той книге, «Первый удар»…
После подписания пакта о ненападении, роман товарища Шпанова из библиотек изъяли, но Петр его читал:
– Шапками закидаем… – он сжал зубы, – победим малой кровью, на чужой территории. Мерзавец фон Рабе, врал мне в лицо. Германия, лучший друг Советского Союза. Но мы были уверены, что Гитлер побоится нападать на СССР, что мы сильнее… – Петр отлично знал о превосходстве немцев в военной технике. Командиры частей вермахта имели опыт сражений на первой войне. В Красной Армии подобных людей осталось мало. Почти всех старых офицеров расстреляли, несколько лет назад:
– Взять хотя бы Степана, – подумал Воронов, – проявил себя на Хасане, на Халхин-Голе, и пожалуйста. Поставили командовать истребительной авиацией округа. Его счастье, что он спился. Иначе бы здесь сидел, на Лубянке… – алкоголизм спас Степана от почти неминуемой смерти в воздухе, или расстрела. Всех, кого привезли с рушащегося под ударами немцев фронта, должны были приговорить к высшей мере наказания.
Они ждали звонка от Иосифа Виссарионовича, наркому Берия. Со Сталиным третий день никто не разговаривал, и никто его не видел. В Кремле Иосифа Виссарионовича не было. После падения Минска и заседания Политбюро, он уехал на дачу.
Петр кинул бумаги на привинченный к полу, железный стол: «Не маленькая доза, Григорий Моисеевич?»
Оттопырив губу, Майрановский почти обиженно, отозвался:
– Я все рассчитал, Петр Семенович. Она весит шестьдесят два килограмма. Доза привычная, но надо действовать быстро… – Петр работал с амобарбиталом, и тиопенталом натрия. Лекарства погружали человека в состояние измененного сознания не больше, чем на четверть часа. Потом он засыпал:
– Но это Кукушка… – Майрановский перетянул предплечье женщины резиновым жгутом, – она себя контролирует. Она ничего не сказала, когда я ей ногти вырывал… – врач обработал раны женщины. Кукушку мог захотеть увидеть Иосиф Виссарионович. В подобном случае, арестованного приводили в порядок.
– Вены хорошие, – одобрительно заметил Майрановский, делая укол.
Воронов, отчего-то, вспомнил заключенного Горовица:
– Ее родственник, и тоже шпион. Все они шпионы, все работают на Даллеса. Начиная с ее отца… – ему, впервые, пришло в голову, что американская разведка могла послать юного Александра Горовица для внедрения в круги левых радикалов:
– Очень умно… – хмыкнул Петр, – его отец был генералом, разведчиком на Гражданской войне. Яблочко от яблоньки, что называется… – длинные, черные ресницы дрогнули.
Анна ощутила прикосновение прохладной руки, ко лбу. Она шла по песчаному берегу моря, во влажном тумане. Босые ноги ступали по мелкой воде. Вдалеке, в дымке, виднелись очертания низкого, простого дома. Шумели волны, лаяла собака, смеялся ребенок.
– Пальм только нет… – тоскливо подумала Анна, – я так хотела, чтобы дитя родилось, чтобы мы жили с Вальтером у океана. Завели бы собаку, маленький бы с ней играл. Надо рассказать, о Вальтере, о ребенке, о пальмах. Надо рассказать правду… – она присела на песок. Туман обнял ее, убаюкивая, она услышала знакомый голос:
– Расскажи… – согласилась женщина, – о пальмах, о липах… – она сдержала смешок, – о Берлине. Я разрешаю… – Анна положила голову на плечо, ее покачали:
– Больше ничего не говори, милая. Все будет хорошо… – Анна хотела спросить, увидит ли она Марту. Женщина, мягко, подтолкнула ее к прибою:
– Делай что, должно, милая. Ничего не бойся… – вода была холодной, но Анна не дрожала. Она помнила зеленую, пронизанную лучами толщу Каспийского моря, в Энзели:
– Я с десяти метров прыгала, с палубы горящего корабля. Краснофлотцев спасала. В Энзели тоже пальмы росли… – Кукушка, улыбаясь, подняла веки. Серые глаза женщины затуманились.
В подобных случаях требовалось спрашивать быстро и резко, короткими предложениями, самую суть.
– Где Марта? – услышала Анна его голос: «Где твоя дочь!»
Из уголка красивого рта потекла слюна:
– О конверте ни слова… – приказала себе Анна, – она не позволила мне говорить о конверте. Потом, когда мне надо будет купить себе жизнь… – она облизала губы:
– Под липами, на Унтер-ден-Линден… – Петр едва не выматерился. Он знал, что Кукушка оставила дочь в Берлине.
– Куда она поехала из Берлина? – Воронова тянуло выбить ей пару зубов, но подобное бы помешало действию лекарства:
– Куда Марта поехала из Берлина? Опиши мне свою дочь… – на Кукушку натянули сухое платье, прошлое было непоправимо испорчено. Слюна капала на ткань.
– Она… – глаза блуждали по комнате, не останавливаясь на лице Петра, – она золотая. Как липы… – это могло значить, что Марта блондинка:
– Или рыжая, – хмуро сказал себе Петр, – семнадцатилетняя блондинка. Я лично, пристрелю суку, Кукушку. Где нам искать семнадцатилетнюю блондинку, в какой стране мира?
Он спросил об этом у Кукушки и получил загадочный ответ: «Под пальмами…»
Пальмы росли от Буэнос-Айреса до Тель-Авива, от Женевы до Сиднея. В Лондоне Воронов тоже видел пальмы. Еще они росли в Сухуми, но Петр, отчего-то, сомневался, что Марта Янсон отправилась в Советский Союз. Он порадовался, что у него нет при себе пистолета. Хотелось всадить Кукушке пулю в лоб, прямо здесь.
В камере резко, отчетливо, запахло мочой, платье потемнело. Кукушка свесила голову набок. Майрановский развел руками:
– На сегодня все, Петр Семенович. Следующая доза через двенадцать часов, не раньше. Она не контролирует мускулы, сейчас начнется… – Майрановский, деликатно, покашлял. Петр, мрачно, подумал, что это единственное, чего он еще не видел, у Кукушки. Смотреть не хотелось. Он щелкнул зажигалкой:
– В камеру ее. Держать привязанной, глаз не спускать… – Петру хотелось уйти от запаха мочи и блаженной, дурковатой улыбки, на лице Кукушки. Рванув дверь комнаты, Воронов натолкнулся на порученца.
– Что еще! – раздраженно спросил Петр, выпустив ему в лицо папиросный дым.
Сержант вытянулся:
– Товарищ майор, к телефону… – он указал в конец коридора, где, на деревянном столе, красовалась вертушка. Петр прошел к трубке. Из камеры несся крик:
– Не надо, не надо, я прошу вас! Я все, все сказал, я больше ничего не знаю! Я Горского один раз видел, издалека… – Эйтингон работал с кем-то из военных. Тонечка по вертушке звонить не могла, но Петр испугался:
– А если это из кремлевской больницы? Если маленький простудился? – Володя рос здоровым, крепким мальчиком, но Петр боялся даже детских болезней. Он сидел с ребенком, измерял температуру, давал сыну лекарства, и гонял шофера за лучшим виноградом и мандаринами.
Он попросил:
– Только бы с Тонечкой и Володей ничего не случилось…
Подняв трубку, Воронов услышал знакомый голос личного охранника Иосифа Виссарионовича, Власика. Сталин вызывал Петра на ближнюю дачу, в Кунцево.
На застеленном бархатной скатертью, круглом столе, лежала тонкая, пожелтевшая брошюра. Короткие, не доходившие до радиаторов отопления шторы задернули. В полутьме, на отделанных фанерой стенах, горели тусклые светильники. Пахло табаком. Кабинет, несколько дней не проветривали, сюда вообще никто не заходил. Холщовый, измятый чехол накрывал старый диван, в углу. Рядом с брошюрой остывал стакан крепкого чая.
Он расхаживал по кабинету, слушая скрип досок, тишину вокруг. За окнами стояла жаркая ночь середины лета, но ему, внезапно, стало зябко. Затянувшись трубкой, он взглянул на титульный лист. Брошюру отпечатали на грубой, серой бумаге. Он помнил слова Ленина:
– Сейчас, когда нас окружают белогвардейцы, нет ничего важнее… – Владимир Ильич поднял сигнальный экземпляр, – революционного слова. Мы не только штыками боремся со старым режимом. Мы бьем противников нашей верностью идеалам коммунизма… – Сталин даже вздрогнул. Ему показалось, что он слышит удар кулака, по столу.
– Москва, 1918 год… – читал он: «Максимилиан Робеспьер, трибун и борец». На обложке выделялся профиль Робеспьера. Горский расписался, с росчерком: «Кобе, другу и соратнику».
Сталин предполагал, что за три недели все библиотеки Советского Союза успели избавиться от брошюры, вкупе с другими сочинениями Александра Даниловича. Разъезжая по фронтам, Горский успевал присылать в Москву отлично написанные тексты о Кампанелле, и Томасе Море, о Фурье, Марксе и Энгельсе, о восстаниях европейского пролетариата, и буржуазных революциях. Сталин листал брошюру:
– Французскую революцию он знал отменно, чуть ли не по дням. Он все знал, доктор философии Цюрихского университета. Историк, литератор, полиглот. Дворянин… – Сталин едва не выругался вслух:
– Троцкий ему завидовал, откровенно. И я завидовал. Он с Лениным дольше всех нас был знаком. Выученик Плеханова… – он помнил красивый, низкий голос Александра Даниловича:
– Плеханов мне рассказывал о Волке. Можно сказать, Волк стал моим ментором. Он прямой потомок Робеспьера, кстати… – затянувшись самокруткой, с дешевой махоркой, Горский поднял бровь: «Волк, не Плеханов». Они ужинали в квартире Ленина, в Кремле. Горела лампа, под зеленым абажуром. Горский вернулся из Екатеринбурга, после расстрела царской семьи:
– Он к пианино сел, играл для Ленина «Аппассионату». Разговоры, что Волк, потомок Робеспьера, откровенная чушь. У Александра Даниловича язык был без костей, он себе новое происхождение придумал. Лгун, каких поискать, беспринципный проходимец. Шпион, примазавшийся к партии, эксплуатировавший наше доверие… – Сталин не хотел, чтобы сведения о происхождении Горского стали всеобщим достоянием. В мальчике, как Сталин называл Петра Воронова, он не сомневался. Остальным не стоило знать, что партия обманулась в Горском, не разглядев его истинного лица.
– И дочь у него такая… – поморщился Сталин, – она знала, кто ее отец, на самом деле. Знала, и скрывала от партии, не разоружилась. Ложь хуже любого троцкизма… – Берия доложил, что Горскую привезли в Москву, а ее дочь ищут. Сталин, смутно помнил, хрупкую, невысокую девочку, подружку Светланы.