Читать книгу Балтийское небо - Николай Чуковский - Страница 15
Глава пятая. Перелет
1
ОглавлениеДвор большого дома на Васильевском острове в декабре был пустынен, заметен глубоким снегом, и только несколько, кривых тропок бежало от ворот к дверям. Дворник татарин Абрам по утрам выходил на борьбу со снегом. Он ужасно похудел за последний месяц и стал еще больше похож на великомученика с древней иконы: высокий, прямой, со скорбно-торжественным, испитым, темным лицом. Тощие ноги его болтались в широких новых валенках. Привычным движением он взмахивал лопатой и погружал ее в снег. Но после двух-трех взмахов вдруг останавливался и начинал странно качаться, словно длинное тело его не находило равновесия. Он садился на тумбу и, тяжело дыша, строго смотрел на снег. Он ненавидел его, но, обессиленный, ничего не мог с ним поделать. В этот час профессор Медников обычно выходил во двор подышать свежим воздухом. Он останавливался возле Абрама, опершись на трость и важно откинув маленькую головку.
Все жившие в доме давно уже знали, что этот небольшой человек лет шестидесяти пяти, в пальто с дорогим мехом, в меховой шапке, в теплых ботах, с маленьким, воробьиным, но гордым личиком, – профессор. Хотя никому в точности не было известно, какой наукой он занимается, все – и женщины-домохозяйки, и дворник Абрам, и краснофлотец, делавший какое-то таинственное военное дело в одной из квартир второго этажа, – относились к нему с уважением, потому что уважали науку.
Чаще всего он молчал. Но иногда заговаривал с Абрамом. Речь его была монологом. Абрам сидел на тумбе, сурово смотрел на снег, и по лицу его нельзя было даже отгадать, слушает он или не слушает.
Однажды профессор протянул вперед левую руку, отодвинув рукав пальто, отогнул край перчатки и посмотрел на обнажившееся запястье, тоненькое, как у ребенка. Потом проговорил спокойно и назидательно:
– Когда нет пищи, человек съедает сам себя. Съедает сам себя в строгом порядке. Сначала он съедает весь жир, который ему удалось накопить за жизнь, все, так сказать, лишнее, все запасы. Потом он начинает есть собственные мышцы.
Тут в раскрытых дверях, ведущих на лестницу, появилась Соня – в пальто, в белом шерстяном платке, в валенках.
– Дедушка, иди домой, ты замерзнешь, – сказала она. – Ты сегодня очень долго гуляешь. Идешь, дедушка?
Но дедушка, хотя и взглянул на нее, ничего не ответил. Он продолжал излагать свою мысль:
– Дольше всего остается неприкосновенным мозг, нервная система – самое драгоценное и самое невосстановимое в человеке. Когда человек начинает съедать свой мозг, возврата нет.
– Смерти боишься? – неожиданно спросил Абрам.
Профессор надменно взглянул на него.
– Своей смерти? – презрительно переспросил он. – Нет, своей смерти я не боюсь. Я со своей смертью никогда не встречусь: пока я жив, ее нет, а когда она придет, меня не будет. Вот смерть других…
Он нахмурился и замолчал.
– Кто не сдастся, тот не умрет, – проговорила Соня. – Ну, дедушка, пойдем.
Она потянула его за карман пальто и увела домой.
Слова эти – «кто не сдастся, тот не умрет», – Соня выдумала не сама. Их сказала ей Антонина Трофимовна.
Соня одно время надолго потеряла Антонину Трофимовну из виду и только недавно встретилась с ней снова.
В октябре, когда налеты немецкой авиации на город почти прекратились, Антонина Трофимовна вдруг исчезла из того дома, где жила Соня. Она даже не заходила в свою комнату ночевать. Дежурствами по бомбоубежищу, по двору, по крыше теперь заведовали другие женщины; всех их обучила Антонина Трофимовна, и они строго соблюдали заведенные ею порядки. От этих женщин Соня узнала, что Антонине Трофимовне поручили какую-то более важную и ответственную работу и что там, на работе, она и ночует.
Как-то раз, через месяц, в очереди за хлебом одна девушка сказала Соне, что райком комсомола может устроить ее на военный завод. О военном заводе Соня думала давно; это, конечно, не то же самое, что пойти на фронт, но все же она сможет работать, не покидая дедушку и Славу. В райкоме комсомола она до этого была всего один раз – весной, когда вместе с некоторыми другими девочками своего класса получала из рук секретаря комсомольский билет. Затем вскоре началась война, школа уехала, и всякая связь между Соней и комсомолом порвалась, только билет остался. Это очень смущало Соню, и в райком она пошла после долгих колебаний, с трудом преодолев робость.
В руке она держала свой комсомольский билет, из которого было ясно, что членские взносы она не платила уже несколько месяцев. Это особенно страшило ее. Но когда она вошла в райком, страх ее сразу пропал. С нею разговаривали девушки, самые обыкновенные, в платках и валенках. Они расспрашивали ее, и она сразу рассказала им о себе все – про Славу, про дедушку, про смерть мамы. Оказалось, что устроить ее на завод вовсе не просто: одни заводы уехали, другие стояли, потому что не было топлива, а на тех, самых важных, где еще работали, людей хватало.
– Нужно ее к Антонине Трофимовне свести, – сказала одна из девушек, и все согласились.
Соне почему-то даже в голову не пришло, что это может быть та самая Антонина Трофимовна. Из райкома комсомола ее повели в райком партии, который помещался в том же здании. Они долго шли мимо дверей с табличками по длинным коридорам, где стоял мороз, как на улице. Антонина Трофимовна, в тулупе, в платке, в валенках, сидела в одном из ледяных кабинетов и говорила по телефону.
– Я вам, Антонина Трофимовна, одну дикую комсомолочку привела, сказала девушка из райкома комсомола. – Поговорите с ней – может быть, она вам пригодится.
Она назвала Соню «дикой» не потому, что Соня действительно была дикая, а потому, что она не принадлежала ни к одной организации.
Антонина Трофимовна была все такая же – с улыбающимися внимательными глазами под светлыми бровками. Только лицо ее несколько опухло, стало одутловатым.
– А мы хорошо знакомы, – сказала она, взглянув на Соню. – Что, удивилась? Меня теперь сюда поставили, Тут и сплю…
И сразу перешла к делу:
– В городе уже больше месяца не работает ни одна баня. Хочешь помочь мне открыть баню?
– Хочу, – ответила Соня, не поколебавшись ни на мгновение.
Лежавшие на столе пальцы Антонины Трофимовны, когда-то такие тонкие и белые, распухли и плохо сгибались.
– В домах теперь не только помыться – и погреться нельзя, – говорила Антонина Трофимовна. – Все третий месяц спят не раздеваясь. И в городе ни одной бани. А как пустить? Топлива нет, транспорта нет, и людей, которые на ногах держатся, тоже нет… Ну, идем!
Она вылезла из-за стола. Тулуп на ней был короткий, из-под него торчала широкая, тоже короткая черная юбка, надетая поверх ватных брюк, вправленных в валенки. И все-таки даже в таком наряде она не потеряла изящества и легкости движений.
– Я тут, в райкоме, наметила одну баньку, старинную, маленькую, – говорила она, ведя Соню вниз по райкомовской лестнице. – У маленькой баньки и котлы меньше, топлива меньше нужно. Пойдем, поглядим, что там есть…
Они пошли по пустым, сияющим неправдоподобной чистотой снега линиям Васильевского острова. Мороз был такой, что у Сони дыхание спирало в горле.
– Ты чаю утром напилась? – спросила Антонина Трофимовна. – Если есть нечего, прежде всего, как встанешь, надо выпить стакан чаю или воды горячей, чтобы внутри не ссохлось и не захолодело…
Баня действительно была невелика. Занимала она столетнее одноэтажное каменное здание на углу двух переулков, шагах в ста от проспекта. Штукатурка на ней обвалилась от сырости, обнажив то там, то здесь голые кирпичи. Однако пока они не свернули за угол, баня казалась им целой. Свернув за угол, они увидели, что все стекла во всех окнах главного фасада выбиты. Дверь была не заперта, они толкнули ее и вошли в вестибюль. Крупные кристаллы снега блестели на чистом гладком полу, как нафталин. Казалось, что здесь еще холодней, чем на улице, – холод тут был устоявшийся и прочный.
– Есть тут кто? Э-ге-гей! – крикнула Антонина Трофимовна.
Они прислушались. Тишина. Только ветер шелестел в разбитом окне, наметая на пол снежинки.
Перед ними было окошечко кассы, заложенное фанерой, справа – вход в первый женский класс, слева – в первый мужской. Темный коридор уходил куда-то вдаль, и что там – рассмотреть было невозможно. Но в углу вестибюля, в полумраке, они, приглядевшись, заметили еще одну дверь, пониже других, и прочли на ней надпись: «Дирекция». Антонина Трофимовна решительно подошла к этой двери и распахнула ее. И сразу отшатнулась. Им показалось, что они стоят над глубокой черной ямой. Крохотный огонек, как уголь, блестел далеко внизу, во тьме. В лица им пахнуло сырым теплом и нестерпимым кислым запахом затхлого жилья.
– Дверь! – крикнул снизу хриплый женский голос. – Закройте дверь!
Взяв Соню за руку, Антонина Трофимовна осторожно шагнула вперед.
– Здесь лестница, – сказала она. – Не упади.
Они пошли вниз по скользким деревянным ступенькам. Фитилек, вставленный в баночку, бросал пятно тусклого света на стол. Приглядевшись, Соня рядом со столом различила какую-то кучу тряпья. Ей показалось, что тряпье это шевелится.
– Есть здесь кто-нибудь из дирекции? – громко спросила Антонина Трофимовна, и властный голос ее прозвучал необыкновенно трезво в этой жуткой, таинственной пещере.
– Я, – ответил хриплый женский голос.
– А кто вы?
– Директор…
Из груды тряпья выползла женская фигура, закутанная поверх пальто и платка одеялом. Старуха. Согнута, как горбунья. Лицо темное почти до черноты, острый горбатый нос, недобрые глаза. Настоящая ведьма, такая только во сне может присниться.
– А вам что здесь надо? – спросила она грозно.
– Мы из райкома, – сказала Антонина Трофимовна.
– А, проведать пришли! – сказала директорша насмешливо и враждебно. – Ну вот, как видите… Я тоже сюда от райкома поставлена. В сентябре. Чтобы работу наладить…
– Э, да я вас помню! – воскликнула Антонина Трофимовна. – Вы еще ко мне заходили… Сколько же вам лет?
– Двадцать четыре, – ответила директорша. – Что, изменилась?
– Пожалуй, изменилась…
– Я в зеркало не смотрю, – сказала директорша угрюмо.
– А меня разве не помните? – спросила Антонина Трофимовна.
– Теперь по голосу узнала…
Они замолчали и долго молча смотрели друг на дружку. Потом Антонина Трофимовна оглядела каморку, в которой помещался директорский кабинет, и спросила:
– Почему здесь темно?
– Потому что затемнение не снято…
– А почему вы днем не снимаете?
– Вечером опять затемнять…
– Так нельзя, – сказала Антонина Трофимовна строго.
Она легко вскочила на стул, со стула на стол и сняла с окна штору из синей бумаги. Покрытое толстым слоем льда полуподвальное окно упиралось в сугроб, и дневной свет проникал только через самый верхний край его. Но все же комната озарилась вся – с двумя заваленными тряпьем кроватями, с жестяной печуркой, с грудой каменноугольной пыли, сваленной прямо в угол, и огонек на фитильке стал почти невидим. Антонина Трофимовна потушила его, шумно слезая со стола.
– Вы здесь и живете?
– Пока живу.
– Что значит «пока»?
– Сами знаете. Пока живу, а завтра умру.
– Почему завтра?
– Ну, может, сегодня…
– И давно вы здесь ночуете?
– Давно, – сказала директорша. – У меня дома топить нечем.
– Одна?
– Нет, я тут была с Лизаветой…
– Какая Лизавета?
– Старшая банщица первого женского класса. Вот ее постель.
– А где она?
– Умерла. Третьего дня. Я ходила за хлебом, вернулась, а она уже застыла. Вчера я ее выволокла в первый женский класс, на мороз, положила на полок…
– Там она и лежит?
– Там и лежит…
Соня слегка отодвинулась от кровати Лизаветы. Лицо Антонины Трофимовны приняло строгое, замкнутое выражение. Она словно хотела сказать: «Ну, довольно болтать, с тобой до хорошего не доболтаешься, поговорим о деле».
– А баня как? – спросила она.
– Мы дольше всех в городе работали, – сказала директорша. – У нас котлы маленькие, меньше угля берут.
– Ну, а сейчас?
– Что «сейчас»? – не поняла директорша.
– Сейчас не работаете?
Тощее, черное, птичье лицо директорши дернулось от смеха:
– Да вы что, не видите, что у нас все стекла высадило?
– И стекла высажены и угля нет?
– Почему угля нет? – сказала директорша с некоторой даже обидой. – Я же и говорю, что уголь есть. Я, как пришла сюда, прежде всего угля напасла. Мне угля еще месяца на полтора хватило бы. И в печке моей этот уголь горит, Лизавета из котельной натаскала. У меня хорошая истопница была, все топила да топила, мы дольше всех работали, одни на весь город остались…
– А где ж она теперь?
– Истопница? Как стекла вылетели, она домой ушла. А что ей здесь делать? Она уже еле на ногах держалась. Может, и умерла…
– Да, – сказала Антонина Трофимовна, – стекол мы не достанем. Их во всем городе нет. Да у вас все ли стекла вылетели?
– В трех классах ни одного стекла не осталось. В первом женском, в первом мужском и во втором мужском. По всему фасаду.
– А это как же? – спросила Антонина Трофимовна, указав на стекло в окне директорского кабинета.
– Да это же во двор выходит. Во дворе окна целы…
– А у вас все классы окнами на улицу?
– Почему все? Второй женский окнами во двор. Там стекла есть…
– Вот там и обогреть, – сказала Антонина Трофимовна.
– Один класс?
– Один класс. Посменно.
Директорша опять рассмеялась.
– Ну, это не раньше будущей зимы, если система весной оттает, – сказала она. – Ведь система-то замерзла.
– Система?
– Ну, трубы, понимаете. В трубах лед. Их теперь без автогена не отогреешь.
– А мы автоген достанем, – сказала Антонина Трофимовна. – На любом заводе. Скажем: пришлите нам автогенщика, и первыми будете мыться.
– Нет, вы не шутите? – проговорила директорша хмуро, но без прежней враждебности.
– Не шучу, – сказала Антонина Трофимовна. – Я и не думала, не гадала, что у вас уголь есть. А раз уголь есть, мы все остальное достанем.
Директорша задумалась.
– А кто же будет работать? Ведь я одна осталась, у меня никого нет…
– Дадим тебе народу, дадим! Вот она будет работать, – сказала Антонина Трофимовна, указав на Соню. – Сколько тебе человек надо? Десять? Пятнадцать? И пятнадцать дадим. Я тоже работать буду…
– Пойдемте, я вам все покажу! – внезапно сказала директорша. – Там еще в одном классе можно обогреть, если два окна фанерой забить. Система – я не знаю как… Если истопница успела из системы воду спустить, так система, может быть, ничего.
Она сбросила с себя одеяло, швырнула его на постель и, тоненькая, сгорбленная, с грязным старушечьим личиком, заторопилась наверх, ведя за собой Антонину Трофимовну и Соню.
Так Соня приняла участие в восстановлении бани. Каждый день она с раннего утра шла в баню и проводила там все время до вечера. Антонина Трофимовна действительно привела в помощь директорше девушек – не пятнадцать, конечно, а только пятерых, но и это было немало. Все они прежде работали на ниточной фабрике; фабрика летом уехала, а они по разным случайным причинам остались. Они входили в состав девичьей комсомольской бригады, которая сложилась в конце лета на строительстве укреплений под Ленинградом. Когда они вернулись в город, Антонина Трофимовна уговорила их бригаду свою не распускать, и они помогали ей в самых разнообразных работах, необходимых для того, чтобы люди могли жить.
Все они были закутаны с ног до головы – наружу торчали только закопченные носы и потрескавшиеся щеки – и никогда не раздевались, потому что никогда не бывали в тепле; у них от голода гноились пальцы на руках и пухли ноги, они с трудом ходили, а все-таки по молодости были очень разговорчивы, смешливы и даже неравнодушны к своей наружности.
– Вот если бы ты видела меня до войны! – говорила Соне то одна из них, то другая.
Все они, подобно Соне, любили Антонину Трофимовну и, подобно Соне, отдавали все силы души, чтобы восстановить баню.
Но восстановление бани двигалось медленно. Всем распоряжалась директорша, которая вылезла из своей пещеры и оказалась очень дельной и властной. Она ревновала девушек к Антонине Трофимовне и старалась показать им, что в бане главная она, а не Антонина Трофимовна. Она даже умылась снегом, и лицо у нее теперь было белое, бледное, с морщинками, лицо девочки-старушки.
Два дня добывали они фанеру для окон, волокли ее на себе через Неву по льду, потом еще день прибивали эту фанеру к рамам. Сначала казалось, что никто даже молотка приподнять не может, но когда Антонина Трофимовна взобралась на подоконник и сама прибила первый лист, никому отстать от нее не хотелось. Прибивание фанеры взяла в свои властные руки директорша и все делала одна, разрешая девушкам только подавать гвозди. В котельную, опираясь на палку от швабры, приползла истопница. Всю ее раздуло от голода, переполнило водой, она дышала громко и часто, на ее одутловатом, распухшем лице глаз почти не было видно. Она села на кучу угля и сразу же разбранилась с директоршей, доказывая, что, уходя, все сделала правильно, воду из системы спустила, и теперь нужно только что-то отключить и что-то отогреть – и будет тепло, и вода пойдет.
Ходить она не могла, и все делали девушки: и трубы отключали, и уголь швыряли в топки, – а она только сидела и распоряжалась. Баба она была злая, ругательная, никогда никого не хвалила, на всех кричала и, рассердясь, замахивалась палкой от швабры, так что подходить к ней близко было опасно. У девушек появилась еще одна обязанность – крутить ей самокрутки. Она была курильщица и уверяла, что жить без еды может, а без табака умрет. К ужасу всех, она рассказывала, что выменивает свой хлебный паек на табак. Но пальцы у нее распухли, и скручивать ими самокрутки она не могла. Она подзывала какую-нибудь из девушек и заставляла ее крутить, причем сердилась и бранилась, если самокрутка получалась не такая, как ей хотелось.
Но дело отопления она действительно знала и проявила много умения, находчивости, осторожности. Осторожность была особенно нужна, потому что, если бы хоть где-нибудь лопнула труба, все пропало бы. Она медленно-медленно поднимала температуру в котлах и беспрестанно прислушивалась к шелестам в трубах. Ночевала она тут же, в котельной, директорша и Соня перенесли ей туда кровать Лизаветы. И на третьи сутки термометр во втором женском классе показывал уже два градуса тепла.
Это ужасно взволновало директоршу, которая теперь твердо уверовала в то, что баня будет работать. От былой ее слабости не осталось и следа: она возбужденно сновала вверх и вниз, всюду старалась поспеть, отдавала распоряжения своим хрипловатым голосом и за всякую работу бралась сама. Она решила вымыть второй женский класс, сняла с себя пальто, жакетку, юбку и, полуголая, тощая, как комар коси-сено, терла тряпкой каменный пол. Вот тогда-то, глядя на нее, Антонина Трофимовна и сказала Соне, что тот, кто не сдастся, не умрет.