Читать книгу Лестница Иакова - Николай Пернай - Страница 8
Книга первая
За чёрным окном – море тюльпанов
Школа
Оглавление1947–1948
Бельцы
Начальная школа, в которой мне предстояло учиться, располагалась примерно в полутора километрах от нашего дома на углу тихой улицы Осипенко и шумного проспекта Артёма, по которому, громыхая на булыжниках, ехали каруцы, редкие автомобили, спешили на службу в центр принаряженные дамочки и мужчины в гимнастерках, торопились в торговые точки озабоченные пожилые евреи, рабочие в промасленных спецовках группами и поодиночке шли на маслозавод, железнодорожную станцию и на большой завод за высокими стенами из котельца с пущенной поверху колючей проволокой. Завод называли «ящиком» и выпускал он что-то военное. Что именно – никто не знал.
Школа располагалась в одноэтажном сером доме.
Напротив находилась керосиновая лавка, хорошо мне знакомая. Несколько раз мать отправляла меня в эту лавку. Я выстаивал в вонючем помещении очередь и протягивал продавцу свою металлическую банку. Пожилой дядька в клеенчатом фартуке, продавец, надсадно дыша – у него, наверное, была астма, – свирепо сверкая стеклянным глазом, спрашивал сипло: «Сколку литра?» «Три», – тихо отвечал я, со страхом глядя на его железный черпак с длинной ручкой.
Дядька зачерпывал этим сосудом из бочки синеватую с перламутровыми разводами жидкость и заливал в мою банку. Я протягивал мятый рубль, получал сдачу и, обливаясь потом, тащился домой…
К школе мне справили штаны из дедушкиных перелицованных брюк и рубашку из маминой юбки. Это всё сшила тетка Сеня. Дедушка Николай выкроил из старой коровьей шкуры два куска, дратвой схватил их в нужных местах, и получились маленькие лапти с заостренными носами – постолы. Мама из мешковины сшила торбу, в которую положила четыре тетрадки и карандаш, купленные за большие деньги на барахолке. В таком снаряжении первого сентября отец повел меня в первый класс.
Был теплый немного пасмурный день. Мы пришли рано, но оказалось, во дворе школы уже полно народу. Притихшие дети, держась за руки родителей, стояли в очередях на запись в две колонны. Отец уточнил: «Дэ тут пэрвачи?» И мы встали в очередь к строгой пожилой даме, которая сидела за некрашеным фанерным столом. Другой ряд двигался к фанерному столу, за которым сидел седой старик. Он записывал в третьи и четвертые классы. Когда подошла наша очередь, отец, стараясь выговаривать слова почище, по-русски, обратился к даме:
– Жэнчина! Прошу вас, запышить мого хлопця ув перший клас.
Суровая дама поправила отца: «Не хлопця, а мальчика» и сказала, что её зовут Анна Яковлевна и именно она является учительницей первого и второго классов. Макая ручку в фарфоровую чернильницу, учительница спросила моё имя и фамилию, не торопясь записала всё, что надо и сказала:
– Павел Крёстный, ты пока постой здесь, рядом со мной. Скоро вместе с другими ребятами я поведу тебя в класс. А вы, папаша, можете идти домой.
Отец попрощался и быстро ушел. Больше, в течение последующих десяти лет моей учебы, ни он, ни кто другой из моих родных в школе никогда не бывал.
Сразу за входной дверью школы слева располагалась маленькая конура, в которой сидела толстая тётка – она была и дежурной, и уборщицей, и сторожихой. Напротив – небольшой кабинет заведующего, дальше – просторный вестибюль, из которого можно было попасть в две классные комнаты. В одну из них привела толпу ребятишек наша учительница Анна Яковлевна.
– Все, кто записался в первый класс, садятся на первый и второй ряды парт, – объявила она. – Второй класс садится на третий и четвертый ряды.
Парты были длинные, выкрашенные в блестящий черный цвет, за каждой уселось по четверо-пятеро учеников. Первоклассников набралось десятка два, второклассников – немного меньше. В следующие дни подошли еще человек десять, так что сводный класс получился большой. Таких, как я, семи— и восьмилетних было немного. Мы быстро перезнакомились, поскольку были из одной магалы: Мындреску Ваня, Цанга Люба, Фишман Харик, Фихман Юлик. Позднее я подружился с Ваней Салом, который был на четыре года старше меня. Большинство ребят были переростки, особенно пришедшие с улиц Пограничной и Нижней, возле речки, и из Цыгании. Некоторым было по 13–14 лет. Была одна очень красивая девочка, цыганка Галя Гусакова, судя по зрелым формам, лет, наверное, пятнадцати. (Позднее, едва научившись читать и писать, она вышла замуж, так и не кончив первого класса.)
Учительница спросила, кто умеет читать? Подняли руки Фишман и я.
Кто умеет считать до ста? Подняли руки те же, немного колеблясь, – ещё и Фихман.
– Хорошо, – похвалила Анна Яковлевна. – Остальных я научу.
Она показала всем букварь, но выяснилось, что такой книжки ни у кого нет, да и других учебников тоже. Учительница удивилась, огорчилась, но делать было нечего:
– Что ж, будем учиться без букваря.
И мы начали учиться писать палочки в тетрадях в косую линейку…
Первый день в школе прошел удачно. Всё было ново, интересно, кроме того, учительница меня похвалила, и, счастливый, с новыми знакомыми я шёл домой. Однако новая – ученическая – жизнь таила неожиданности, в том числе и неприятные.
Первая беда со мной случилась ровно через неделю. Каждый день было по три-четыре урока, между ними короткие перемены, во время которых все выскакивали во двор. Кто-то от избытка чувств носился, сломя голову, другие бежали в уборную в дальнем конце двора. Уборная, как положено, была деревянная. В мальчишечьем отделении было четыре очка, и там всегда толпились пацаны постарше. Многие курили и, не спеша, справляли нужду. Мы, малышня, жались по углам, ждали, но редко кому удавалось пробиться к очку. Кончалась перемена, звенел звонок, и нужно было бежать на урок. Отпрашиваться в уборную с урока мы ещё не научились. Так и терпели. Однако к концу дня иногда становилось невмоготу.
Хорошо было тем, кто жил недалеко от школы. Я жил далеко… Несколько раз, напрягая все силы, с трудом добегал до дома. Но однажды не смог.
Думал, успею. Терпел, сжав зубы. Не дышал… Бежать не мог, внизу живота что-то давило, мешало… Слёзы текли из глаз, я держался изо всех сил… Надо было ускорить шаги, но идти больше не мог… Остановился. Широко открыл рот, что набрать воздуха и… Вдруг большой скользкий комок оторвался от живота и сквозь штанину полетел вниз по ноге…
Хорошо, что на улице никого не было, и никто ничего не видел.
Дома тайком от матери я постирал штанишки. Было невыносимо стыдно…
Другая беда настигла меня позднее и привела к тому, что я был посрамлен и пригвожден к позорному столбу на длительное время. В школе мне нравилось почти всё, но с какого-то времени я почувствовал, что учительница поглядывает на меня с неприязнью. Особенно, когда я ошибался в произношении слов и говорил не чисто по-русски, как положено в русскоязычной школе, а на своем украинско-русско-молдавском диалекте: «шо» (вместо «что»), «гуворытэ» (вместо «говорите»), «царане» (вместо «крестьяне»), «жиды» (вместо «евреи»), «матуша» (вместо «тетя»), «сараку» (вместо «бедный»), «мэй» (форма обращения) и прочее. Но самое худое было связано с арифметикой.
Когда были уроки устного счета, я быстро поднимал руку и отвечал. Учительница спрашивала:
– Сколько будет три да четыре?
Я тут же отвечал:
– Семь.
– А четыре да пять?
– Девять.
– Правильно. А что же ты Крёстный у себя в тетрадке вытворяешь?
Я не понимал, о чем она говорит и, опустив голову, молчал.
– Ты просто лентяй и не хочешь учиться.
Я по-прежнему не понимал её.
А дело было вот в чём. Поскольку учебников по арифметике не было, учительница писала домашние задания на доске: «1+1= … 2+1= … 3+1= …» и так далее. Мы всё старательно переписывали. Дома примеры нужно было решать. Вероятно, учительница объясняла, что ответы нужно дописать, но я был невнимателен и дома всё просчитывал устно и ничего не дописывал. На следующий день полагалось тетрадь сдавать на проверку, а новые примеры записывать в другую тетрадку. Я, как положено, тетрадку сдавал, а через день, получив её обратно, с удивлением обнаруживал под своими записями большую красную единицу. Так продолжалось несколько раз, и в моих тетрадях было уже по несколько «колов». Всё это попало на глаза отцу, который стал страшно ругаться, обозвал меня «дурнем», но что надо делать, не сказал. В классе я стал пользоваться плохой репутацией: Анна Яковлевна вдруг разглядела во мне злостного симулянта и во время письменной работы она подходила ко мне, больно тянула костлявыми пальцами за правое ухо и тыкала головой в тетрадку, злобно приговаривая:
– Решай примеры… решай примеры, лентяй… Лентяй Иваныч!
Я глотал слёзы и решал. Устно! По-прежнему не понимая, что ответы надо – писать!
Строгой Анне Яковлевне, вероятно, не приходило в голову, толково всё объяснить. Она продолжала ставить мне единицы, тянуть за ухо и звать Лентяем Иванычем.
Неожиданно помогла тётка Сеня. Увидев мои злополучные тетради с «колами», она быстро сообразила, что надо делать и показала, как решать примеры.
Я перестроился, и вместо единиц стал получать нормальные оценки. Но обида на Анну Яковлевну не проходила.
Иногда наша учительница заболевала, и вместо неё к нам в класс приходил Яков Михайлович, учитель третьего и четвертого класса. Он был очень старый, но веселый, жизнерадостный, громогласный и большой. Для нас, первачей, его приход был праздником.
Он любил играть и шутить.
– Что легче, – спрашивал, – килограмм ваты или килограмм железных перьев номер восемьдесят шесть?
– Вата! – отвечали мы дружно.
– Не-е-ет! – свирепо выкатывая свои огромные глаза, громко отвечал старый учитель.
– Тогда… наверно, перья, – неуверенно говорил кто-то.
– Н-н-е-е-ет, дети мои! – кричал учитель так оглушительно, словно мы были за километр от него.
И тогда руку поднимал очень тихий, очень рыжий и конопатый, с большими, как вареники, ушами и тонкой шеей Фишман Харик и чуть слышно говорил:
– Они одинаковые.
– Что одинаково?
– Килограмм ваты и килограмм перьев.
– В-о-о-о-т! – заключал Яков Михайлович и хохотал так, что стёкла в окнах слегка дребезжали. Вместе с ним долго смеялись все мы. Было весело и интересно.
Еще говорил он нам о правилах культурных людей, как надо сидеть за столом, как, входя в дом, пропускать других, как здороваться, особенно со старшими.
– Во время приветствия надо на секунду остановиться, немного приподнять головной убор и, слегка поклонившись, поздороваться.
Многие из моих сверстников возлюбили этот ритуал и по несколько раз в день, встречаясь со старым учителем, снимали кепки, картинно раскланивались и здоровались. Яков Михайлович с веселой улыбкой тоже приподнимал свою шляпу, кланялся и громко выкрикивал так, что слышно было на другом конце Пэмынтен:
– Здрав-ствуй-те!
С Анной Яковлевной, к счастью, мы скоро расстались: она куда-то уезжала. Но на прощанье она всё же подсыпала немного горечи в мою маленькую жизнь.
Перед новогодними праздниками в школе проводилась ёлка, и чтобы её украсить, нужно было каждому принести какую-нибудь игрушку. У меня была единственная игрушка, которую мне подарили, – зелёный броневичок. Он был заводной, и не только мог катиться дома по земляному полу, но и вращать маленькой башенкой с крохотным пулемётиком. Но раз учительница велела, я принёс свой драгоценный броневичок в школу, и сама Анна Яковлевна за ниточку прикрепила его к ёлке. А когда через несколько дней я пришел на новогодний праздник, броневичка на ёлке почему-то не оказалось. Я спросил у Анны Яковлевны про игрушку, но она сердито сказала, чтоб я не приставал: она ничего не знает…
Хорошо, что она уехала. Иначе я возненавидел бы учителей и школу.
* * *
Во втором полугодии в школе появились новые люди – заведующий и учительница. Заведующего звали Николай Павлович. Был он небольшого роста, полноват, с округлым лицом и добрейшей улыбкой. Во время перемен он часто играл с нами: взявшись за руки, мы водили хороводы, пели песни, учились ходить танцевальным шагом. Он выгонял из уборной курильщиков и следил, чтобы старшие не обижали младших. С появлением Николая Павловича стало как-то надёжно и очень интересно.
Новая учительница Евгения Ивановна, пожилая женщина с седыми буклями, как и Анна Яковлевна, была строга, но уже на третий день знала всех детей поимённо и обращалась к каждому не иначе, как Ваня, Люба, Юлик, Павлик… Она показала, как надо складывать не буквы, а звуки в слоги и слоги в слова. Некоторые ребята, такие, как переростки Саня Сысоев и Ваня Сало, долго мучились, никак не могли постигнуть процесс чтения: зная буквы, долго стояли, шевеля губами, мычали, не умея складывать слоги. Евгения Ивановна вдруг сказала им:
– Ну-ка, давайте вместе со мной пойте, пропевайте звуки и слоги. Смотрите на доску, а буду писать и одновременно петь: ммм – ааа… получается мааа… и снова ммм – ааа…. мааа… получается мааамааа, то есть мама. И дальше: ммм – ыыы… мыыы… ллл – ааа… получается мыыылааа – мыла. Дальше: ррр – ааа – ммм – ууу… рааамууу, то есть раму. Теперь все три слова вместе, поём: мааамаа – мыыылааа – рааамууу. Мама мыла раму. Понятно?
Через месяц провели праздник прощания с букварем: и Саня, и Ваня, и все остальные читали вполне сносно.
Единиц я больше не получал. Учился нормально. Но однажды в весенний день, когда во дворе бежали ручьи и было сыро, мы с ребятами в вестибюле стали играть в догонялки. Я нечаянно опрокинул большой горшок с фикусом, который стоял на табурете. Горшок упал на цементный пол и разбился. Фикус тоже упал, несколько веток сломалось. «Ну, всё, – подумал я. – Будет мне трёпка».
Испуганная Евгения Ивановна на звуки шума выглянула из класса и, увидев содеянное разорение, всплеснула руками, ахнула и быстро спросила:
– Это – ты, Крёстный?
Не Павлик, как обычно, а – Крёстный.
Я понуро опустил голову.
– Ну, пошли. – И учительница повела меня в кабинет заведующего.
Николай Павлович сидел за столом и что-то писал.
– Что случилось? – спросил.
Евгения Ивановна объяснила и ушла.
Заведующий дописал свои бумаги, встал, подошёл ко мне и, взяв за подбородок, поднял мою голову и посмотрел на меня очень строгими глазами.
«Что будет? – думал я. – Горшок, конечно, дорогой. Меня, наверно, заставят привести отца. Без порки не обойтись».
– Как это случилось?
Я виновато молчал.
– Скажи, Павлуша, ты ведь сделал это не нарочно, правда?
Я молча кивнул.
Николай Павлович также молча погладил меня по стриженой голове.
– Ты ведь не хулиган и не шалун, – тихо сказал заведующий и, нагнувшись, вдруг поцеловал меня в лоб.
Еле живой, я снова кивнул.
– То больше не будешь шалить, дружок? Так ведь? – Он снова поцеловал меня.
Я не ответил – говорить не мог. Слёзы душили меня и, наконец, хлынули из глаз. Я горько заплакал.
Меня давно никто не целовал. Даже мама. Отец, тем более.
Первый класс я окончил на отлично и из рук заведующего получил похвальный лист, высшую в те времена награду, с подписью – Н.П. Бабич.
* * *
1948–1949
Бельцы
Во втором классе к нам опять пришли новые учителя. Заведующим школы был назначен новый человек – Иосиф Абрамович. Толстый, лысый и очень крикливый. Он совсем не был похож на нашего любимого Бабича. Между собой мы стали звать его Иоська и считали вредным и злым. Зато с учительницей повезло: к нам пришла молодая, очень красивая женщина, Валентина Фёдоровна. Она одевалась с каким-то особым шиком: на её статной фигуре обычно была плиссированная чёрная юбка и пушистая серая кофта; в холодное время она носила каракулевую серую кубанку, которая очень шла к её большим голубым глазам. Она была похожа на артистку Серову, но гораздо красивее; голос у неё был грудной, низкий, чуть глуховатый. Говорили, что Валентина Федоровна была фронтовичка, но о войне распространяться она не любила. Хоть мы были маленькими пацанятами, многие сразу влюбились в новую учительницу и при случае старались всяко услужить ей или хотя бы обратить на себя её внимание.
Первого сентября мы выстроились во дворе в четыре шеренги (по классам) на линейку. Перед строем вышли знакомый нам дядя Илья с аккордеоном (он играл у нас на утренниках) и заведующий. Дядя Илья заиграл гимн Советского Союза, и Иосиф Абрамович вдруг затянул высоким тенорком, сильно по-еврейски картавя:
Сайю-юз негуш-ш-ш-и-и-и-мый геспу-у-у-блик
сва-а-а-бо-о-дных
Сплати-и-и-ла наве-е-е-ки вели-и-и-к-кая Ру-у-усь,
Да здга-а-а-вствуй-е-ет со-о-озд-а-анный
во-о-о-лей на-го-о-о-да
Вели-и-и-кий, ма-а-гу-у-у-чий Са-а ве-е-е-цкий
Сай-ю-у-у-уз!
Взмахнув руками, заведующий подал знак, и мы, четыре босоногих шеренги, дружно грянули припев:
Славься-а-а-а, а-а-а-те-е-е-че-ство на-а-а-ше-е-е
сва-або-о-одное —
Дру-у-ужбы наро-о-од-а-аф надё-о-о-ожный
апло-о-о-от!..
Учебной год начался хорошо. Мы преданно смотрели на нашу неземной красоты учительницу, она же, по-царски сдержанно, улыбаясь, излучала внимание и неизменную доброту. Каждый старался быть ближе к ней, чтобы хоть иногда поймать на себе взгляд её лучезарных глаз.
Я записался в городскую детскую библиотеку. Она была в центре города. Далеко. Но ходил туда с радостью. Сначала читал сказки, потом мне стали выдавать книжки Гайдара. Я читал и думал, какие смелые и геройские бывают ребята. Потом мне достался «Робинзон Крузо» и сразу после этого «Таинственный остров», и я понял, что нет ничего на свете интереснее, чем совершать путешествия к никому не известным островам, к новым землям и морям и, преодолевая суровые норд-осты, добираться до каких-нибудь Полинезий и архипелагов Туамоту. У нас в классе висела на стене карта полушарий, и несколько раз я пытался найти на ней остров в океане напротив устья реки Ориноко, на котором по описанию жил Робинзон. Река на карте была, океан был, а острова я не находил. Точно так же не мог найти и таинственный остров, описанный Жюлем Верном, хотя в книге были указаны его координаты.
Тогда я выпросил у мамы рубль десять копеек, пошел в «когиз» (так назывался книжный магазин), купил карту полушарий и дома гвоздиками прибил к стене. Теперь я мог вволю путешествовать, куда захочу. Карта была необычайно интересной. Я мог часами, мысленно следуя по обозначенным пунктирам, плыть на каравеллах Колумба к Антильским островам, или вокруг Африки – вместе с Васко да Гама, пересекать океаны с Магелланом.
Вместе со мной картой заинтересовался дружок мой Иван. Он был молдаванином, настоящая фамилия у него была Слэнина, что в переводе на русский означало Сало. Все звали его Сало. Он часто путался с написанием русских слов, приходил ко мне, и мы вместе делали уроки. Однажды мы придумали игру: сначала надо было просто найти на карте какой-нибудь город или море или остров. Потом придумали: кто больше найдет городов на ту или иную букву. Соревновались. Иногда попадались неприличные названия. На букву «п», например, я нашел на карте название европейского морского порта и прочитал – «Пула». Сало засмеялся. По-молдавски так назывался мужской половой орган. Неожиданно наши игры с картой обернулись практической пользой. Однажды на уроке неживой природы (был такой предмет) Валентина Федоровна спросила, кто знает, какие моря омывают территорию нашей страны. Были названы Черное, Каспийское, Азовское, Балтийское моря. А когда учительница попросила показать моря на карте, мы с Иваном быстро показали ещё и Белое, Баренцово, Карское, море Лаптевых, Восточно-Сибирское, Чукотское, Берингово, Охотское и Японское моря. Все были потрясены, нас сильно зауважали.
Ивана Сало уважали ещё и за то, что он был самым сильным в классе, да, пожалуй, и в школе. Никто не мог его побороть. В тёплое время года на траве школьного двора не раз схватывались разные силачи. Иван мог побороть любого, даже выше себя на голову. Он был небольшого роста, но руки у него были как железные клещи. Любого противника он сначала крепко сжимал в своих объятьях, потом резко поднимал и с силой, чуть наклоня, бросал на землю, через секунду тот был уже на лопатках. Я же, наоборот, был хилый и болезненный, часто болел ангиной. Но меня никто не трогал: все видели, что мы дружны с Иваном. Его побаивались.
Иван любил бороться, но никогда не дрался и не любил драчунов. Но однажды всё-таки его вынудили принять бой. В четвертом классе появился хулиган по фамилии Булаковский. Было ему лет четырнадцать, он был старше Ивана и выше ростом. Знали мы, что он ходит с финкой: он часто показывал её. Знали, что связан с какими-то бандитами: он постоянно похвалялся этим. Знали и то, что большинство пацанов с улицы Кладбищенской, где жил Булаковский, пользовалось дурной славой. И вот как-то раз этот Булаковский придрался к Ивану Сало. О чем они говорили, о чем спорили, я не слышал. Заметил их только в тот момент, когда Булаковский достал нож и размахнулся, чтобы ударить Ивана. Я не успел даже сообразить, что происходит, когда увидел, что Иван напрягся как пружина, отпрыгнул чуть вправо, уклоняясь от ножа, и мгновенно нанёс Булаковскому удар в висок. Всего один удар! Булаковский качнулся и упал навзничь. Он всё ещё сжимал в руке нож, но лежал, не шевелясь. Прошло несколько секунд – он продолжал лежать. Кто-то с испугу заверещал. Принесли воды, брызнули на лицо – Булаковский по-прежнему лежал, как мертвый. Побежали за Иоськой. Но не нашли. Наконец, поверженный очнулся и, отыскав мутными глазами Ивана, произнес:
– Я тебя всё равно зарежу! – после чего с трудом встал и, шатаясь, пошел.
Дело на том не кончилось. Намерения у Булаковского были серьёзные. Вечером того же дня он собрал кодлу человек пять с улицы Кладбищенской во главе с парнем лет восемнадцати, и они пошли к Ивану. Подошли к дому, где жил Иван с больной старенькой матерью и старшим братом Ильёй (мы звали его просто Илухой). Начали свистеть. На крыльцо вышли Иван с Илухой. Парень, старшой, отошел от кодлы и позвал Ивана, но навстречу пошел один Илуха. Старшой и Илуха сошлись на середине двора и стали о чем-то толковать. Так у бандитов было принято проводить стрелку.
Илуха и старшой говорили долго. Кодла в это время держала наготове кто финки, кто кастеты. Иван спокойно стоял на крыльце, подпирая деревянный столб. Из кодлы, наверное, никто не знал, но старшой-то должен был знать, что Илуха, невысокий ростом, допризывного возраста парень, обладал необычайной физической силой. На спор – я сам видел – он, поднатужившись, поднимал за передок полуторку так, что передние колеса можно было крутить руками. Годовалого бычка, взяв за рога, он бросал на колени. Никого никогда Илуха не обидел, но все видели, как он гнул своими железными пальцами пятикопеечные монеты.
Наконец, базар закончился. Илуха спокойно пошел домой, а старшой увел своих бандитов на улицу Кладбищенскую. Стрелка на том и заглохла.
* * *
В день Красной Армии учительница предложила подготовить несколько номеров самодеятельности, в том числе поставить небольшой спектакль по повести Валентина Катаева «Сын полка». Решили изобразить сцену встречи бродячего сироты Вани Солнцева и военного мальчика-кавалериста. На роль кавалериста подобрали рослого, упитанного четвероклассника Моню Бердичевского, а роль Вани досталась мне. В день спектакля вся школа набилась в наш класс. Было тесно. Сцены не было, мы с Моней стояли на маленьком пятачке у доски и «изображали». В руках Моня держал «шашку», выстроганную из куска доски, но на плечи его была накинута настоящая военная шинель, которая принадлежала самой Валентине Фёдоровне. На Ване, то есть на мне, были драные штаны и рубашка, торба через плечо – всё своё, ноги были босые. Публика нас подбадривала:
– Моня, держи хвост пистолетом, саблю не сломай!
– Пашка, надень лапти – простудишься…
Наш спектакль должен был осветить эпизоды героической судьбы мальчишек, ставших во время войны «сынами полков». Нам с Моней это, видимо, удалось. Валентина Фёдоровна хвалила нас, присутствующий Иосиф Абрамович одобрительно похлопал нас по плечам. Публика неистово хлопала и вопила: «Бис! Б-и-и-и-с!» После представления меня стали звать не иначе, как «Беспризорник», а Моню – «Кавалеристом». Но слава оказалась недолгой.
Не прошло и месяца, как я совершил проступок, который был назван «политическим преступлением».
Преступление моё состояло вот в чем. Почти у каждого пацана была рогатка – простая резинка от трусов, натянутая между большим и указательным пальцами. Такая рогатка-резинка была предназначена для того, чтобы поразить противника пульками из жеваной бумаги. Этим баловством занимались все старше первого класса. Стреляли друг в друга обычно на переменах, изредка на уроках. У Валентины Фёдоровны, конечно, не забалуешь. Но были у нас во втором классе ещё уроки молдавского языка, которые вела старенькая Екатерина Александровна. Поговаривали, что она преподавала что-то еще в довоенной румынской школе. На её уроках мы отрывались по полной программе. Учительница время от времени беспомощно покрикивала: «Тачь, бэете!» («Тихо, мальчики!»), но всё было тщетно. Никто её не слушал. Стреляли все, даже девчонки. Стрельба была такой плотной, что мало кому удавалось увернуться от бумажных пулек, и это ещё больше раззадоривало. Даже очень неазартный и неагрессивный Фишман не выдерживал и исподтишка постреливал.
Прямо над черной классной доской в рамке висел портрет Сталина. Почему-то неостекленный, наверное, в школе не было денег на стекло. Я стрелял, как все. Всё больше отстреливался. Но уворачиваться удавалось не всегда. Часто прилетало и мне. Вдруг после одного из моих выстрелов раздался хлопок лопнувшей бумаги, и на портрете вождя на изображении его маршальского погона чётко стало просматриваться отверстие. В классе вдруг наступила неестественная тишина. Учительница сняла очки, посмотрела на класс, потом, надев очки, посмотрела на повреждённый портрет и замороженным голосом спросила:
– Кто?
Выяснить, кто из сорока двух учеников сотворил это злодеяние, было совершенно невозможно, разве что применяя пытки на дыбе.
– Повторяю вопрос: кто это сделал? – в голосе престарелой учительницы звучал непривычный металл.
Класс ошарашено молчал. Все удивленно смотрели друг на друга. Помимо прочего, всё происходило так молниеносно и незаметно, что невозможно было догадаться, откуда и кто стрелял. Кто? Ну, кто же? Каждому хотелось это знать.
– Если виновник не признается, я напишу заявление в энкэвэдэ, – заявила учительница, демонстрируя какую-то до того неизвестную особенность своей персоны. Я не знал, что такое энкэвэдэ, но догадался, что это что-то нехорошее.
– Стрелять в портрет вождя, – добавила Екатерина Александровна, – это преступление.
Перед классом стояла уже не беспомощная бабушка, дожившая из румынского прошлого до послевоенных дней, а всё видящая, ничего не прощающая, безжалостная судья.
– Да, да, не ухмыляйтесь! – Всё оцепенели, никто не ухмылялся. – Это преступление. Притом политическое.
Ничего себе, подумал я. По спине пробежала струйка холодного пота. Сердце быстро-быстро застучало и остановилось – я судорожно вздохнул – и потом оно стало молотить, с силой бабахая о рёбра.
– Если преступник не сознается, будут допрашивать каждого…
Я представил себе, как моих одноклассников допрашивают, избивают до полусмерти, рвут живое мясо раскаленными докрасна щипцами, загоняют иголки под ногти… Я в кино видел.
– Ну, так кто?
– Это я, – неожиданно для самого себя сказал я, вставая с места.
– Ты – Крёстный?.. – удивилась Екатерина Александровна. – Не ожидала.
Она внимательно посмотрела на меня, вероятно ещё не вполне веря в услышанное. Зная меня много лет, – старая учительница жила в доме, недалеко от нашего, – как спокойного и тихого мальчика, она, наверное, в самом деле, не ожидала, что преступником окажусь я.
– Что ж, пойдем к заведующему.
Я сложил свои тетрадки в торбу, и мы пошли к Иоське. Было понятно, что дела мои совсем плохи.
Заведующий с кислой миной выслушал доклад учительницы. А в её речи вдруг появились непонятные для меня новые слова: педсовет, исключение из школы, колония для малолетних, ещё что-то.
– Принесите портрет, – неожиданно потребовал Иоська.
Принесли. Заведующий внимательно осмотрел дырку на погоне отца народов и спросил меня:
– Зачем ты это сделал?
– Я не хотел. Я нечаянно.
– Балда, – тихо сказал он.
Говорить больше было не о чем.
– Я с вашего разрешения схожу к родителям Крёстного, – подала голос учительница. – Поставлю их в известность.
– Да, да, конечно.
Вечером того же дня учительница молдавского языка нанесла визит в наш дом. Всё рассказала моей бедной матери и в заключение, высказала предположение, что, скорее всего, меня исключат из школы. Перепуганная мать заплакала и попросила учительницу, как хорошую знакомую, вступиться за меня:
– Ведь вы же знаете мого Павлушу дуже добре.
– Ничем не могу вам помочь, – ответствовала суровая и отныне неприступная Екатерина Александровна.
Мать проплакала всю ночь. Отцу, правда, ничего не сказала.
На другой день в школу я не пошел. Боялся.
На следующий день тоже не пошел. По-прежнему страх парализовал меня.
Я не ходил в школу целую неделю.
А когда пришел, было очень рано. Толстая сторожиха, она же дежурная, пустила меня в класс. Я был один. Вдруг поднял глаза и увидел, что портрет Сталина висит на старом месте. Всё тот же. Приглядевшись, я понял, что дырки на погоне нет. Кроме всего, портрет отблескивал: в раму было вставлено стекло.
В класс кто-то входил. Это была Валентина Федоровна.
– Ну, здравствуй, Павлуша, – сказала она с порога, – я уж думала, ты заболел.
Она подошла ко мне и… неожиданно обняла своими белыми царственными руками. От её красивой кофты исходили такие запахи, что у меня перехватило в горле.
– За твой глупый поступок, – строгим голосом сказала она, – мы решили объявить тебе выговор… Но ты постарайся об этом никому не рассказывать.
– А портрет?
– Про него тоже лучше помалкивай. Сам Иосиф Абрамович заклеил портрет с обратной стороны. Так что ничего и не видно.
* * *
Во втором классе большинство из нас принимали в пионеры. В торжественной обстановке четвероклассники должны были повязать каждому красный галстук. Меня тоже принимали в пионеры, хотя лично у меня в связи с этим событием возникали большие проблемы.
Дело в том, что все члены моей большой семьи были люди глубоко верующие и богобоязненные. Как и все мой родичи, я тоже считался верующим, с раннего, еще военного, детства ходил с матерью в церковь, сначала православную, потом баптистскую. Пионеров же и комсомольцев все считали безбожниками. Да они и в самом деле воспитывались не просто в духе атеизма, а – воинствующего безбожия. И это обстоятельство было несовместимо с традициями и основами жизни моей семьи. Я смутно понимал это и дома не смел ни с кем даже разговаривать о том, что хочу стать пионером: это могло бы сильно огорчить родных, особенно, маму.
Мои школьные товарищи, со многими из которых я дружил, с большим волнением и радостью готовились к ритуалу приема в пионеры. Этот ритуал выглядел как знаковое событие: принятые в пионеры приобретали, казалось, особое, более высокое, достоинство, чем остальные дети, не пионеры. Это было как прохождение первой ступени посвящения в некий благородный рыцарский орден. Мне тоже очень хотелось получить высокое звание юного пионера.
Как же мне быть? Как поступить? Что делать? Я не знал.
У меня не было даже галстука. Не было и денег, чтобы купить его. А подготовка к ритуалу шла полным ходом.
И тогда одноклассник Семикин, с которым я не водился (он был ябеда, и в классе его не любили), вдруг дружелюбно предложил: «Хочешь, я попрошу свою мамку, и она сошьёт тебе галстук?» Надо, говорил Семикин, только принести деньги, отдать ему, а он передаст матери. Всего рубль пятьдесят. «Но у меня нет таких денег», – сказал я. «Это ничего, – деловито заверил меня предприимчивый товарищ. – Ты каждый день будешь отдавать мне по 15–20 копеек, пока не наберется полтора рубля». Я колебался. «Ну, как, идёт?» «Идёт», – уныло согласился я. Потом почти месяц расплачивался, отдавая Семикину копейки, которые иногда давала мне мать для покупки бутерброда или булочки с чаем в ближайшей от школы столовой. Зато через день Семикин отдал мне сатиновый галстук, аккуратно прошитый по краям на швейной машинке.
Получив галстук, я понял: путь у меня теперь только один…
Всё должно было произойти 22 апреля – в день рождения Ленина. Мы усиленно готовились к торжеству.
Пионер – значит первый. Пионер – всем во всём пример. Так говорила обожаемая нами Валентина Федоровна, каждое слово которой было для нас на вес золота. Пионер отличается хорошим поведением – значит, все рогатки долой! У пионера не должно быть двоек. Я-то давно учился не только без двоек, но и без троек и даже без четверок, но у Ивана Сало хромала грамматика – надо было помочь: не мог же я идти в пионеры без моего друга. Класс подтянулся, злостные лодыри исправляли двойки, шалуны затихли. Даже на уроках молдавского языка стояла гробовая тишина.
И вот мы, два десятка второклассников, выстроились в вестибюле в одну шеренгу и стоим перед другими классами. У каждого на вытянутых руках – галстук.
Раздаются барабанная дробь, звуки горнов, и из кабинета заведующего выходит знаменная группа, строевым шагом проходит мимо нашей шеренги и останавливается со знаменем пионерской дружины посреди вестибюля.
– Слово предоставляется… – громким праздничным голосом возглашает наша Валентина Федоровна. (Она, как всегда, с нами. Рядом. Но выглядит необычно. На ней гимнастерка с погонами старшего лейтенанта, медали и орден Красной Звезды.) – Слово предоставляется пионеру 20-х годов, ветерану войны товарищу Майскому.
Строй напряженно замер: кто это такой?
Вперед выходит Иосиф Абрамович и, приветствуя нас, говорит какие-то важные слова. На его пиджаке блестит несколько медалей. Оказывается, у него фамилия Майский, и он фронтовик. А я не знал…
Рядом со знаменем встает четвероклассница Зина Гузун. Она председатель совета дружины. Главная пионерка. Очень красивая. Светло-русые косы заплетены корзинкой и украшены белами пышными бантами. На ней – чёрный низ, белый верх – ослепительно белая блузка с тремя красными лычками на рукаве. Поверх блузки – яркий галстук, настоящий шелковый.
Мы должны произнести слова присяги, которая называется торжественным обещанием.
– Я! Юный пионер! – громко произносит Зина, и мы за ней хором повторяем:
– Я, юный пионер…
– …перед лицом своих товарищей…
– …перед лицом своих товарищей…
– …торжественно обещаю…
– …торжественно обещаю… – как эхо вторим мы и дальше произносим всё, что говорит Зина.
Нам повязывают красные галстуки.
Зина звонким голосом командует:
– Юные пионеры, см-и-и-и-ррр-но-о! К борьбе за дело Ленина-Сталина будьте готовы!
– Всегда готовы! – радостно, немного невпопад отвечаем мы и вскидываем руки в салюте.
Всё. Ритуал на этом заканчивается…
Я иду домой, не чуя ног. Не иду – лечу. Я – тоже пионер! Я – тоже!.. Счастье переполняет меня…
Но, подойдя к дому, останавливаюсь. Очень хочется показаться в галстуке маме, дедушке, бабушке. Но я точно знаю, что они не обрадуются, и решаю не расстраивать их.
Развязываю галстук – символ моей принадлежности к лучшей части человечества, с сожалением сворачиваю его и прячу в торбу.
* * *
В школе никто не знал, что я хожу в церковь. Но я же не мог быть безбожником, оправдывал я себя. А дома я никому не говорил, что стал пионером. В церкви во время богослужения я молился, просил у Бога прощения и надеялся, что Он простит меня за такую двойную жизнь.
Тогда мне ещё казалось, что пионер вполне может быть верующим. Тайно, если захочет.
В День Пионерии, 19 мая, после уроков наша школьная дружина торжественно прошествовала по городским мостовым и прибыла на просторный, поросший майской муравой луг на берегу (в то время еще чистой) речушки Реуцел. Туда же прибыли пионеры из всех школ города. Сделали большую пирамиду из еловых поленьев, облили её керосином, и она заполыхала мощным костром. Все построились кольцом вокруг костра. Забили сотни барабанов, заиграли десятки горнов. Потом всё смолкло.
Военный оркестр вдруг грянул пионерский гимн. И несколько тысяч детей, взявшись за руки, запели:
Взвейтесь костра-а-а-ми сини-и-и-е но-о-очи,
Мы пионе-е-е-ры, де-е-е-ти рабо-о-о-о-чих …
Наступил вечер. Взошел молодой месяц, огонь нашего костра, казалось, достаёт до него и до самых далеких звезд. Я стоял в многотысячном строю и вместе со всеми пел:
Бли-и-и-зится э-э-э-ра све-е-е-т-лы-ы-ы-их год-о-о-ов.
Кли-и-ич пионе-е-ера: «Всегда-а-а будь гото-о-ов!»
Невозможно словами выразить восторг и радость, которые переполняли меня.
Какое счастье, думал я, быть вместе со всеми. В одном строю.
В то время я ещё не понимал, что быть со всеми хоть и хорошо, но не всегда нужно стремиться именно к этому. Не обязательно всегда быть с большинством. Главное – быть с людьми, которые тебе близки и дороги. Это я понял позднее.
* * *
Со временем атеистическое школьное воспитание и окружение безбожного большинства сделали свое дело, и Павел Крёстный вынужден был пересмотреть свои суждения о многих предметах. Когда пришла пора вступать в комсомол, он по привычке продолжал ещё ходить в церковь. Однако, будучи завзятым книгочеем, неожиданно в 9-м классе увлёкся философией. Прочитал несколько диалогов Платона, работы Аристотеля, кое-что из Гегеля (Кант оказался не по зубам), Шопенгауэра, перечитал Льва Толстого и основательно врубился в Маркса и Энгельса. Неожиданно обнаружил, что прежние религиозные представления не согласовываются с новыми глубокими истинами, которые открылись ему. Он убедился в фальшивости и ложности многих религиозных догматов.
Когда Павел вступал в комсомол, он не был атеистом, но с религией решил порвать. По-прежнему, следуя приобретенной многолетней привычке, ничего не говорил о комсомоле никому из родных. В тридцать лет вступил в компартию, нерушимо веря, что именно она – «ум, честь и совесть нашей эпохи». Однажды он приехал в отпуск к старенькой, уже сильно болеющей матери. К тому времени он был отцом четверых почти взрослых детей, несколько лет работал в Сибири директором крупного техникума. Мать, пристально глядя на сына, спросила:
– Павлуша, ты такой большой начальник, ты – наверно партейный!
– Да, мама, – признался сын. Это было первое в его жизни признание подобного рода. Косвенно оно означало и признание в его уходе из религии.
– Я так и думала, сынок, – тяжко вздохнув, сказала мама. – Ничего… Среди партейных тоже много хороших людей.
Помедлив, она спросила:
– Ты ведь не безбожник, правда?
– Да, мама. Правда. – И это на самом деле была правда, которую Павел выстрадал десятилетиями своих блужданий и поисков.
Мать догадывалась, что сын не вернётся ни в баптистскую, ни в православную, ни в какую другую церковь. Но раз он не безбожник, решила она, значит, придет к Богу.
– Ты всё-таки молись Богу. Без Бога нельзя. Молись, и Он тебя услышит…
Прошли еще годы. Партия развалилась. Распалась и великая страна. И я снова с горечью убедился, что коммунистическая риторика тоже во многом была ложной. Убедился и в том, что большевики совершенно напрасно отринули себя от Бога. Вполне можно было этого не делать.
Я помнил слова матери и продолжал молиться так, как она учила меня когда-то в детстве.