Читать книгу Письма к Орфею. Избранные эссе - Николай Болдырев - Страница 3

Солнце в полночь
Вкус абсурда

Оглавление

1

Является ли героем абсурда Будда, то есть пробужденный? А почему, собственно говоря, нет? По существу, буддой может стать лишь тот, кто сумеет пройти по воде, не замочив ног… Но, кстати, ведь именно это и делает в Новом Завете Иисус Христос, поведение и многие изречения которого действительно исполнены вполне чаньдзэнской парадоксальности, рассчитанной на то, чтобы взорвать сознание слушателей, сжечь в нем накопившиеся шлаки.

С одной стороны – «Почитай отца и матерь свою…», а с другой – «Враги человеку домашние его…» С одной стороны – «Собирайте себе сокровища на небе…» (то есть умножайте богатства духа), а с другой – «Блаженны нищие духом…» Плох тот христианин, который будет, как школяр, цепляться за буквальный смысл каждой фразы Учителя, не стремясь постичь всей парадоксалистской, поистине абсурдной для привычно-накатанной житейской логики, истины учения, с одной стороны призывающего «возлюбить ближнего как самого себя», а с другой возвещающего: «Царствие мое – не от мира сего!» или: «О род неверный и развращенный! доколе буду с вами и буду терпеть вас?» С одной стороны – «Кто не против вас, тот за вас», а с другой – «Кто не со Мною, тот против Меня». А как возможно буквальное понимание таких речений Иисуса, как «идущий за Мною стал впереди меня»? Или – «Кто хочет душу свою сберечь, тот потеряет ее»? Или – «Предоставьте мертвым погребать своих мертвецов»? Или – «Всякому имеющему дастся и приумножится; а у неимущего отнимется и то, что имеется»?..

Быть может, действительно путь к живой воде Нового Завета лежит через постижение раскрепощающей методологии чань? Не берусь говорить за других, но в случае со мной произошло именно так. Евангелия и Иисус ожили для меня после путешествия в мир даосской мистики и «Алмазной сутры».

«Истина не в словах…» Но не означает ли это необходимости совершенно нового прочтения Евангелий, где Иисус – гибкая, вечно юная лоза («Я есмь истинная виноградная лоза, а Отец Мой – виноградарь». От Иоанна, гл.15), текучая всеоживляющая вода, а не заматеревшее в навеки схватившихся и оцепенело засохших формах древо?

«И когда они ели, Иисус взял хлеб и, благословив, преломил и, раздавая ученикам, сказал: примите, ядите; сие есть тело Мое…» Разве не было это приемом шоковой терапии для сознания бедных рыбарей и пастухов? Разве не разверзся перед ними в этот момент мировой простор?3 Разве их бренный рассудок не провис над бездной? Разве не почувствовали они в это мгновенье, как задрожало земное и как начало небесное растворять мировой опыт? Разве вместе с телом и кровью Иисуса в их жилы не хлынуло святое безумие? «Сумасшедший» – разве эта версия об Иисусе не схватила некую существенную грань его натуры, самой его природы?

Когда читаешь в Евангелии предостережение Учителя ученикам о втором Своем Пришествии: «Итак бодрствуйте, потому что не знаете, в который час Господь ваш приидет» и далее: «Потому и вы будьте готовы; ибо в который час не думаете, приидет Сын Человеческий», – то вспоминаешь такие напоминания восточных учителей к ученикам: «Дзэн – это то, что подстерегает вас за каждым углом», «дзэн – это то, что готово в любой момент напасть на вас из засады» и т. п., где так же, как и в Евангелиях, речь идет о насущности тотального духовного бодрствования, о раскрытии в себе той высшей чуткости, которая делает человека предельно внимательным, то есть любящим и, значит, бесстрашным.

С одной стороны – «Мир вам!..» или «Ибо я кроток и смирен сердцем и найдете покой душам вашим», а с другой – «Не думайте, что Я пришел принести мир на землю: не мир пришел Я принести, но меч, ибо Я пришел разделить человека с отцом его, и дочь с матерью ее, и невестку со свекровью ее…» (От Матфея). А в Евангелии от Луки еще жестче: «Огонь пришел я низвести на землю, и как желал бы, чтобы он уже возгорелся!» С одной стороны – «Не собирайте себе сокровищ на земле, собирайте себе сокровища на небе», а с другой – «Любящий душу свою – погубит ее; а ненавидящий душу свою в мире сем сохранит ее в жизнь вечную». С одной стороны – «Что пользы человеку приобрести весь мир и повредить душе своей», а с ругой – «Сберегший душу свою потеряет ее»…

Слова сами по себе, их внешне-наглядный смысл никогда не имеют здесь устойчивого, а тем более абсолютного смысла, слово как некая оболочка сокрытого непрерывно увертывается, намекая на нечто, что не может быть усвоено посредством присвоения некоего “знания”. Иисус передает ученикам некий парадоксальный опыт-метод, метод парадоксального бытия в парадоксальном мире, где, живя всецело в плотском и земном, следует жить вне плотского и земного, где, пребывая в теле и веществе, следует быть духом и небом. («Царствие Мое не от мира сего…», «Не ищите чего вам есть и пить…», «Не бойтесь убивающих тело…» и т. д.)

Надзвездный шепот, уходящий к глубинам дао, слышится в исполинских и поистине безумных для человека (будь он только человеком) словах Иисуса: «Небо и земля прейдут, но слова Мои не прейдут». Но поскольку слова его не есть всего лишь человеческие, склонные к мгновенному остыванию-омертвению слова, но нечто в сущности своей внесловесное, некий огонь, некая скрытая энергия слов, не плоть, но дух слов, постольку «не прейдет» именно духовная субстанция слова земного, в то время как плоть словесная (там, где слово равно самому себе, не имея внутри себя самоотрицания) – «прейдет», да в сущности и преходит прямо у нас на глазах.

Странно ли, что самые непримиримые филиппики Иисуса направлены против фарисеев и книжников, то есть догматиков от слова, людей, поклоняющихся плоти (букве) слова? Странно ли, что Он говорит: «Не то что, входит в уста (пища), оскверняет человека, но то, что выходит из уст, оскверняет человека». И хотя «не по словам их судите, а по делам», все же – «…говорю же вам, что за всякое праздное слово, какое скажут люди, дадут они ответ в день суда: ибо от слов своих оправдаешься и от слов своих осудишься». Какое же слово праздно? То, в котором нет духа, нет движения, то, которое не из сердца.

Так что же – по делам ли будет воздаяние на Том Свете или по словам? Даже и здесь нет человеку, мыслящему плотски-словесно, ни ответа, ни указания. Сплошная ирония. Сплошные ловушки из слов. Ответ можно получить, лишь выпрыгнув из словесных сетей.

2

Христианская аскеза посредством наложения обета молчания весьма близка дзэнской практике дзадзэн – медитативного погружения в безмолвие ума. На высших ступенях и здесь, и там отрицается необходимость специальной медитации или молитвы, поскольку жизнь как таковая во всей неразрывности ее атомов рассматривается как молитва-медитация. Всякое действие может стать молитвой. Самый влиятельный мастер чань – Шестой патриарх Хой-нэн – был не только не книжником, но неграмотным дровосеком, рассекавшим шелуху слов одним молниеносным «примитивным» ударом сердечной искренности.

Но и Иисус – у кого Он советует учиться своим ученикам? У природы: у цветов и птиц! «Посему говорю вам: не заботьтесь для души вашей, что вам есть и что пить, ни для тела вашего, во что одеться, душа не больше ли пищи, и тело одежды? Взгляните на птиц небесных: они не сеют, не жнут, не собирают в житницы; и Отец ваш Небесный питает их… Посмотрите на полевые лилии, как они растут: не трудятся, не прядут; но говорю вам, что и Соломон во всей славе своей не одевался так, как всякая из них…» Но что практически следует за этим советом взять в учителя природу? Судя по контексту, это означает учиться у них абсолютному доверию Бытию(=Богу), а равно и безмолвию. Во всяком случае, один из тех, кто научился у Иисуса постигать истину как страстное индивидуально-актуальное переживание доверия, – Сёрен Киркегор – именно так это и почувствовал. В одной из своих “евангельских” бесед он говорил: «И чего бы ты ни желал сделать в мире, нет удивительнее подвига, чем этот: ты должен признать лилию и птицу своими учителями и перед Богом не придавать себе большей важности, чем лилии и птице». Чему же птичка и цветок научили Киркегора? Подлинной молитве. Это ли не Восток? «Молиться – не значит слушать самого себя, говорящего, но значит прийти в молчание и, умолкнув, ждать до тех пор, пока не услышишь Бога». Что и делает чаньский отшельник, для которого лилия и птица – братья по судьбе. Но и еще один нюанс подчеркивает Киркегор: лилия и птица учат забвению завтрашнего дня, выходу из проектов и проектирования жизни. «Они учат следующему: есть только сегодня, – и на это есть падает бесконечное смысловое ударение, – и не нужно, совершенно не нужно никак заботиться о том, что будет завтра и в последующие дни». Полное растворение в том, что есть, безмерная, внемысленная полнота внимания к сущему.

Случайно ли, что парадоксальный «цвет православия» – юродивые, весьма близкие по архетипу мышления и методу жизни иным мастерам чань, пребывали большей частью в зоне сплошной немоты, прерываемой изредка взрывами абсурдистики? Чаньские учителя, как известно, на вопросы часто отвечали малопредсказуемым поведением: странным жестом, молчанием, оплеухой, ударом палки и т.д., а если прибегали к словам, то к таким, которые не проясняли вопрос, но задавали еще большие загадки. В дореволюционной книге «Стародавние старички, пустосвяты и юродцы» М. Пыляев пишет о юродивом Семене Митриче: «Спроси, например, его кто-нибудь о женихе или пропаже или, как одна барыня спросила, куда ее муж убежал, он или обольет помоями, или обдаст глаза какой-нибудь нечистью». А вот образчик логики другого русского юродивого, Ивана Яковлевича. «Свадьба уже была назначена, но невесте вздумалось съездить к Ивану Яковлевичу. И вот мать с дочерью едут в лес, к землянке Ивана Яковлевича, и спрашивают у него: счастлива ли будет замужем такая-то раба Божия? Иван Яковлевич, вместо ответа, вскакивает со своего места, стучит кулаком о стол и кричит: “разбойники! воры! бей! бей!”…»

Ну, чем не дзэнская взрывчатость, не чаньская спонтанность? Подобной свободе от «заготовок» учил и Иисус: «Когда же будут предавать вас, не заботьтесь, как или что сказать; ибо в тот час дано будет, что сказать». Хотя сколь велика разница между вопросами! На многие вопросы, задаваемые мещанами знаменитым юродцам, вероятно, и нельзя было ничего иного ответить, кроме «разбойники! бей!»

Юродивый – тот, кто впал в физическое убожество и в абсурдизм ради того, чтобы стать вплотную к истине и переоценить все ценности мира. Дзэн, как и Христос, учит искусству бытия, а не стяжания. Дзэн, как и Христос, как и юродство, – это непрерывная полемика с действительностью, та полемика, без которой наш мир культуры становится пустым и выхолощенным. Здесь вполне определенно разрешается вечный вопрос, следует ли одухотворять действительность или же, наоборот, – из действительности ждать одухотворения человека. Здесь проверяется сама природа действительности. Здесь утверждается, что дух – в человеке, притом в частном, а не в общественном, не в публичном человеке;4 дух – в человеке-Боге, который рождается в момент вслушивания в говорение Бога. Но дух равно и в лилии-Боге, и в птице-Боге, когда они вслушиваются в его Голос.

3

Однако вернемся к Иисусу. Не чисто ли дзэнский образ – евангельский Иуда и вся таинственная противоречивость ситуации Тайной вечери, непостижимость ее на понятийно-словесном уровне? В самом деле, Учитель знает о замышляемом в глубинах сердца Иуды предательстве, но не только не пытается остановить ученика, но как бы поощряет его: «Что задумал – делай скорее!» Иуда, изобличенный, не кается, но предает, в сущности, бескорыстно и вслед за этим почти сразу кончает с собой. Иуда – и предатель, и герой веры одновременно, ибо кто-то из учеников должен был помочь Иисусу встать на путь к Голгофе – апофеозу его славы.

Точно так же, непостижимо для нашего насквозь словесного ума, смерть в христианстве становится синонимом жизни, а отрешение от самого себя – обретением себя. Земное и самое близкое человеку воспринимается как самое чуждое и далекое, а самое далекое и чуждое (смерть и всё последующее) – как самое родное и желанное: ведь верующий в Иисуса уходит к Нему (как Он к своему Отцу) на небо, а значит, земной наш отец не есть подлинный отец, и земной дом – не подлинный дом; так возникает родство в духе – крайне катастрофическое, в высшей степени рискованное для телесного уюта родство. О, лилии и птицы небесные, сколь вам проще! Как же при этом нам-то входить каждый день в тотальное доверие бытию? Как совместить две эти бездны?

Разве вмещается в парадигму нашего психического эона «любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас, благотворите ненавидящих вас и молитесь за обижающих вас и да будете сынами Отца вашего Небесного»? Евреям, загоняемым в газовые камеры Треблин-ка и Аушвица, любить и благословлять эсэсовцев и Гитлера, стоящего за их спиной? Разве это уместимо в матрице земной психики, земных чувственных стереотипов и земного ума? Или: «Будьте совершенны, как совершен Отец ваш Небесный!» Быть совершенным существом в несовершенном, грешном человеческом скопище – возможно ли это? Да, в мире парадокса и абсурда очень даже вполне.

Иисус заранее знал о необходимости и предопределенности своих крестных мук и, зная все наперед, тем не менее действовал импульсивно и ситуативно – как будто не знал. Имея великую веру, имел и великое сомнение: «Да минет меня, если можно, чаша сия!» А последний вопль на кресте: «Боже мой, Отец мой! для чего Ты оставил меня?»

Вся история Иисуса – сплошное необъяснимое противоречие для понятийно-логического ума. Будучи сыном Божьим, жил как последний нищий; будучи сыном плотника, излучал божественные интуиции. Был и не был одновременно. В сущности, он был и является некой тайной внутри нас самих, неким витамином жизни, столь неразличимо схожим с витамином смерти. Ибо никто так, как он, не потряс людей истиной об условности этих слов – «жизнь» и «смерть».

Да и само явление Бога и человека в одном лице, сама эта вполне земная телесность Бога – разве не есть величайшее противоречие для логики и величайшая непостижимость? Разве не наивен был этот божественный трюк? Не наивен с позиции нашего понимания наивности? То, что «в каждом скрыт Будда», это постичь можно. Но как постичь, что «человек создан по образу и подобью Божьему»? Не по обличью тех множественных богов, что и не были вполне бессмертными, да и вполне понимаемы нами в их побуждениях и влечениях, но по обличью Единственного и Предвечного?

Тайна предательства Иуды – типично дзэнская загадка, не разрешимая в одномерной плоскости. Само слово «предательство» не имеет здесь абсолютного смысла, более того – смысл этот двоится, туманится, уходит в абсурд, во взаимоисключающую систему странных отражений. Вот эпизод из Тайной вечери: «Иисус отвечал: это тот, кому Я, обмакнув кусок хлеба, подам. И, обмакнув кусок, подал Иуде Искариоту. И после сего куска вошел в него сатана. Тогда Иисус сказал ему: что делаешь, делай скорее». Согласно евангелисту, здесь явная мистическая инспирация предательства, и жертвенность личности Иуды встает как оборотная сторона подвига Иисуса.

В другой раз Иисус говорил ученикам: «Не вы Меня избрали, а Я вас избрал и поставил…» Он обращался при этом ко всем ученикам, включая и Иуду Искариота, подчеркивая этими словами лишь видимую случайность прихода к нему тех или иных людей. Прозорливость Иисуса, читавшего в душах и по мистической интуиции «избиравшего» и «ставившего» рядом с собой тех, кого он считал нужным, – несомненна. Следовательно, не могло в сердце Иуды изначально гнездиться коварство. Предательство именно «вошло после куска», Иисусом поданного. Именно – «и после сего куска вошел в него сатана». Но ведь этот «кусок» – это же претворяемое сакральное тело Господне, животворящая евхаристическая тайна, сердце литургии, свет Божий… И в это время и именно через это – «сатана вошел»? Непостижимо.

4

Дайсэцу Судзуки рассказывает: «Когда Басё изучал дзэн у мастера Буттё, тот однажды спросил его: «Чем занимались все это время?» Басё ответил: «После дождя мох такой зеленый». Буттё: «Что же раньше – Будда или зелень мха?» Басё: «Слышали? Лягушка прыгнула в воду»».

Так в дзэн общение становится искусством, уходя от формализованности и рационализирования, от подыгрывания предполагаемым ожиданиям собеседника. Искренность в каждый данный момент, и потому ростки образности. Недаром Судзуки называет «мягкосердечие» главным качеством дзэн, без которого невозможна гармония. И в то же время среди трех главных добродетелей дзэн – «великая решимость» (помимо великой веры/доверия и великого сомнения), способность на дерзость и бескомпромиссность…

Но разве Иисус не сочетал проповедь предельного мягкосердечия с бесконечной решимостью и дерзостью? Не он ли изгнал меновщиков и торговцев из храма, не он ли, наконец, проклял бесплодную смоковницу? Не он ли, говоря: «Приидите ко Мне все труждающиеся и обремененные, и Я упокою вас», – требовал от этих же слабых, отчаявшихся людей этического подвига, максимализмом заповедей Нагорной проповеди ставя барьер, взять который могли лишь единицы из миллионов либо воистину сошедшие с «ума».

Истина Иисуса непрерывно-двойственна и биполярна, она явно не умещается в четких определениях, она скрывается в промежутках, в паузах между противоречивыми сентенциями и интенциями. Эта истина божественна по субстрату и потому принципиально невыразима в рассудочном слове. Оттого-то Иисус, когда и насколько это оказывается возможным, избегает понятийности, выражаясь косвенно, намеком, иносказанием, притчей, прибегая к негативной диалектике («это ты так говоришь…») Его ум антисхоластичен. «Не человек для субботы, но суббота для человека», – разве это не откровенная дерзость, не откровенный дзэн: говорить такое в обществе иудеев (но и «домашние» Иисуса – тоже иудеи), для которых благоговейное почитание субботы есть цитадель общения с Иеговой?!

Быть может, трагедия истории христианства и началась с формально-логического, а затем догматико-схоластического истолкования учения Иисуса. Конечно, совершенно лишить чаньского духа христианство было невозможно. Парадоксальность христианской истины (того же таинства евхаристии) сохранилась. «Верую, ибо абсурдно!» пребывает в мире, равно как подлинная вера всегда есть живой динамический акт сомнений, и, собственно, важна в христианстве не некая статика обретения веры раз и навсегда (да и возможно ли такое?), а нескончаемый диалог, растягивание души, непрерывные, до смерти, попытки раскрытия духа навстречу непостижимому Первоначалу. Великое сомнение имплицитно входит в великую веру, и одно без другого малоосновно. И, заметим, почти все христианские святые – подлинные герои абсурда, их поведение и жизнь исполнены парадоксальностей и непостижимых для непосвященных скачков. Да разве только святые? Разве всякий человек, задумавший скакнуть в «истину сердца», не становится сразу парадоксалистом? Разве не абсурдно было поведение ветхозаветного Авраама, занесшего нож над единственным, беззаветно любимым сыном? Разве не абсурдны поступки Доменико, Горчакова и Александра в фильмах Тарковского? Разве не абсурдным казалось многим поведение Толстого, Альберта Швейцера, Ганди?

Так бесконечно разошлись в нашем мире пути сердца человеческого и пути его разума. В борении этом изнемогает человек, но в этом же борении он вновь и вновь пытается возродиться. Даже тогда, когда по всем законам и доводам формальной логики и научной истины у него уже нет надежды. Впрочем, в том-то и дело, что когда рассудочное знание говорит человеку, что жизнь зашла в последний тупик и надеяться не на что, все же в сердце человека продолжает жить безрассудная надежда. С точки зрения христианства, равно и чань, эта сердечная интуиция во сто крат мощнее проникает в истину мира, нежели всё так называемое «знание» вместе взятое. Абсурд? Да, конечно. Но ведь сказано: «Великий квадрат не имеет углов».

5

И вот когда кто-то на свой собственный страх-и-риск внимательнейше всматривается и вслушивается в сагу глубочайше индивидуального, бездонно космически-приватного, частного (в астрально-хтоническом смысле) бытия Иисуса, открытого всем ветрам (почвенным и звездным), и начинает ощущать само течение истины этого истово автономного и предельно незащищенного и незащищающегося бытия, тогда происходит что-то важное и человек (этот кто-то) прорывается сквозь узкие теснины абсурда в свое собственное, предельно-возможно автономное переживание истины, которая дана ему как течение внутри полной обнаженности, то есть неукрытости в концептуальные комфортабельности. Такое, например, и случилось с Сёреном Киркегором, который прочел жизнь Иисуса просто-наивно, как прочел бы ребенок, и, потрясенный тем, что увидел – увидел эту жизнь, мысленно и в воображении встав рядом с его учениками, отверженными и оплеванными вместе со своим лидером, мгновенно осознав, что и в наше время он точно так же был бы оплеван и отвергнут, и вот, осознав всё это, он словно бы смешал в своем духе иронию Сократа с иронией пророка из Назарета.

Собственный метод Киркегора тотально исповедально-ироничен именно в этом метафизически-мистическом смысле, а не в том «романтическом», какой обычно имеют в виду. Ирония Киркегора, укрывавшего свои исследования основополагающих «экзистенциалов» наших душевных структур множеством псевдонимов, побуждает наблюдать за многомерностью и «слоистостью» истины, за тем, сколь сложно упрятаны в словах подлинные мотивации и подлинные прикосновения души и духа к Реальности.

Киркегор словно бы в этом круговом своем, концентрическом движении все ближе и ближе становился к своему вневременному центру, единственно по-настоящему его интересовавшему. И камертоном ему всегда оставалась абсолютная незащищенность, отдельность Христа. И чем ближе ты к бытию-внутри-себя, тем ближе ты к истине и к Христу, ибо истина есть наивнутреннейше страстное твое переживание сокровенного тебе, переживание тайного в тебе цветка, растущего в трех мирах сразу. Но выражено это дающееся всполохами, спонтанными всплесками знание может быть лишь косвенным образом, и, лишь считывая блестки своего духа в касательных соприкосновениях, в этих догадках, в этих поистине творческих «толчках прозрений» читатель может двигаться параллельным путем, где эмоция сострадания отнюдь не лишня.

Рассказ об узком, предельно субъективно-экзистенциальном пути Христа в текстах Киркегора – это не интерпретация евангельской истории, а разновидность исповеди.5 Разумеется, эта исповедь косвенная. И однако нельзя не сказать, что главным в этой исповеди является вовсе не личность исповедующегося, а именно то, что исповедуются по поводу всезаслоняюще насущного явления Христа (великого парадокса, великого коана), а значит, на тему актуального религиозного страдания – его всезаслоняющей насущности.6

Разумеется, при том условии, что у нас есть жажда приникнуть к источнику, а не к той двухтысячелетней интерпретации его, которая превратила истину как парадокс, как «прыжок в полную пустоту» в гарантированно-комфортабельную, доктринально-словесную систему.

Многие фрагменты текстов С. К., посвященных Христу (например, эссе «Христос есть путь») словно бы прямо выписаны из хроник собственного психологического опыта автора. Например, пассаж о том, как радуется человеческое сердце в начале пути богатству своих возможностей, как идет шаг за шагом за дарами Божьими, которые находит в себе, как уже почти напуган человек этим богатством данного ему, и вдруг глас Божий: «Это лишь малая толика того, что тебе дозволяется!..» Вот он – ужас. Ибо вершина даров сердечных, пик сердечной одаренности – жертвенность, право посвятить свою жизнь религиозному страданию, тому трансформационному урагану, который вырастет из него… Сколь тонко понимал эту странную для нас (жадно озирающих свои ускользающие возможности) диалектику Киркегор!

Вся евангельская история для Киркегора важна (и важна бесконечно!) только в том случае, если Иисус – живое лицо и если он, Кирке-гор, ощущает раны Христа как вот сейчас, на глазах наших кровоточащие. Нет, история Христа не случилась когда-то – она происходит сейчас. Только при таком условии, только под таким углом зрения Киркегор согласен размышлять о происшедшем в Иудее в первом веке. «Если ты не можешь стать христианином в смысле современности Христу или если Он в положении твоего современника не в силах увлечь тебя за собою, тебе никогда не быть христианином», – писал копенгагенский отшельник в «Упражнениях в христианстве». Потому-то страстность и подробность (крупный план) его экзистенциального анализа есть, по существу, трогательное, лиричнейшее самоисповедание. Из глубины текста мы непрерывно вычитываем эту щемящую ноту родства, ощущаем изумляющую попытку человека сочувствовать Сыну Божьему. Разве это не парадокс и более того – разве это не абсурд: тленное и бесконечно слабое сочувствует бессмертному и бесконечно сильному? Да, парадокс, да, абсурд; однако воспринимать эту историю иначе Киркегор отказывается; иначе эта история становится бесчеловечной и оскорбительной. Равно и для Бога, и для человека.

Киркегор высвечивает лик Христа не победительного, всесильного и могущественного, сидящего одесную Отца (таким ведь никто Его и не знал из людей), а непрерывно раздираемого страданием и, главное, беззащитного. «Как всегда он беззащитен», – вновь и вновь констатирует Киркегор. Да, беззащитен, ибо смысл его миссии – бесконечная, абсолютная открытость своей судьбе. Порой кажется, что Киркегору хотелось всеми имеющимися у него духовными силами защитить Христа, облегчить его душевные муки, разделить с ним безмерную тяжесть абсурднейшей, невыразимейшей ситуации. Во всяком случае, в его работах о Христе проскальзывает эмоция редчайшая и парадоксальнейшая – нежность.

1993

3

Как не вспомнить при этом историю с первым патриархом чань Бодхидхармой, которому китайский император задал вопрос: «В чем наивысший смысл святой истины?» И ответ Бодхидхармы: «Простор открыт – ничего святого!»

4

Ведь даже и модус молитвенности Иисус определяет как уединенно-тайный: «Ты же, когда молишься, войди в комнату твою и, затворив дверь твою, помолись Отцу твоему, который втайне».

5

Лишь в этом модусе экзистенциальной искренности человек может вырасти до предельно возможного – до состояния того качества бытийности, которое в словаре Киркегора именуется “свидетель истины”.

6

Что вовсе не значит, что страдание проходит в фазе уныния. О, вовсе нет: религиозное страдание есть страдание по поводу религиозной трещины в жизни homo sapiens`а, однако оно как раз и диктует долженствование «детской» радости внутри того сегодня, которое Бог даровал человеку точно так же, как лилиям полевым и птицам небесным. Радость, её воистину абсурдная по отношению ко всем трагическим «смыслам» полнота, выявляет всю мощь до-рефлексивного доверия человека бытию-и-Богу или, точнее, Бытию-Богу.

Письма к Орфею. Избранные эссе

Подняться наверх