Читать книгу БЛЕF - Николай Иванович Левченко - Страница 2
ОглавлениеС вечера на Дятловых холмах не каждый мог сказать, будет ли опять восход. Раскачиваясь с пяток на носки, глядели выбритыми лбами в потолок, будто бы выискивали недобелы или пауков, то гоготали, то буровили чего-то, точно черных волчьих ягод или белены объелись. Другие, видимо чуравшиеся первых, сплевывали только, когда их допекали, и отмахивались. О моровом поветрии, когда-то занесенном коробейниками, многие имели представление: спорили до хрипоты, стучали кулаками по столу и через слово с пеной на губах всё поминали Навь, когда играли в домино. А о перемене дня и ночи отродясь не слышали. Определенного порядка в этом не было, а ровно так уж повелось. Может быть, оно и так: с какого боку ни зайди, нехороша была ни истинная ложь, ни форменная правда. Случалось, – исстари еще, когда по заводям и засекам зело обильно было, – витавшая тут мелюзга ватажная, шнырявшая весь день по подворотням, подскочит и прицепится, друг перед другом задирая нос: им сразу выложь да положь. Себя жалели, вот и навыдумывали всякое. Говаривали, что сын Сварога, супруг Зари-Заревницы, бог солнца Хорс, будучи еще подростком, как-то проходил недалеко от этих мест. Увидел Дятловы холмы с корявыми осинами, да бородавчатые точно мухоморы пни, да тучи жлобствующего комарья у обвалившихся, поросших чередой да двухаршинной чемерицей берегов, – и отвернулся. Другие, из его же племени, весьма здесь тоже не задерживались, хотя, гласит лукавая молва, ни доморощенных осин, ни пней в округе уже не было. Большим богам, известно, требуем морской простор, а те, что мельче, будто бы да якобы пришлись не по душе самим аборигенам. Такая была сложена упрямыми людьми легенда. Поэтому вставай, когда еще ни зги не видно, – крадясь между кроватью и стеной где с Божьей помощью, где наугад, – садись на колченогий табурет перед окном, покрытым коркой инея с проделанным глазком. И жди, творя молитву: быть может…
Навеянный былинным эпосом, такой пролог крутился в голове в её вялотекущей экзистенции, пока еще летело время, производя, как полагается, свои замысловатые узоры на стекле. Куда оно летело? и что оно такое, это Время? Теорема. Быть может, предикатом этой теоремы, её логическим сказуемым он сам и оказался здесь? Опять наедине с Тобой, любимая, и со своими неприкаянными мыслями, как в первый раз встречающий зарю. «Зачем?» – наверное, вы спросите. Ну, может, для того чтоб помнили себя, не полагались на красивости и об окружающих явлениях не забывали. «И на хрена сдалось тебе всё это?» – доходчиво, хотя не так высокопарно выражался Розовый. Но это был уже другой вопрос.
«Солнечный диск, о Ты, живой всевратный! нет другого кроме Тебя! лучами своими Ты делаешь здравыми глаза, творец всех существ. Восходишь ли Ты в восточном световом кругу, чтобы изливать жизнь всему, что сотворил: людям, четвероногим, птицам и всем родам червей на земле; то они смотрят на Тебя и засыпают, когда Ты заходишь!»
Постукивая систрами в такт пению, без своего венца и ожерелья, в бесхитростном оборчатом виссоне ниспадавшем с плеч, его жена, царица Нефр-эт сидела у кормы ладьи, веретеном скользившей в паводковых, хмурых в эту пору водах Хапи. Янтарная гроздь винограда, финики на блюде из эбенового дерева и амфора с гранатовым вином потока Западного были перед ней; в глазах, приспущенных к воде, была смиренная надежда и печаль. Дымок смолистых благовоний из смеси кедра, ладана и кипариса – то вился как заворожённый у ее груди, то, маловерный, разбивался на коленца, едва лишь песня затихала, привольно уносился, тая над волнами. И крапчатые шкуры Кошских леопардов под ее стопами, кассией и миррой умащенных, щедро устилали днище. У носа барки как впередсмотрящий Уп-Уаут, что отверзал пути, слабо вырисовывался контур павиана с поднятым хвостом, по описаниям обычно – с глупой удлиненной мордой, гораздого с восходом подскочить и разразиться радостными воплями. Но вот и он пропал. Звон систров смолк; всё заволок стелящийся над непроглядной поймой западного берега туман. И барка, заворачиваясь точно в саван, уплывала.
Припоминая это, он снова погрузился в сумерки минувшего, когда провозгласил Диск солнца единосущной правдой жизни. Чего б ни говорили после, он долго шел к осуществлению того и, только его час настал, все выполнил, как представлял это себе, ни в чем не умаляя. Верный своему воззванию, он приказал изъять из росписей на стелах и со стен гробниц, сооружавшихся придворной ратью и вельможами, а также в величании из собственного картуша упоминание о прежних божествах, решив оставить для народа только титло Рэ, своей неопороченной десницей объединяющего обе земли, – и как прародителя вселенной. За эту вольность властолюбивая знать Нэ (издревле с Нэ враждовавшие, северные – Он и Мэнфе были ещё двоедушно преданы ему) келейно отвернулась от него, назвав в своих сердцах богоотступником, и предала потом навеки вечные анафеме. Видя это, он порвал все узы с супротивным Нэ. И повелел построить на ничьей земле, на полпути от Нэ до Дельты новую столицу – солнечный Ахйот. Кто был послушен царскому призыву и светел в своих помыслах, работой не гнушался. С севера и юга слаженно и споро возведенный город подковой окружали горы, скалистые вершины понижались у реки. И над её плодоносящей, ширящейся вдаль долиной, не омраченный жреческими лестью и коварством, становился День.
– Я – Эх-не-йот, – сказал он, – дух Йота, Отца и Сына, Солнца! Да будет моя клятва нерушима, как не уйдет в небытие и этот город: он сотворил свои пределы сам. И он не будет стерт, не будет смыт, не будет срублен, не пропадет вовеки, и не дадут ему исчезнуть. Но если же он все-таки исчезнет, если рухнет стела, на которой он изображен, я возобновлю его на том же месте!
Врач краем уха слушал и между делом наблюдал, как по столу ползет, едва перебирая членистыми лапками, готовая впасть в спячку муха. Достигнув пепельницы в виде башмака из обожженной глины, похожего на те, в каких ходили допрежь подмастерья, она присела на брюшко и стала тыкать в рантик чебота своим овальным рыльцем с полым хоботком. Тот был невкусным. Она попробовала влезть повыше, но не удержалась на окатистой глазури и, утомившись, стала потирать слипавшиеся крылья.
Тому, кто вел прием, не нравились конвульсии диптеры, он был расстроен результатами двух предыдущих медосмотров, которые достались ему как нарочно сразу после отпуска, прошедшему на этот раз почти без продыха среди хлопот по обустройству ипотечного коттеджа. (Фазенда с клумбами, так это уж – для эстетических утех жены, praedium silvestre – для коллег, для самого себя, так – прорва!) Муха была ни при чем, тем более хотелось пришибить ее. Но он не знал, как это лучше сделать: боялся опрокинуть на пол пепельницу – не весть, какой предмет, а все же памятный, связанный с общением в кругу приятелей еще студенческой поры. Да и потом, уже проделав экзекуцию в своем уме, он думал, что в глазах сестры такой поступок будет выглядеть нелепо. Как нехотя он оторвал свой взгляд за стеклами очков от насекомого.
– А что, Дух Йота – тоже ваше имя?
Имя было сущим наказанием, когда и где бы ни звучало, так что приходилось быть готовым к трену недопонимания, вновь всё растолковывать: в диагностическом вопросе, показалось, был не только профессиональный интерес.
– И, да и нет. Дух Йота это – таинство, как отражение Отца присущее ему.
Для убедительности он показал в решетчатый проем с раздернутыми штапельными шторками, где пламенел лучистый ореол:
То были и Отец и Сын. Само светило было древним, но каждый день, являясь в этот мир, оно преображалось, и, оставаясь прежним…
– Возможно, бредовая компенсация, конфабуляция? Есть признаки конверсии, речь малоконструктивна, хотя устойчивых симптомов нет.
Сидевший в кресле человек, лет сорока пяти, с овражками залысин в виде буквы пси, и плотного сложения, – широкое южно-азиатское лицо, словно по нему проехали ручным асфальтовым катком, на треть за дымчатыми стёклами, с пятиалтынным йодистым лентиго на щеке, – наморщив лоб, через очки взглянул на медсестру, убористо строчившую анамнез:
– Заметьте, он приводит онимы на греческом или на коптском, которого тогда в помине не было. Как ни крути, а полтора тысячелетия, для восемнадцатой династии анахронизм. И как это они без гласных обходились? Попробуйте на этом языке произнести чего-нибудь?.. Бессмертие души, насколько понимаю, бескрайний внутренний простор. Ad infinitum. Вот и всё. А имя – Нефертити, знаете? Прекрасная пришла. Хотя с их точки зрения, я думаю, неправомерно. Когда нет времени, то можно ли сказать пришла, тем более о красоте? Нет, красота – идет, она у них вне прошлого, всё в настоящем.
Закончив предыдущую строку, сестра остановила своё стило над бумагой. Она пыталась угадать, чем кончится тирада, и ощущала взгляд начальства, который до печенок пробирал ее. По слухам, доходившим до нее со времени ее летальных отношений с местным ординатором, она была «пока свободна», причем еще такой наружности, что в ратном окружении психиатрических светил скучать, наверное, не приходилось.
Думая о красоте, врачебный палец распрямился над столом и описал в горизонтальной плоскости петлю.
– Помилуйте, а что сейчас? Чего нам дал латинский мир с его плутократическим язычеством, и даже христианство? Memento, quia pulvis: помни, что ты прах! Да. А что-то всё-таки немодно? Аменхотепов с этой симптоматикой за полугодие ни разу не бывало!
– Akhenaton, – поправил он. – Уа’нрэ Н’фрхеп’рурэ. Как вам угодно.
Но врач смотрел на медсестру: как школьник, брякнувший чего-то у доски. Видимо когда-то был отличником.
Сестра стесненно улыбнулась. Ее свободная рука в отглаженном и стянутом в запястье рукаве, как, подчинившись внутреннему импульсу, легла на стопку аккуратно сложенных бумаг, поправила клееный фальц, – помедлив, поднялась и прикоснулась к лацкану халата на груди. Своими скрещенными пальцами, на безымянном – перстень с уреем, символизирующий власть, она, должно быть, подавала ему знак. Затем, из-под сведенных к переносице бровей взглянула. Узнала или нет?
На всякий случай он тоже улыбнулся ей. В ее чертах (значение сестра, как воспринималось это и рехит и немху в ту эпоху, в его душе не отделялось от – любимая) соединялись чувственные губы, и в складках рта была как вынужденная кротость. Это создавало в её облике полную противоположность той снисходящей неприступности, которой покоряла Нефр-эт. Сидевшая напротив напоминала ему Кийа, его вторую верную…
– Еще одну или вторую, верную?
Кийа-медсестра опять пытливо посмотрела. У него была худая шея, с заметно выдававшимися скулами, яйцеобразно вытянутый череп, который должен был бы придавать ему в глазах простонародья признаки богоподобия, и тощие лодыжки. В конце концов, мелькнуло в голове, они могли не полениться, через какой-нибудь портал проверить это.
Пока сестра возилась со своими записями, врач вынул из халата зажигалку, пачку с чахлым дромедаром на картинке и положил перед собой на край стола.
– Так вы женаты, как я понимаю: жена, наложница, стало быть, и дети есть. А здесь как оказались? Чего-то уж, голубчик мой, далековато от Египта!
Он взял оправленный в латунь цилиндрик зажигалки, чиркнул ей и стал, как фокусник водить перед лицом, так, заодно исследуя реакцию.
Ослабленная муха около него тем временем переборола страх разбиться и делала отважные попытки покорить вершину. Похоже, ее чем-то соблазняла дырка сбоку башмака для сигарет, но ей не удавалось докарабкаться до прорези, она перебирала двумя лапками, цеплялась за отвесную кофейно-белую глазурь, но, обессиленная, не удерживалась и срывалась. Затем, наверное, решив вернуться сюда в следующей жизни, замельтешила пластинчатыми жилистыми крыльями и улетела. Прервав свои манипуляции, врач вместе с креслом градусов на тридцать развернулся в том же направлении, как бы говоря объекту раздражения adieu. Лысеющим виском он посмотрел на медсестру и произнес в уме еще одно напутствие, уже не на французском. Выполнив предсмертную глиссаду перед подоконником, муха села на стекло за шторкой, еще раз прожужжала там, в агонии, и вероятно испустила дух. Не оборачиваясь, он снял очки и стал их протирать о край халата.
– К тому же слабость конвергенции, по-моему. Вы сами-то там не были? Черная земля: Кемет, как будто. Еще они зовут ее любимая: Та-Мери. Подбитый то ли мамлюками, то ли от эрозии такой, как прокаженный Сфинкс без носа. И желтоватый Нил, усеянный фелюгами: река. Или вот Абу-Симбел в скале, потом Карнак с его известняковыми пилонами. Гигантомания, я вам скажу. А нынешнему, между прочим, нечета. Не торопились жить, чего уж там: жевали свой инжир перед отъездом, – так, чтобы память освежить, запомнить вкус и погодя вернуться. Не помню, как он на туземном языке: фига, или смоква, всё одно…
Закуривая, он бросил взгляд на пепельницу, как будто не уверен был, что муха улетела.
– В отпуске-то не были еще? куда-нибудь уже наметили? А жаль! У них там вроде ничего не изменилось, все те же басенки про ибисов и фениксов. Что-что? – взглянув на разлинованное небо за окном, он щелкнул зажигалкой возле губ с зажатой сигаретой. – Вы слышали? Ну да, век новых технологий, я забыл. Хотя, вы знаете, про эти чудеса у Геродота еще есть. И то, куда спешить, когда ни времени, ни смерти в нашем смысле. Memento, quia pulvis! Memento, quia… Вы понимаете? И хоть бы что! Пиво и котов любили.
Окладистый клуб дыма разошелся над столом с придавленной перекидным календарем запиской – «занять в аванс у Остермана», закручиваясь гривой, влился по трахее в легкие сестры.
«Самоуверенный говнюк!» – подумала она.
Зачем-то снова вспомнив о своей жене и о коттедже, врач перехватил ее отточено-любезный взгляд.
– Расстройство идентичности, я полагаю. Можно указать аббревиатуру только – ДРИ. Ну, может… А кто его осматривал?
Он взял у медсестры историю болезни и начал торопливо перелистывать, хмыкая и бормоча чего-то. Как это характерно для людей самонадеянных и педантичных, он был убит служебным непорядком. Пальцы его двигались по строчкам четырех – где четко, где неряшливо исписанных листов до самого конца и из конца опять в начало.
– Quid? Ubi? Quando? Nec hoc nec illud! Как я и думал, мда.
Что ни говори, все люди жаждут, если уж не правды, так хоть утешения. В многоразличных обстоятельствах того, как он сюда попал, не для кого давно уж не было секрета и, тем не менее, рискуя выглядеть невежей, пришлось напомнить о себе.
Его любимая дочь Анхнес, как ласково он называл её, вышла замуж за тщедушного юнца, в котором, уверяли, тоже была его кровь. Причем не столько по взаимному влечению, коли судить по недостаточному возрасту того, – и неудачно. С подачи ловких царедворцев преемники по скудоумию искоренили всё, что относилось к новому призыву и водворили прежние порядки. Светлая столица, солнечный Ахйот, осиротев, пришла в упадок: была дана на поругание, как брошенная житница без жита скоро вымерла; живая и благоуханная, гнетуще опустела. Но верные – остались. Поэтому, когда в его последнюю опочивальню в стольном граде ворвались враги, то гроба не нашли. С великой злобой, не делавшей им чести, они перекрошили всё в его заупокойном храме, и мелкие осколки люто раскидали по глухим ущельям, как обходились в пору лихолетий с отщепенцами. Друзья же этим временем перевозили его тайно на ослах, укрыв на дрогах грудой ветоши от праздных взоров. И схоронили здесь, на левом берегу красы-реки, в ее долине, тогда еще не загазованной, привольной: напротив своенравных Нэ.
– Занятная история!
Врач сунул недокуренную сигарету в пепельницу и что-то записал в перекидном календаре.
– Стало быть, вас как бы нет? А что родители? Вы хорошо их помните? Вы так и не ответили: кого любили больше – мать или отца?
В анкете это было слабым местом: мать его, Тэйе, не принадлежала к царскому дому, жрецов и знать это восстановило против. Имя же отца, которое отождествлялось у простолюдинов с многобожием, он тоже должен был стереть со стел.
Сестра не отрывалась от письма, слушала по долгу службы.
– У вас всегда такая интересная манера изъясняться? Мы с вами как-то виделись уже, припоминаете? И почему вы говорите о себе в третьем лице?
Она спросила это как из любопытства, походя и невнимательно, как это произносят женщины, когда чего-нибудь готовят или вяжут. Ее опущенные долу веки с вайдовой каемкой укрывали взгляд. Или уж вела себя так осмотрительно, чтобы не вызвать подозрений, хотела уберечь от будущих мытарств? Словно бы давала знать, чтоб он не сильно обольщался.
Он думал, что сказать. Дружбы между ними ещё не было, хотя и после дружбой это трудно было бы назвать: смотря к чему, конечно, это прилагать и как использовать. Стоило ему к ней обратиться внутренне, только лишь представить ее рядом, как она оказывалась тут же с ручкой и своим блокнотом.
«Хоть что-нибудь ещё вы помните? Ну, может быть, не сами вы, а эти ваши Ка и Ба?»
Она произносила «эти ваши» без тени лицемерия, совсем не так, как это делали другие. Затем присаживалась рядышком на табурет. И если он был слаб, для бодрости давала что-то выпить. Подыгрывая ей, он был уверен, что находится в Пер-хаи – «доме ликования», где проводились празднества Тридцатилетия и на большом пиру, законам царства воздавая похвалу, все были праведны в своих сердцах и безмятежны.
Потом, когда стены не стало, они читали вместе её записи. Им было всё равно уже, Пер-хаи это или нет. Они не сожалели ни о чем: того, что было, больше не было. Надеясь, что расстались с самой малостью, они не чаяли иного: не ведая забот и времени, вели себя как дети, – никто не мог бы им тут воспрепятствовать. И каждый день рождались будто заново. И делали всё то, что раньше не могли.