Читать книгу Лестница Иакова - Николай Пернай - Страница 13

Книга первая
За чёрным окном – море тюльпанов
Сянька

Оглавление

1953

Бельцы

Возрастом он был немного старше меня – лет четырнадцати. Почти парубок. И роста довольно высокого, но казался небольшим из-за того, может быть, что ходил, втянув в туловище стриженую наголо черную голову. Был нелюдим, ни с кем из нашей магалы не общался и, хотя учился в обычной школе и даже вроде перешел в шестой класс, а по возрасту должен был уже заканчивать семилетку, считался порченым. Если с ним кто-то заговаривал, он отвечал односложно, исподлобья недоверчиво глядя на собеседника и шмыгая носом. Сколько помню, из его правой ноздри всегда свисала длинная капля желтовато-зеленой жидкости. Поэтому наша пэмынтенская шпана звала его Шмаркатый. Сянька Шмаркатый.


Когда вечером, возвращаясь с пастбища, он понуро брел за своей костлявой бурой коровой, зад которой как коростой был покрыт засохшими еще с зимы испражнениями, малые пацанята с нашей улицы бежали за ним вприпрыжку и оскорбительно кричали:

Сянька дурак,

Курит табак,

У соседей ворует,

Дома не ночует.


То, о чем кричали, мало походило на правду: Сянька, в отличие от большинства пацанов, был единственным не курящим табак и не лазившим в соседские сады. Да и дома он ночевал, как положено, со своими родителями и братьями. То, что был дурак, тоже подтверждалось не всегда. Но он был единственной доступной мишенью, кого почему-то обязательно хотелось дразнить, обзывать, унижать. Причем все понимали, что делать это можно безнаказанно. Это был какой-то общий негласный сговор, которого придерживалась улица. Многие из тех, кто был постарше, понимали, что, наверное, Шмаркатый не заслуживал, чтобы с ним так поступали. Но так повелось с момента поселения их семьи на нашей улице, и потом уже ничего не менялось.

Сяньку недолюбливали еще, может быть, потому, что в отличие от остальных наших пацанов, тощих и вечно голодных, он был круглолиц и довольно упитан.


Его оскорбляли, не опасаясь за последствия и не думая, что он может дать сдачи. И даже когда он, щерясь по-волчьи и злобно матерясь, нагибался к земле и хватал, что попадало – будь то камень или ком земли – и бросал в пацанов, те переходили в контрнаступление и отвечали ему дружными залпами.

Он еще больше втягивал свою цилиндрическую, приплюснутую сверху голову в плечи и, ухватив корову за хвост, вприпрыжку бежал к своему дому, с позором покидая поле боя.

Вслед ему неслось:

Сянька – С-с-сянька!

Ссянька под себянька.

В финале, загнав свою засратую корову во двор, Сянька люто грозил всем кулаком из-за высокого забора.


Их семья была для всех соседей загадкой. Прибыли они на Пэмынтены откуда-то из-под Сорок, главного цыганского селения. Престарелые отец и мать, двое старших сыновей, ребята здоровые и крепкие, и Сянька, младший, – все были смуглокожими, желтоглазыми с жесткими, как конский хвост, черными волосами. Но они не были цыганами. Говор у них был украинский, а фамилия – Царану – типично молдавская.

Семья Царану, в отличие от большинства жителей нашей улицы Маяковского, построивших свои жилища в первые послевоенные годы, получила свой земельный участок недавно, года четыре назад. И первым делом они построили не дом, а высокий глухой забор. Видать, приучены были жить, отгородясь. А, может быть, – хоронясь и опасаясь чего-то? Потом они быстро, за одну весну и лето, поставила добротный дом из самана и покрыли его, в отличие от нас, голодранцев, не дранкой или толью, а настоящим листовым шифером, что в те времена было большой редкостью. Значит, были у семьи Царану и денежки. Было, однако, и трудолюбие – оно было заметно по достатку в их дворе.

Так, обособясь от всех, они и жили, почти не общаясь с магалой. И мы не знали, что это за люди, чем они дышат. Известно было, что жили они скромно, ни с кем не скандалили; старики возились то по дому, то с коровой, то с поросятами, то в огороде; старшие сыновья шоферили в автоколонне. Никто не слышал на их подворье ругани или худых слов. По субботним вечерам родители и сыновья чинно, по выходному принаряженные отправлялись куда-то пешком, оставив у крыльца здоровенного лохматого пса, бегающего по проволоке. Поздно вечером все так же чинно возвращались. Куда они ходили, никто не знал. Поговаривали, что на собрание какой-то секты. То ли пятидесятников, то ли трясунов. Впрочем, всяких религиозных общин и сект в наших местах всегда было множество.

Соседи долго судачили и, не придя к определенным выводам, решили, что члены загадочного семейства являются «сектантами». Царане-сектанты. Прозвище прилепилось.


Сверстники Павлика – дети войны – хлебнувшие и безотцовщину, и нищету, и голод, привыкшие держаться кучно, с недоверием относились к таким нелюдимым и странным типам, как Сянька. Считалось, что он никчемная личность, ни на что путное не способная.

Так считал и Павлик до поры до времени. Но он ошибался.

* * *

Мы были обычными жителями провинциального городка. Отец работал на маслозаводе вальцовщиком, мать и дедушка с бабушкой обихаживали домашнее хозяйство, я помогал им. У нашей семьи помимо положенного приусадебного участка, на котором мы еще в 46-м году насадили много фруктовых деревьев, было за городом и свое поле: около трех гектаров пашни. Места были хорошие, рядом с полями селекционной станции.


После урожайного 48-го года жители нашей магалы, впервые после войны и голода почувствовали какой-то достаток. Уродилась картошка (тогда еще не знали, что такое колорадский жук), кукуруза, фасоль, свекла и прочая съедобная мелочь, деревья ломились от фруктов: яблок, груш, слив, абрикосов. Но главное, был собран невиданный урожай пшеницы. По субботам над Пэмынтенами стоял плотный пьянящий дух печеного хлеба: в каждом доме дымились печи, в которых хозяйки пекли хлеб. Белый пшеничный хлеб в домашних печах получался удивительно пышным. Никогда в жизни Павлик не ел столько хлеба, вкуснее которого, казалось, нет ничего на свете.


Загородные участки земли были у многих наших соседей, но почему-то не у всех.

Ранней весной мы с отцом на каруце отправлялись в поле. Отец впрягал нашу кобылку в плуг и, наскоро объяснив мне, что делать, сам становился к плугу. Взяв лошадку за узду, я вел её вдоль межи, потом вдоль борозды, а отец, налегая на ручки плуга, вспарывал пласты тяжелого чернозема. Кобыла была совсем молоденькая, слабосильная, часто останавливалась. Отец злился, ругался: «Каличь дохлая!». И так с остановками и руганью (мама потом объясняла мне, что ругань и невыдержанность отца – это всё от его контузий на фронте) мы в течение трёх весенних дней, с восхода до захода солнца, вспахивали всё поле. Потом гектара два с небольшим заборанивали, а небольшой клин, перелог, оставляли под черные пары и пастбище. Сев кукурузы, пшеницы, подсолнечника проходил уже без меня: как все школьники, начиная с четвертого класса, каждой весной я сдавал переводные экзамены в следующий класс.


В летние каникулы моей обязанностью было пасти Флорику. С весны после отёла она хорошо доилась и давала каждый день по ведру молока. Провожая в поле нас с Флорикой, мать, как обычно, клала мне в торбу бутылку кипяченого молока и скибу мамалыги или краюху хлеба, иногда еще кусочек брынзы.

До нашего поля было километра три. Мы выходили на глодянский шлях и, не торопясь, попасом, двигались мимо садов, виноградников и опытных делян селекционной станции. Потом поворачивали к широкой лесополосе. Пройдя с километр вдоль лесополосы, мы выходили на имаш, пастбище общего пользования, – широкую полосу необработанной целины, тянувшейся долиной между холмами на много километров, и уже с имаша заходили на наш участок перелога. Я разматывал длинную веревку и привязывал один её конец к рогам коровы, а другой к стальному штырю, который вбивал в землю. Теперь моя Флорика паслась только там, где я хотел. Она была очень послушной и никогда не сопротивлялась.


А у меня начиналось самое интересное: я доставал завернутую в газету книжку Даниеля Дефо «Робинзон Крузо» и уже через несколько мгновений оказывался далеко-далеко – на необитаемом острове, затерянном в далеком океане. Вместе с Робинзоном я спасался от опасностей, строил укрытие от дождя и холода, искал съедобные плоды, ловил диких коз, обустраивал хижину. Это было время, когда я ступал на земли островов и материков, описанных великими фантазерами и романтиками Жюлем Верном, Фенимором Купером, Марком Твеном, Джеком Лондоном, Аркадием Гайдаром, Владимиром Обручевым, Иваном Ефремовым. Оказавшись странником в неведомых мирах, я не хотел, точнее, уже не мог, расстаться с этими мирами. Я стал читателем детской и взрослой городских библиотек, записался даже в библиотеки Дома учителя и Дома офицеров. Достать интересную книгу было не так-то просто, но я доставал. Читая книги, я не просто фантазировал, а знал, что, помимо окружающего, обычного скучного мира, есть полный опасностей, интересный мир, населенный сильными и добрыми людьми, и стоит немного постараться, и обычный мир сможет стать таким же интересным и богатым.

В то время я еще не догадывался, что на самом деле реальный мир намного богаче, чем книжный: всё зависит от того, как на него смотреть и кто ты, смотрящий.

Отец, увидев как-то меня с книжкой, стал подсмеиваться надо мной: «Какой толк в книжках! Там одна брехня». Мать молчала, но однажды я слышал, как она сказала отцу: «А может наш Павлик через книжки выучится на учителя? Или станет пресвитером в нашей церкви?» Вот, о чем, оказывается, тайно мечтала моя неграмотная мама. Но отец стоял на своем: «Нет, то, что он читает, брехня».

Впрочем, много лет спустя, когда он приезжал ко мне в университет и видел, сколько книг нужно перелопатить, чтобы подготовиться к очередному зачету, он свою позицию изменил. Но тогда, в детстве, чтобы не отравлять себе жизнь, я просто прятался от отца и выбирал такие места, где он не мог видеть меня с книгой.

* * *

Здесь, в поле, не нужно было прятаться, Никто за мной не смотрел.


Близилось время обеда. Тень, отбрасываемая моей тощей фигурой, стала примерно вполовину меньше моего роста, – это означало, что солнце находится в наивысшей точке. Пора, пора…

– Пойдем на водопой, – сказал я своей умной, всё понимающей корове, освобождая её от веревки.

Флорика дружелюбно посмотрела на меня каштановыми глазами и резко мотнула головой – возможно, так она выражала согласие. И мы, палимые июльским солнцем, направились к живительному оазису, небольшому ставку, зеркало которого поблескивало в дальнем конце долины. От нашего поля до него было чуть больше километра.

Ставок был старый, сильно заиленный, наполовину заросший камышом. Коровы, приходя на водопой, заходили на мелководье почти до середины пруда и, вытянув свои рогатые морды, жадно пили нечистую воду. Но мелко было не везде. У гребли были две «бульбоны», где купались пацаны и мужики, – там было с головкой.


Мы с Флорикой, как оказалось, немного припозднились. У нашего става было настоящее коровье нашествие. Южный берег пруда был занят большим, голов в сорок, неожиданно нагрянувшим стадом коров. После водопоя большая часть животных возлежала на потрескавшейся от жары земле и пережёвывала свою жвачку. Остальные жевали стоя, периодически отмахиваясь от оводов.

Стадо было не наше, не городское, по-видимому, из ближнего села. У них, рядом с селом, было свое большое озеро, но вакарь (коровий пастух) почему-то иногда пригонял коров сюда.

Сколько я не смотрел, ни вакаря, ни его подпасков поблизости не было. Всё выглядело странно. И непривычно безлюдно.


Флорика зашла в ставок по самое брюхо и, вытянув морду, начала шумно засасывать мутную воду и толчками перекачивать её в своё огромное бочкообразное брюхо. Этот процесс с перерывами продолжался минут пять. Наконец, чавкая копытами, Флорика выбралась на болотистый берег, потом нашла сухое место, осторожно, словно богомолка перед молитвой, подогнула колени передних ног и вдруг рухнула на землю, испустив мощный утробный вздох. Послеобеденный коровий кайф начался.

Я тоже пошел было к гребле, чтобы искупнуться, и начал было стаскивать с себя ситцевые трусы – всё, что на мне было из одежды. Как вдруг откуда-то с дальнего конца става донесся крик:

– Мэй, бэете! (Эй, пацан!) – я оглянулся. – Иди сюда! – Зов с молдавским акцентом исходил со стороны камышей.

Кто-то оттуда махал мне рукой. Пройдя немного, я увидел, что это был старый вакарь из села Стрымба; раньше я видел его только издали.

Вакарь сидел на срезанной вязанке тростника, а рядом, по колено в воде находились трое дюжих парней, видать, тоже селяне. Неподалеку на сухом берегу, высунув от жары языки, лежали два огромных волкодава. Но самое удивительное зрелище – это еще двое голых пацанов – один побольше, другой совсем маленький и дохлый, – испачканных грязью, которые спинами, со связанными сзади руками, были привязаны друг к другу. Время от времени сельские парни брали белую мякоть разбитого, еще неспелого арбуза и смазывали ими животы и плечи голых пацанов. Тут же на сладкое налетала туча оводов и мух, которые вгрызались в кожу, оставляя после себя кровоточащие ранки. Можно было представить, какую нестерпимую боль причиняли укусы насекомых. Пацаны только хрипели, плакать, видно, уже не могли, и, обливаясь потом, слезами, соплями и кровью, тихо стонали. Лица голых пацанов были настолько изуродованы страданиями, которые, наверное, длились не первый час, что я не сразу узнал в них старых знакомых. Каково же было потрясение, когда в том, кто покрупнее, я признал своего соседа Сяньку, а в маленьком – пацаненка с соседней улицы Ваську, которого звали Васыль Трындысыль.

Впервые в жизни я был свидетелем необычной экзекуции. То, что это была экзекуция, я понял сразу – наказание за какой-то поступок…


Старый вакарь недоверчиво рассматривал меня колючими черными глазами из-под полей своей засаленной паларии (шляпы). Несмотря на жару, он был в одежде – в старой красноармейской гимнастерке, давно утратившей первоначальный цвет, замызганных брюках-галифе; на поясе у него висел большой складной нож в брезентовом чехле; нож был соединен с длинной, до колена, самодельной алюминиевой цепкой. Грязные мозолистые ноги его были босыми.

– А куй ешь? (Чей ты?) – спросил он по-молдавски. Обычно так у нас обращаются к незнакомому человеку.

– Я сын Василия Крёстного – ответил я так, как меня учили. Это звучало так же солидно, как если бы я сказал, что я сын генерала от инфантерии Такого-то. Такова была формула общения.

– Ну штиу. (Не знаю.) – Ещё бы: откуда он, житель села мог знать моего городского отца. – А как зовут тебя?

– Павел Крёстный. – Я объяснил, что мой отец держит здесь свое поле.

– Бун. (Хорошо.) – Вакарь удовлетворенно почесал свой заросший щетиной кадык. Вероятно, человек, который не только имеет, а именно «держит» свое поле, вызывал у него уважение.


Что же здесь произошло? Оказалось, часа два назад Сянька с Васылем залезли на частную бахчу, которую сторожили сельские парни. Арбузы только начали набирать сок, и до настоящей спелости было далеко, но городским пацанам, видно, очень не терпелось их попробовать. По-пластунски они долго ползали по иссохшей растрескавшейся земле и, наконец, нашли два небольших арбузика. Тут-то их и накрыли сторожа.

Не думаю, что инициатива похода на бахчу принадлежала Шмаркатому, – он в таких делах раньше не был замечен, хотя залезть во владения селекционной станции или колхозный – но только не в частный! – сад, виноградник или даже на бахчу среди нас, пэмынтенских пацанов, не считалось грехом. Скорее, подбил его на это Васыль.

Частные владения обходили стороной: все знали, что частникам лучше в руки не попадаться. Уж очень суровы они были на расправу.

Васыль был ровесник Сяньки, но из-за постоянного недоедания настолько худой и тщедушный, что его принимали за девяти-десятилетнего. Как они жили, чем кормились с вечно пьяной мамашей, никто не знал. Васыль был голодный всегда, но при этом сохранял веселый нрав и готовность к участию в любых проделках. Он сильно шепелявил и говорил быстро, проглатывая звуки и слова – «трындел», – так что не всякий мог его понять. Но в любой момент Васыль готов был сплясать по-цыгански, хлопая себя ладошками по тощему животу и грязным пяткам, и исполнить матерные частушки. Знал он и множество стишков «про это» и мог часами цитировать «Луку Мудищева», вызывая восторг подрастающих онанистов. Чаще всего он исполнял частушки про сербиянку, «красотку с красивой поткой»:

У колодца вода льётся,

Сербиянка моется …

Дальше шло описание интимных частей тела сербиянки в таких выражениях, которые детям в школе обычно не преподают.


—Ты их знаешь? – спросил меня вакарь.

Не зная, что ответить, я молчал.

– Ты знаешь, кто эти бандиты? – начиная сердиться, повторил вопрос старик.

Правило «не навреди» было известно каждому пацану: сам погибай, а товарища не предавай.

Однако врать, что я «бандитов» не знаю и отгораживаться от них, как от безродных, не только не имело смысла, но могло ухудшить их положение. А молдаване очень уважительны к родственным связям. Поэтому я сказал:

– Они не бандиты. Мы с ними живем рядом.

– У них есть родители?

– Да, – сказал я. Потом добавил:

– У них хорошие родители. – Хотя это было не совсем так.

Вакарь достал из кармана галифе кисет, свернул цигарку и, закуривая, заметил:

– Воровать нехорошо.


Раньше Павлик слышал, что селяне иногда наказывают воришек тем, что намазывают их голые тела соком арбуза и привязывают на солнцепеке к дереву или кусту на несколько часов. Рассказывали, что жертвы укусов мух, оводов и комаров испытывали неимоверные страдания и после таких пыток долго болели. Сотни ранок от насекомых долго не заживали.


«Бандиты» продолжали надрывно стонать и пытались ворочаться и дергаться, чтобы как-то согнать насекомых. Но те отлетали, а потом роями снова устремлялись на голые тела.

– Отпустите их, они больше не будут воровать, – с мольбой обратился я к селянам. Смотреть на мучения пацанов, пусть даже и недружественных мне, было невыносимо …


Старый вакарь сидел молча, отрешенно закрыв глаза. Казалось, он не слышит ни меня, ни стоны страждущих. Послеполуденное солнце выжаривало мозги и замедляло ход времени. Время не шло, а ползло. И ничего не менялось.

Наконец, вакарь подал знак охранникам бахчи. Те стали развязывать пленников.


Сянька с Васылем, освобожденные от уз, голые и грязные, шатаясь как пьяные, вышли из камышей. Держась друг за друга и, продолжая стонать, даже не стонать, а тихо по-собачьи поскуливать, они проковыляли вдоль берега. Потом вошли в пруд и долго сидели в воде, не двигаясь.


– Передай их родителям, – сказал вакарь, – если их поймают в следующий раз, то отрежут им яйца.

Он встал. Роста оказался небольшого, с меня. Ни на кого не глядя, он резко взмахнул своим арапником, издав громкий звук выстрела.

Волкодавы встали и встряхнулись. Стаду была подана команда на подъем.

* * *

Несколько дней я не видел ни Сяньку, ни Васыля. Никому, тем более их родителям, я, конечно, не рассказывал о том, что с ними приключилось.

Каково же было удивление, когда вскоре я узнал, что Сянька с Васылем почему-то считают меня стукачом и своим недругом. Они стали говорить, что я был заодно со стрымбецким вакарём и, стало быть, причастен к их телесному наказанию.

Верно, я был свидетелем драматических событий, которые с ними произошли. Было очевидно, что они были пострадавшими и за воровство наказаны, как положено, по местным понятиям, но, вероятно, кому-то было не ясно, почему вместе с ними не пострадал и я, а остался в стороне. Именно то обстоятельство – что они были биты, а Фенимор (такое у меня была прозвище) нет, – противопоставило нас. Получалось, что пацаны страдали во время ужасных пыток, а Фенимор любезничал с их палачами. Моя вина, по-видимому, заключалась в том, что я был не с ними. Был рядом, но не заодно!


Короче говоря, в результате какого-то непостижимого для меня способа осмысления произошедших событий я вдруг оказался врагом двух этих страдальцев.


– У-у-у, Фенимог пгоклятый! – с руганью встретил меня Васыль Трындысыль, когда в очередной полдень я пришел с Флорикой на водопой.

На кликуху «Фенимор» я практически сам напросился. Все знали, что я ношу в торбе книжки, и меня иногда просили что-нибудь почитать вслух. Но вместо этого я просто рассказывал о приключениях героев Фенимора Купера. Через какое-то время пацаны опять приставали: «Расскажи про своего Фенимора», и я продолжал рассказ. Но за глаза меня самого стали звать «Фенимором».

Что случилось, подумал я в тревоге? Даже Васыль, глиста коровья, морду воротит.


Был необычно прохладный для лета день. У става опять оказалось много животных и людей. На берегу и в воде пребывало десятка три коров и столько же коз.

Никто на Пэмынтенах коз не держал. Как выяснилось, прожорливые животные были из магалы Берестечко; там они выгрызли все окрестные луга и в поисках корма прибыли на наш имаш.

У гребли горел костерок, у которого, жмурясь от кизякового дыма, сидела стайка подростков, знакомых – Адаська Поп, Жорка Баранец, Иван Мындреску, Лёня Драган, Сянька Шмаркатый – и несколько незнакомых. А хозяйничал не кто иной – Васька Кривой, которого я в последнее время видел редко. За последние шесть-семь лет внешне он почти не изменился, только резче обозначились морщины лунообразного лица да жидкие кацапские усы и бороденка проросли чуть гуще. Конечно, это он, козий пастух, привел свое стадо к нам.

Кривой рассказывал пацанам очередную байку, но, увидев меня, прервался, изображая повышенную любезность:

– А вот и наш старый друг Паша!.. Садись с нами, Паша… Ну-ка, пацаны, подвиньтесь, уступите место нашему грамотею…

Я сел к костру рядом с Сянькой. Он что-то невнятное буркнул и отодвинулся от меня. Кривой заметил это:

– Ты что, Сяня? – Ласковый голос Васьки выражал удивление.

– Не буду я… с Фенимором…

– А чего так?

Сянька втянул голову в плечи и молчал.

– Что, Сяня? Говорят Паша обидел тебя? – по-родному, с пониманием поинтересовался Васька.

Сянька втянул в нос изумрудную соплю и отвернулся, продолжая напряженно молчать.

– Вишь, обижаются на тебя пацаны, Паша… Обижаются, – укоризненно по-отцовски попенял мне Кривой.

– Говорят, Паша, что это ты стуканул молдаванам, что пацаны пойдут на бахчу.

– Это неправда! Шмаркатый с Васылем сами полезли, и их поймали. Меня не было с ними! – переходя на крик, пытался я оправдаться.

– Да ты не кричи… Не был так не был… Разберемся. – Голос Кривого звучал по-семейному миролюбиво. Он по-прежнему изображал заботливого родителя, но делал вид, что знает нечто такое, что другим не дано. – Разберемся!.. А стукачам наш Сяня ещё покажет… Правда, Сяня?.. – Похоже, что Кривой науськивал Шмаркатого на меня.


Артист! Интересно, когда-либо в своей хитро-мудрой жизни случалось Ваське Кривому бывать искренним?


Обеденный перекур с дремотой продолжался.

Васька Кривой завернул свою знаменитую козью ножку, и, крепко затянувшись махорочным дымом, вдруг предложил:

– Давайте попросим нашего Васятку сплясать нам вприсядку.

Васыль сидел в стороне понурый. Плясать он не мог: после пыток в камышах раны еще не зажили.

– Ну, Трындысыль, изобрази что-нибудь.

Видя, что деваться некуда, Васыль еще немного для порядка пожеманился, но, как прирожденный артист, конечно, не мог удержаться от соблазна покрасоваться перед публикой. И в очередной раз отчебучил-таки серию картинок с сербиянкой.

Народ стонал от избытка сексуальных образов.

Под конец артист пропел скороговоркой:

Мне говорили все в округе,

Что я слаба на передок,

Ругала мать, отец, подруги,

Судили все, кто только мог.

Старухи зло шипели в спину:

«Смотри, намылилась опять!

Ах, девка! Ягода-малина!

Всем хороша, да только блядь!!


Половозреющая публика рыдала от восторга и исходила слюной.


Когда овации улеглись, Кривой выступил с новой инициативой:

– Давайте, хлопцы, сыграем в игру «баба-орба». – Надо отдать должное, потенциал дьявольской изобретательности у Васьки никогда не иссякал.

Поскольку никто не знал, что это за игра, Кривой стал объяснять:

– Сначала выбирают водилу. Ему завязывают глаза, чтобы ничего не видел, ставят в центр круга, крутят, чтоб закружилась голова, и дают в руки палку. Все отбегают, но не далеко и дружно кричат: «Баба-орба, баба-орба», что значит слепая баба. Водила, он же «баба-орба», должен бросить палку. В кого попадет, тот становится «бабой-орба». Потом всё как в сказке: чем дальше, тем интереснее.

Всё было понятно. Стали играть.

Раз за разом в круг становились то Иван, то Адаська, то Лёнька Драган. Им завязывали глаза старым шарфом и несколько раз заставляли крутиться вокруг собственной оси. После этого все отбегали и начинали кричать «баба-орба», и каждый из водил пытался бросить палку в тех, кто кричал. Но, оказывается, сделать это было не так-то просто из-за головокружения. Например, Иван дважды брал в руки палку, но тут же, спотыкаясь, падал, как пьяный, и только в третий раз у него получилось: попал в Адаську.

Игра была простой и казалась довольно примитивной. Но вскоре выяснилось, что в ней была одна ма-а-а-ленькая хитрость… Точнее, подлость… Которая…


Никто не обратил внимание на то, что Васька Кривой отошел в сторонку, снял штаны и справил нужду по-большому. Ну, бывает, подумалось, приспичило человеку…

Кривой так же незаметно вернулся в круг с палкой в руках. В это время водилой был Сянька Шмаркатый. Всё шло как обычно, Сянька с завязанными глазами, шатаясь, дважды пытался бросить палку и дважды, шатаясь, падал.

А когда в третий раз ему завязали глаза и начали снова крутить, ко мне подковылял Васька, и, по-свойски подмигнув как старому приятелю, быстро сунул мне палку, наказав:

– Подай Сяньке!

Всё пастушье сообщество дружно заорало: «Баба-орба, баба-орба!», и я, как было велено, не глядя, сунул палку в Сянькину руку и… тут же понял, что делать этого не следовало: другой конец палку был измазан человеческим калом.

Я заметил это слишком поздно.

Почуяв неладное, Шмаркатый сорвал с глаз шарф и непонимающе уставился сначала на палку. Потом на меня. Запах говна улавливался теперь отчетливо. Я стоял рядом, поняв вдруг, что совершил что-то нехорошее. Сянька, шатаясь, – его качало – рванулся ко мне, но споткнулся и упал на одно колено. Потом он дико завизжал и, вытерев правую руку о штанину, вытащил из карманы складной нож, зубами открыл лезвие и с дурным криком «Зареееежуу! Сууукаа!» кинулся на меня.

Раздумывать было некогда. Что было сил я рванул к гребле и через несколько мгновений был уже на другом берегу пруда. Шмаркатый, рыча как дикий кабан, помчался за мной. Перепрыгивая через лежащих коров и коз, я поскакал к камышам. Сянька – за мной. Но, добежав до камышей и вспомнив, что там болото – пути нет, – я свернул влево, на холм.

Бежать было трудно, но Сянька не отставал. Взбираться вверх было всё труднее. Мы уже не бежали, а карабкались по лысой поверхности холма. Шмаркатый продолжал преследовать меня, сжимая в руке ножик и время от времени изрыгая новый каскад ругательств.

«Откуда у него такая неиссякаемость?» – думал я, с трудом переводя дух.


Гонка по пересеченной местности продолжалась довольно долго, и мы оба, я и преследователь, мало-помалу так измотали себя, что поединок становился бессмысленным. Сянька, наконец, отстал и присел на подвернувшемся бугорке.

Лестница Иакова

Подняться наверх