Читать книгу БЛЕF - Николай Иванович Левченко - Страница 7

V. В облаках

Оглавление

Никто бы тут не устоял. Спартанский образ жизни Статикова дрогнул от райской пасторали горных предрассветных флейт, перекликавшихся полуденных свирелей и рожков, полночного томления виол и тонкострунных арф, во вкрадчивом созвучии валторн, дионисических цимбал и сладкопевных мавританских лютен. Гармония их опьяняла, будоражила, вливаясь в сердце то – как ангельская песнь, то – как трезвонящая вешняя капель, и в кульминации неукротимыми потоками венчалась жаркими фламенко с кастаньетами и долгой экзальтацией индийских табла и том-том.

Под эти слаженные ритмы простыни, пропитываясь смешанной с духами влагой тел, не успевали просыхать и пахли точно мускус. Не так уж склонная себя обременять Елена, – она все делала и скоро и охотно, но только если это пробуждало у нее взаимный интерес, дарило вдохновение и с блеском получалось, – меняла их сначала через день из своего бездонного приданого. Когда же и оно закончилось, – накинув на себя халат (по комнатам, чтобы не «делать лишнего», она расхаживала максимум в надетой набекрень, а-ля Гаврош, бейсбольной шапочке и заячьих, с двумя помпонами, домашних тапочках и том же виде, добавив, чтобы не обжечься, еще фартук, жарила на ужин с паприкой, картофелем и черносливом мясо), вывешивала их утром на балкон, где они до вечера вздувались на ветру, вновь обретая благодать и свежесть, будто бы молитвенные стяги на уступах Лхасы.

И вот в своей картинной позе на спине, что выходило у нее неповторимой камерной импровизацией и сколком с Тициана, сложив за головой крест на крест руки, она в дремотной неге от изнеможения лежала рядом. Две круглых ямочки – одна у левого бедра, другая на груди и ровная как нарисованная мушка родинка на мочке уха. Почувствовав его внимание, она немедленно приоткрывала веки. И взгляд длинноресничных серых глаз неторопливо и как озадаченно исследовал себя в обратном направлении: от розовых, смотревших врозь сосков, через эмблему живота с лобком под кучерявым, чуть лоснящимся пушком, до окончаний выхоленных, как хризантемы, стоп с детскими почти, что незаметными ногтями. За этим её правая нога лениво поднималась пяткой вниз, показывая полное и гладкое колено. Лебяжья шея с пульсирующей деликатной жилкой у ключицы, в густом руне разметанных каштановых волос, казалось, еще больше удлинялась и, наконец, почти не отделяясь от подушки, нежно, будто самопроизвольно изгибалась.

– Ты мне еще расскажешь о себе чего-нибудь?

Она произносила это так, словно уж была готова к повторениям и лишь сортировала то, что знала, впрок.

По-солнцу снова возвращаясь в тот же пункт, он каждодневно обновлял свое повествование, выуживал из детской памяти, что мог: почти, что как она бельё из своего неисчислимого приданого. Фактически Елене было интересно всё. Она желала знать о том, как он катился раз с горы на финских санках, и как уже внизу, где было множество зевак, полозья разошлись, наехав на песок, и он, перевернувшись вверх тормашками, расквасил о булыжник нос. Еще, во всех оттенках возрастного восприятия – о том, как он впервые в жизни осознал свой пол и, как и с кем потом поцеловался. Потом, еще о том точильщике – плечистом, борода лопатой, мужичке в замасленном холщевом фартуке, что раз в неделю с переносным ножным станком вставал перед окном у дома. Конструкцию станка Елена находила занимательной, все время переспрашивала, когда он начинал рассказывать, просила раз от раза повторить, и он подробно объяснял чего и как устроено. Внизу станины, говорил он, возле ног, была продольная доска, нажатие которой приводило действие через вертлюг два колеса, связанных между собой ременной передачей: одно ведущее, как маховик, и то, что наверху, поменьше. Во втулку верхнего – вставлена была, подобно шпинделю, или же веретену в прядильной фабрике, удерживаемая ступором на раме ось с насаженными на нее наждачными кругами. Таких наждачных дисков было пять, различной толщины, диаметра и своего предназначения. Когда весь механизм работал, из-под наждаков летели снопы искр: у лезвия крутясь как мулине, мареновые, желтовато-красные или с синевой, – чего зависело от абразивного материала и металла, они коническим пучком стремились по дуге, но тотчас же, к его огромному разочарованию, бесследно угасали. Но интерес от этого не убывал: как сами диски, так и обрабатываемый инвентарь разнились так, что цветовая пляска искр бывала всё с какой-нибудь особинкой и на глазах перерождалась. Точильщик был собой не дюж, но поворотлив, он занимался своим ремеслом спиной к окну, и только слышно было его зычный голос, врастяжку благодушно разносившийся между домами: «топоры-топо-орики, ножи-и, ви-илки то-очим!»

– Так значит, он стоял спиной к окну? а как же мулине и борода лопатой? Хм. Но все равно: топорики, ножи, круги… как здорово! – восторженно хихикала она.

Еще ей непременно надо было знать о том магическом автомобиле с вращавшимися фарами, педалями и настоящим клаксоном, что подарил ему отец на именины, и как он взад-вперед катался по двору, сигналя и распугивая кур. Потом еще – о том, как в первый раз увидел паровоз, из-под колес которого, в припадке раздражения, со свистом вырывался пар: хотелось посмотреть еще – и спрятаться куда-нибудь, зажмурившись от страха. Потом…

– Да нет, постой, любимый, ты опять увлекся! Потом, про этот паровоз ты случаем ни Люмьеров подглядел? Мне это в прошлый раз еще один их фильм напомнило. Два брата, кажется. У них еще «Купание Дианы» есть. Ну что, я угадала? Да нет, об этом ты позавчера рассказывал: ты говорил, что был с соседской девочкой у палисадника, которая была тебя на месяц или на два старше. Ты, кстати, как это узнал? И вы еще стояли с ней и любовались на цветы – махорчатые, фиолетовые. Она сказала, что они растут сто лет. А ты ей не поверил. Почему?

Пока ум лихорадочно искал ответ, Елена уставала ждать. Её нога с приподнятым коленом неукоснительно откидывалась вбок; низ поясницы, как будто в теле вовсе не было костей, упруго выгибался. Она смежала веки, с разжатых губ слетал протяжный сладкий стон; плывя как чёлн от головы по увлажненным смятым волосам, ее нетерпеливая ладонь плашмя ложилась возле его паха и, крадучись, перебирая пальцами, сползала. Её вопрос на время застревал в прелюдии свирелей и рожков, которые взывали к наслаждению и разом отключали мысли. Однако в паузе, не нарушая нотный строй, она могла спросить:

– Так что, и как это у вас там было?

«И экспансивное и элегичное и эксцентричное. Ну-ну!» – посмеивался он.

В период моросящих вздорных ссор и молчаливых неурядиц Статиков, смягчаясь, отступал, когда припоминал эту идиллию, исполненную, как и у всех в такую пору, клятв в вечной верности и романтичных грез. Глаза ему застлало: как мог он не предвидеть тот кошмар, что начался потом? Уместно также было бы спросить о той таинственной звезде, что так фатально привела его к Елене. Он не увиливал от самого себя и не скрывал: с чарующей, непредсказуемо проказливой и несравненной Анжелой они по-прежнему встречались. Во снах она все так же, как и раньше, появлялась перед ним: смеялась, льнула как былинка в поле и заигрывала. «Kochanaj mnie! kochanaj!..» Но тотчас же, захохотав, вдруг вырывалась, – сверкая икрами и голыми стопами над травой, бежала как газель, чтоб спрятаться под пологом листвы. Пытаясь отыскать ее, он шел по ложу переплетшихся корней дремучего, как заколдованного леса, высматривал ее и, озираясь, окликал. Она оказывалась чаще где-нибудь поблизости: шептала из ветвей то «горячо», то «холодно»; дразнила как дриада и манила. «Дай руку, idziemy z mna. То наше общее, то los. Widzisz, one też poświęcają się!»3. Выпрыгнув из своего укрытия, с обворожительной невинностью в глазах, которые впотьмах распахивались прямо перед ним, она протягивала руку. И он повиновался, как верный паж и рыцарь, куда б она ни пожелала, следовал за ней. Еще она хотела, чтобы, когда придет пора, они опять на том же месте встретились, чтобы поклясться в верности уже «до гроба» и после этого отправиться вдвоем в ночной дозор. «В какой дозор?» Но Анжела не объясняла ни то, когда наступит та пора, ни что это такое: «Ostatni, rozumiesz?» При этом раз за разом их разговор происходил на двуязычном смешенном наречии, как будто языки еще не разделились фонетически: польская латиница на слух воспринималась как кириллица, и было впечатление, что он все понимал.

Прощаясь с ней, бывало, что он вздрагивал во сне, – открыв глаза, смотрел на люминесцентный циферблат будильника, который был на столике перед кроватью, и вспоминал, что он уж пару месяцев, потом еще три месяца, потом еще четыре, как женат. Да, встречаясь теперь с Анжелой, он зачастую находил в ней что-то от Елены, такое же неповторимое, как и тогда, когда они гуляли по аллеям парка, влекущее к себе дурманом трав, прохладой серебристых рощ и отдающей мятой девственной росой. Что поначалу сплачивало всех – его, Елену, Анжелу, – с тем ярым скрытым демиургом, который скоро стал не обходным препятствием, как бы искусственной помехой на пути? С него ли началось это или с тоски по Анжеле, с которой рано или поздно надо было расставаться, и память, связанная с ней, все более щемила грудь и таяла как семикратный свет Плеяд?

Представить на одну минуту, что он бы начал рассуждать о том в постели, – какая невеселая история могла бы получиться! Но, к счастью, все это пока из области предположений, едва не как досужее гаданье на кофейной гуще. Нелепо было даже спрашивать тогда об этом. Одной реки в разлив им было мало, их захлестнуло и несло вперед как мощной приливной волной. И оба безудержно упивались этим чувством: не жизнь, клубничный конфитюр.

Медовый месяц растянулся на год. За этот год и без значительных хлопот, между «рожков и кастаньет», они успели переехать в заново отремонтированный ведомственный дом, который был недалеко от Управления. Квартира оказалась с видом на речной откос, с отделанной под черный мрамор ванной, сверкающей у стен как раковина каури ансамблем анодированных ручек, армированными дверцами стеклянного подвешенного шкафчика для туалетных принадлежностей, перед менявшим азимут обзора зеркалом, а также гарнитурой встроенного тут же, через прозрачную перегородку душа. Но больше поражала – кухня, размером с прежнюю их комнату, с уже готовым импортным инвентарем. Внизу подъезда за столом дежурила усатая, не допускающая фамильярностей консьержка, которую Елена тут же окрестила «старой девой». Она не объясняла, почему. Та день и ночь читала всё один и тот же том Флобера в потертом мягком переплете, а если ее отвлекали, то подносила к своему лицу, с экспрессией гвинейской черепахи, лежавший под ее рукой, наверное, фамильной ценности, лорнет.

Бродя по комнатам в своем обычном виде, когда она ничто не надевала, или как проросшая фасоль в своем любимом плисовом халате с капюшоном, и так мечтавшая до этого о жизни в роскоши, Елена перемене обстановки была страшно рада. Более всего по выходным ей нравилось стоять под душем, выделывая разные круговороты и эротичные фигуры за перегородкой, – понятно, не имея никакого представления о том, что муж уже вошел и смотрит на нее. Затем она оглядывалась – демонстрационно, тучно и легко передвигая бедрами, перегибалась в талии и с шалым озорством манила его пальцем. Прежде чем забраться под рассеянную пластиковым решетом струю воды, где было пылко льнувшее к нему и пахнущее луговой ромашкой и шалфеем тело, он попеременно видел как бы двух Елен: одна из стен была, с полметра вширь, от ног до головы зеркальной. Балкон с перспективой на стоянку легковых автомашин здесь конструктивно тоже был, но пользоваться им доводилось редко, ибо все постельное бельё по вызову уже меняла и стирала прачка.

Опередив на год свою жену (она была способна, но не отличалась тем же прилежанием, а, выйдя замуж, кажется, и вовсе потеряла всякий интерес к «сухим безжизненным наукам»), Статиков благополучно защитил диплом. И это было истинно семейное событие: до этого, когда он вечерами пропадал в библиотеке, Елена ревновала его к каждой мелочи, но, как он защитился, устроила грандиозный пир.

Да, раньше жизнь была не так разнообразна, думал он, когда они сидели за столом и чокались хорошим марочным шампанским Елена более предпочитала полусладкое, но ради случая пошла на жертву, купила где-то настоящий брют из шардоне. Сидя через стол, он целовал ей руку с красивым дорогим кольцом на пальце, слушал ее рассуждения о том, что это лишь начало их совместной жизни; что он умен и даже без диплома, который им обоим, как он знает, нелегко достался, прекрасно развит, образован и, если сильно пожелает, – а он ведь пожелает? – то сможет еще большего достичь. Он сердцем слушал эти рассуждения и то же время видел, как дерзостно, упорно держатся за стенки пузырьки, прилипшие к стеклу фужера… Заметив на его лице смущение, Елена ласково взглянула, медленно приподняла фужер и переменила тему. Незамысловато как-то, по наитию, она могла быть тонким тактиком и аналитиком, тотчас же стремилась угадать его малейшие желания. Так что ж с того, подумалось, пускай ее устами говорила красота, которая сама уж по себе была как справедливость. Но разве цель не в том, о чем она сказала? И разве в жизни есть еще чего-то более весомое кроме вот таких улыбок и обеспеченного счастья их двоих? По существу все так и было, как она сказала: до встречи с ней, он плыл как по течению, ближайшей целью было получение диплома. Но это не было его задачей, это была только промежуточная цель.

На службе этот неизбежный штрих в его возросших внутренних исканиях не оказался без внимания. Чтобы остеречь его от колебаний в верности когда-то сделанного шага и укрепить желание остаться, на состоявшейся внеплановой летучке – поближе к осени, но приуроченной к успешно завершенному учебному этапу, его поздравили с уже одобренным перспективным назначением. Упомянув о некоторых его заслугах и пожимая руку, начальство было очень убедительно, при этом пожелало, чтобы и он в ответ чего-нибудь сказал. Честно говоря, он на такую помпу не рассчитывал и чувствовал себя под взглядами стоявших перед ним как перед римским триумфатором коллег немного не в своей тарелке. Ему не нравилось, претило даже, когда его достоинства превозносили: это подрывало в нем душевный строй, тот жизненный устав, заложенный еще в родительской семье и более направленный на самокритику, самим им утверждаемый авторитет. Он не запомнил, что сказал: от неумения витийствовать и, растерявшись, он произнес всего десятка три негромких спотыкающихся слов. Речь вышла маловыразительной: у окружающих, каждый из которых был гораздо опытней его, могло сложиться впечатление, что он ни поздравлениям, ни назначению не рад. Но это ему мнилось от волнения. Он через меру был взыскателен к себе: никто из тех, кто знал о степени его квалификации и трудолюбии не понаслышке, чествуя его, не мог бы заподозрить что-то недостойное и покривить душой.

Елена этим обстоятельством гордилась, радуясь его успехам, и наряду с тем больше тратила. Хваля какой-нибудь ее очередной изысканный наряд с неброским ярлычком «Yves Saint Laurent» и глядя на свои высокоточные часы в прямоугольном корпусе – подарок к окончанию учебы, Статиков старался не впадать в уныние. Супруга была не по средствам расточительна; но дело было не в одном бюджете: любая неоправданная роскошь, как полагал он, портит, развращает ум. Его очаровательной жене было не к чему напоминать об этом. Она могла чего-то не понять, истолковать его слова превратно, подумать чего доброго, что он скупится. И все-таки у них однажды состоялся нелицеприятный разговор. Елена заявила, что ее платья и другие туалеты приобретались кем-то в Монте-Карло или в Страсбурге: подруга говорила где, но, честно говоря, она уже не помнит. Короче, не в не таком и дорогом уж европейском бутике. А его часы, которые в момент вручения еще показывали время Бьена, летели в чьем-то кейсе прямо с горнолыжных Альп. Расспрашивать о прочих украшениях ему мгновенно расхотелось. Что ж, в общем-то, его любимая и рассуждала и вела себя, наверное, как все молодые жены в этих случаях: ничуть не думая о том, насколько это можно совмещать с работой, хотела сутки напролет бывать с ним; ласково ворчала, если он опаздывал к столу, затем влекла в свои объятия и не желала больше слышать ни о чем. Он знал, ходя в его отсутствие по магазинам, она уже присматривает детское белье и собирается «как только повезет» рожать. Да, он обратил внимание на этот безусловный факт: и любящая роскошь и практичная, особой разницы между работой и семьей она не видела. И в этом отношении была до крайности амбициозна. Ее любовный пыл, который никогда не иссякал, и то, что рано или поздно выходило следствием того, по разумению ее, должно было способствовать тому, чтобы супруг все время совершенствовал свою карьеру, имел заслуженные почести и еще больше получал.

Насколько это было в его силах, он угождал амбициям жены и отвечал на ее прямоту взаимностью. И все же было кое-что, о чем он ей не мог сказать. Елена с ее женским здравомыслием и честолюбием, реализуемым через него, должно быть, сильно поразилась бы, узнай она об этом. Да, его собственное честолюбие, которое подчас паразитирует и губит урожай, как он считал, – безоговорочно не помыкало им. Когда он вглядывался утром в зеркало, которое по-прежнему висело в спальне, – часть скромного наследства, в ореховой с руническим орнаментом овальной раме, в нем пробуждался трезвомыслящий садовник. Зачем ему помог и проявлял внимание к его судьбе, уже издалека, Трофимов? Сам не имеющий потомства и, может быть, на склоне лет – переживавший от того, направить, для начала подтолкнуть вверх по карьерной лестнице он мог бы и без всякой задней цели. Но этот исполинский человек, уж не работающий больше в министерстве, но перед одной фамилией которого по-прежнему заискивало и трепетало местное начальство, похоже, до сих пор внимательно следил за продвижением его и опекал. Еще при жизни матери засевший в голове и мучавший с тех пор вопрос был всего-навсего один. Спросить тогда об этом прямо у нее он остерегался, сама же она в разговорах избегала прикасаться к прошлому: когда отец еще не выпивал, еще до заключения его под стражу, что связывало всю семью с Трофимовым? И вообще, чего могло быть общего у этого чиновника с отцом? Имея мало представления о том, что было как скелет в родительском шкафу, он был, наверное, излишне мнителен, когда самостоятельно пытался разобраться в прошлом. Но что хоть раз пришло на ум, так же в одночасье уж не выкинешь из головы, не сбросишь со счетов. И в направлении он все же не ошибся: издали, и по своей основе не имея никакого отношения к нему, вначале маловразумительно, и грянул первый гром.


При неудачной смене областных властей в крепкоголовой, но дряхлеющей верхушке Управления произошел раскол, и из столицы для острастки, как популярный персонаж с метлой, молниеносно прибыла поджаро-сухопарая и долгорукая инспекция: скучны без козней и интриг служилые дела! Как полевая мышь под жернова попал и Шериветев, – тот любопытный незадачливый субъект, с которым Статиков столкнулся, будучи ещё курьером: талантливый, как было сказано в досье, однако начисто не признававший силы обстоятельств над собой. Здесь надо сделать пояснение для тех, кто незнаком с казенной службой: такое бытовало представление и у ближайших сослуживцев Шериветева, которые хотя бы уж для пущей убедительности во всем равнялись на начальство, и у начальства, которое при случае всегда ссылалось на авторитет коллег. За аверс этой мелкотравчатой характеристики, звучавшей для натренированного уха точно еретик и уж под самый занавес растиражированной кем-то, никто взглянуть не удосужился. Поэтому никто не знал об истинной природе Шериветева: той вольной вольнице и колдовской, приоткрывавшей тот же мир по-новому – разумной внутренней раскрепощенности; короче говоря, всего того, что Статиков благодаря их отношениям раскрыл в себе. (Он чуточку приподнимал сейчас завесу: непросто говорить о том, что дорого, чего ты своевременно не уберег и что вызывает даже от крупиц утраты в сердце боль). Да, если до конца уж быть тут откровенным, – всего того, чего он сам открыл в себе, и что по-своему роднило Шериветева с фигурой – Анжелы! Ведомыми им одним путями, и гармонично и подчас воинственно сосуществуя в нем, они до времени уравновешивали ум и расширяли свод душевного пространства. При этом оба были в нем, казалось бы, еще до той поры, когда он встретил каждого… К такому заключению пришел он, наблюдая за собой, и, как ни гадал, рационально объяснить того не мог! Законы Дао с их всеобъемлющей универсальной панорамой, конечно, тоже проявлялись здесь. Вдобавок ко всему – трезвая оценка, вдумчиво-спокойное переосмысление тех или иных житейских ситуаций были плодотворными и в отношении развития основ медитативной практики. Но к прежнему гаданию по «Книге перемен» он поостыл. Подбрасывание медных двухкопеечных монет, посредством проведенной девальвации вышедших уже из обращения, но до сих пор хранимых им в отдельном коробке, который извлекался из стола в отсутствие жены по случаю – Елена видела в таких занятиях одну забаву и, следовательно, потенциальную помеху для своей любви, теперь и самому ему казалось чем-то отвлеченным. Нет, это не было ребячливой и бесполезной тратой времени, как думала она: игра давала повод, чтоб поразмышлять, тренировала наблюдательность, была третейским въедливым судьей и закаляла волю. И все же равновесие меж «темным» Инь и «светлым» Ян, лишь как игра, уж больше не захватывало ум и не владело так сердечной мышцей. Меж тем при виде Шериветева он тут же вспоминал об Анжеле, испытывая наряду с тем – то ли ревность, то ли жалость. Хотя и этих утонченных проявлений своей психики, как следует, понять не мог: в натуре сослуживца ничто не отвечало складу Анжелы, все было в точности наоборот.

– Ну, как вы, как? всё ли нынче хорошо у вас? – обычно вопрошал тот где-нибудь в сторонке, будто от чужого сглаза.

От должностных формальностей и некоторой заскорузлой лености открытой дружбы между ними не сложилось. И пробирала оторопь при мимолетных встречах с этим мудрецом, который обладал еще наклонностью брать под руку, стоило лишь зазеваться, и потихоньку увлекать по лабиринту коридоров с ажурно-голубыми барочными сводами, попутно что-то объясняя: как разошедшийся наставник на прогулке, рисуя в воздухе перстом замысловатые зигзаги и круги.

Слушать его было интересно так, что дух захватывало. Но если посмотреть на это более придирчиво, то было бы нескромно и неосмотрительно довольствоваться без разбора тем, что он преподносил.

– Само собой, вы это знаете, – сказал он как-то. – Я лишь хочу напомнить вам о том, что в нашем здании – не в учреждении, вестимо, Боже упаси, а в здании, всего в наличии три этажа. На каждом этаже располагается по три-четыре департамента, каждый со своей структурой, служебным аппаратом и несколькими филиалами, как ленными вассалами на стороне, сиречь – опять же со своей структурой, но с ограниченными полномочиями. Ввиду специфики работы между соседними подразделениями, бывает, возникают трения. Ну, сами понимаете, нашему чиновнику следить за ежедневным соблюдением порядка – пытка, чего там только ни бывает. Но если прямо уж сказать, так чаще все пустяк какой-нибудь, как между не поделившими совок или участочек в одной песочнице детьми. Так что до принципиальных разногласий или лютой потасовки не доходит, а оборачивается чаще всё какой-нибудь бумажной волокитой и возней. Но эти мелочные споры, тем более, болезнетворно отражаются на аппарате. И руководство, чтобы навести рядок, вынуждено вмешиваться: кого-то поддержать, кому-то сделать нахлобучку, бывает, для примера даже жестко проучить, а филиал с таким названием и вовсе упразднить. Но это, как вы понимаете, единственно из соображений образцовой нравственности, для сведения непосвященных. Фактически, чего б ни говорилось и ни делалось, всё всегда заканчивается миром, а разногласия и наказания так и остаются на бумаге. Так вот. Чтобы устранить подобные противоречия, здесь есть еще один этаж, четвертый, со статусом иммунитета и нейтралитета. Сразу же замечу, что этот междуведомственный деловой этаж – не выдумка, не фикция, а собственно вполне материальная надстройка, так сказать. Но сколько ни смотри, хоть в самый мощный полевой бинокль, с улицы его не видно.

Он поделился этим заключением как совершенным им открытием, какое надо было тут же намотать на ус. Но для человека с опытом курьерской службы это был секрет полишинеля!

Этот дополнительный, или запасной, как бы надстроенный этаж был, вообще-то говоря, неполным. Предположительно он проходил на уровне в двух метрах ниже потолка фойе и актового зала, бывшего на третьем этаже, и представлял собой довольно протяженную закрытую террасу на консолях, внутри имевшую вид галереи. Своими суженными как бойницы окнами в венецианском стиле этот дополнительный этаж глядел во двор с темневшим арочным люнетом у ворот и стриженой лужайкой перед мусорными баками, где утром можно было наблюдать работу дворника в техническом жилете, который в одиночку управлялся с электрической косилкой, зимой – с лопатой, имевшей спаренную рукоять как у арбы, а осенью – с метлой. Он был без сменщиков, что можно было угадать по его сдвинутой папахой на затылок черной шапочке с двумя крестообразными мурамными нашивками, как галунами, и сверху выглядел оставшимся тут с древних пор гофмейстером двора, который кремовым каркасом здания, по форме равнобедренной трапеции, был замкнут с четырех сторон. Рабочих помещений в этой галереи не было, задумана она была у актового зала, возможно, для придания особого удобства и солидности, когда-то заседавшей здесь Управе, и, как говорили, была тогда по всей длине застелена ковром с расставленными через промежутки столиками для сигар и креслами. Но после многократных изменений надобности в ней не стало и дверь, которая вела на этот капитанский мостик из фойе, была забита и задрапирована. По уверениям разведавшего некую «окольную дорогу» Шериветева, чего тот преподнес с ликующим лицом открывшего пролив между двух океанов Магеллана, пробраться сюда можно было, если знать, как подобрать ключи к обшитой цинковым листом и неприметной, в самом тупике, у туалета двери в коридоре. В четверти от пола она имела черные мазки от скрябанья подошв, а покоробленный паркет вокруг, как в ожидании ремонта, никто не прибирал. Планка наверху была привинчена как сослепу небрежно, и трафарет на ней гласил: «Запасный выход». Напору тех, кто, может в спешке, путал ее с дверью в туалет, она не поддавалась, за что ей, горемычной, и перепадало. Тот, кому надо, впрочем, знал, что ключ лежит – наискосок, под свернутым пожарным рукавом, который был за дверцей шкафа на стене посредством муфты состыкован с краном. Всех регулярных или самозваных посетителей, что попадали сюда в первый раз, из коридора уводила вверх, под самый потолок, дощатая крутая лесенка с проложенной по левой стороне полиуретановой трубой взамен перил. И то, что снизу выглядело чердачным смотровым окном, при восхождении оказывалось лазом. Здесь потолок приподнимался, и трехметровый тамбур выводил за поворотом на террасу. Две махоньких ступеньки вели вниз, на выложенный чем-то грязновато-беловатым пол. А сбоку, снизу и до кровли пристройку продырявливала шаткая и безобразная железная конструкция, которая по плану экстренной эвакуации была известна как «ПВ-1» и в обиходе представляла собой просто лестницу. Как сколопендра, упираясь в штукатурку здания, своим грохочущим и содрогавшимся во время гроз хребтом она в двух метрах от земли карабкалась на крышу. Хотя здесь никакого смысла в этом не было, такой запас был сделан, видно, по единому шаблону, чтобы в иных общественных местах отвадить от пустого скалолазания кого-нибудь из подрастающих акселератов или бесчинствующей уличной шпаны. Специально галерея не отапливалась, но теплый воздух проникал сюда через отдушины из актового зала, поэтому во время перерывов – их каждый мог устраивать себе, когда хотел, чтобы рассеяться, лишь бы это не мешало основной работе, – даже и зимой при оттепели здесь можно было беспрепятственно гулять. В хорошую погоду из узких запыленных окон видны были две розоватых башенки у зеленеющего младшего кокошника на противоположной крыше и между ними – будто разгоняющие облака, рожки и мачты УКВ антенн. То, что этот запасной этаж при случае использовался для переговоров, скорее всего, было пущенной с руки кого-то уткой: известно, что горы всяких небылиц о погребах, заброшенных мансардах и отсеках в старых зданиях на ниве мифотворчества как на дрожжах плодятся сами. И все же если в шкафчике с пожарным шлангом не было ключа, никто из посторонних больше уж сюда не заходил.

Похоже, чувствуя себя весьма комфортно в роли чичероне, Шериветев это место показал и время погодя, когда они бывали тут, любил припоминать их первую совместную прогулку и поддразнивать.

– Заметьте: сорок восемь или пятьдесят шагов в один конец вдоль этой, сиеной крашеной стены, и столько же обратно. Но уж никак не сорок два! С вашими кабалистическими выкладками что-то, я смотрю, не совпадает. Никак не получается! Или надо на три с половиной умножать?

– Так вы сказали, что этаж неполный?

– Я этого не говорил. Хотя за вами не угнаться: вы уж, знамо дело, до меня тут всё разнюхали, успели побывать! И что, надеетесь, придете как-нибудь, а вам тут на стене зараз и выведут совет какой-нибудь?

– Совет?

– Ну, или пророчество.

– Пророчеств вроде и внизу хватает.

– Да полно, неужто вы не поняли! «мене, текел, упарсин», – ни этого ли, часом, ожидаете? А ведь подсказывать тогда вам будет некому. Нет, все эти ваши цифры ровно ничего не значат. И герменевтика, и теософия вне сокровенных областей, где они еще пригодны, как журавли в тарелку мелкую с полбяной размазней клюют. По долгу обязательности как бы. Возьмите хоть какого-нибудь представителя неортодоксальных направлений: они, как правило, все начинают с критики масштабной и огульной, в своем святом пылу готовы ниспровергнуть всё до основания. Они, так, и не думают об этом, да в результате как с ораторским глаголом получается. А почему? А потому, что они этого хотят, считают, что если правы в чем-нибудь одном, то правы и в другом. А если человек возводит что-то от ума, а не от разума, то он со временем, неровен час, заносится.

– А что, ум, разум – разве не одно?

– Может и одно, это как кому досталось уж и повезет. Дело не в словах. Да ведь когда меж чем-то разницы не видят, то одинаково и применяют. Инструкция тут очень немудреная, по образу, как вы понимаете, восходит еще к Библии: ум нужен, чтобы яблоко сорвать, а разум – чтоб совсем не рвать. Первый есть почти у каждого, второго же при нашей таковости, прошу покорнейше простить, всем малость не хватает. Короче говоря, все то, что связано с оценочно-рациональной человеческой структурой, небесспорно. А если так, хоть это и не есть первостепенной значимости вывод, тогда сознанием возможно управлять. Не манипулировать, это для поденщиков с трех первых этажей, а управлять. Такая вот эвристика: как ни посмотри, а всё наука. Не перепутать бы ее на нашем хлебосольном языке с софистикой! Чего вы недоверчиво так глянули? Мне все же любопытно: а почему вам кажется, что этот дополнительный этаж неполный? Неплохо бы узнать!

Но чаще он рассказывал о чем-нибудь предметном, на замечания, оброненные вскользь, можно было бы не обращать внимания. Да он и не рассчитывал немедля получить какой-нибудь ответ и, если такового не было, не переспрашивал, не обижался. И вообще, когда он что-то говорил, то надо было затаить дыхание и лишь внимать. Рассудок, занятый поденной канителью, в ходе этих разговоров прояснялся, делался взыскательней к себе и тверже. При этом Шериветев никогда не оставлял что-либо недосказанным, начатый и не всегда приятный разговор двусмысленно не прерывался им на полпути, а если он хоть в чем-то сомневался, то не таил это в себе и, коли был неправ, то признавался в этом не колеблясь прямо. Когда он увлекался, с живостью описывая что-нибудь, его речами можно было всласть заслушаться, он рассуждал с такой наглядной и исчерпывающей ясностью, что сказанное сразу же легко усваивалось. Но после, если возникала надобность припомнить что-то, в мыслях обратиться к тем же эпизодам разговора, то это было очень трудно воспроизвести. Глядя на него, невольно приходило в голову, что, ни окажись он в Управлении, сложись его судьба иначе, он мог бы стать великолепнейшим рассказчиком и толкователем, таким импровизатором, который мог на пальцах объяснить как суть какой-нибудь метафизической теории, так и любой обыденный вопрос. – Чему он, впрочем, с величайшим интересом предавался, как бы уступая жившему еще в нем детскому азарту, даже здесь.

Порой, когда они вдвоем бывали тут, то Шериветев, подчеркивая важность темы и момента, замедлял шаги, а его взгляд, обыкновенно вдумчиво-открытый, как будто наливался тяжестью под бременем чего-то надвигавшегося издали, едва приметного, пока еще невидимого для большинства других, – в чем он по силе сердца никогда не признавался, – но вместе с тем неотвратимого. В течение таких бесед казалось, что он рассуждает более с самим собой. Словно бы ища, за что бы ухватиться, по временам поглядывал по сторонам, кружил своими карими глазами то по белесому настилу галереи, то по элементам кровли за ее пределами, хотя не различал наверно ничего.

Однажды, накануне перемен, удушливым дымком которых еще только-только потянуло в Управлении, они прохаживались так же вместе. Косой расческой падали из окон в галерею теплые светло-оранжевые солнечные клинья: как срезы свежеструганной сосны, с жужжавшими над ними мухами, они стелились по полу, переменяясь у простенков четкой сумеречной тенью. И было впечатление, что они идут по клеткам с края шахматной доски.

– Обаче виночерпиев блазнит зело: перемещение, специалист бо дозде уньший! – промолвил Шериветев с ироничной грустью по поводу перестановок в Управлении, которые коснулись и его. – Вот так, мой друг. Чего тут скажешь? без повода – и конской упряжи не возразишь. Ну, воля ваша, коли уж на то. Да ведь кафтан-то, может, и ко времени, как говорят, да сшит не по фигуре. У вас, я слышал, тоже перемены: боярские хоромы, первенец в семье?

Когда он, хоть и редко, с ласковым укором спрашивал об этом, в более привычных выражениях или же используя свои не тлимые фигуры речи, – незаурядные пропорции перспективы нарушались. Всепроникающий чудесный свет всё заполнял собой, струясь из выпученных, только что смиренных глаз; и Статиков мгновенно растворялся в нем, – возвышенно сникал, как сам же он определял это. И чувствовал в себе давящую громоздкость круга внешнего: и лепых белокаменных палат – и тех, что есть уже, и тех, что еще будут впереди, и неги домотканого уюта, среди которого он почему-то был один, не было ни Анжелы и ни Елены. «Вот так и всё… всё так!» – свербело в голове. Испытывая как бы стыд за эту мысль, он снова видел Шериветева, хотя уже не так, как ранее, а более – физически и без смущающей харизмы, отстраненно. Не полубог, а точно падший ангел брел уж перед ним, без мощных, растворенных за плечами крыл и лучезарных, защищающих рамена лат. И этот падший ангел, который им повелевал, был в твидовом обвисшем пиджаке с болтавшимся как потрошеная селедка галстуком, в несвежей и застиранной у ворота рубашке и в сбитых порыжелых башмаках; да и с невнятными глазами, как топаз. Бубнил своё: «эге, загвоздочка!» – и шел к своей погибели, будто бы совсем не понимая этого. Чудаковатый всё-таки и… слишком откровенный!

3

Видишь, они тоже жертвуют собой (польск.)

БЛЕF

Подняться наверх