Читать книгу Жертва сладости немецкой - Николай Полотнянко - Страница 2

Глава первая
1

Оглавление

В стрельчатое окно царского терема из-за кремлёвской стены брызнул луч восходящего солнца, и комнатный стольник Голохвастов вопрошающе глянул на Алексея Михайловича, который, отложив в сторону гусиное перо, недовольно хмыкнул и поднялся с кресла:

– Гаси свечи да открой продух.

Великий государь был раздражён: речь, которую он хотел произнести сегодня на Ближней думе, никак не складывалась, слишком многое в ней нужно примирить из того, что было непримиримым. Шестой год шла война с поляками за Украину, в кровавую прю между славянами ввязалась Швеция и с ней сейчас после заключения Валиесарского перемирия шли трудные переговоры о перебежчиках и заключении полного мирного договора; не давали вздремнуть турки и крымские татары. Но больнее и обиднее ранили душу Алексея Михайловича низкие поступки тех, кого он числил среди людей к себе ближних. Не далее как два месяца назад сын валиесарского посла Войка Нащекин захватил важные государевы бумаги, казну и переметнулся к ляхам. И впору было великому государю заоглядываться, ожидая нового подвоха.

Стольник неловко загасил свечи, в комнате заприпахивало гарью, но Алексей Михайлович не осерчал:

– А ты, злодей, Федька, государя из его комнаты выжил! Сбегай к Ртищеву, пусть он вместе с царевичем идёт в сад.

В сенях на скамье сидели несколько бояр и окольничих. Завидев государя, они повалились в земном поклоне. Алексей Михайлович успел подхватить князя Одоевского.

– Подремли, Никита Иванович, ещё чуток, а я скоро буду.

Он прошёл через несколько покоев. Стоявший возле крайней двери стремянной стрелец открыл её, и царь оказался на пустом крыльце перед дворцовым садом. Сзади хлопнула дверь: догнавший государя комнатный стольник возложил на его плечи лёгкую, для межсезонных выходов, соболью шубу.

Затяжная и часто прерываемая морозными метелями весна 1660 года всего лишь две недели назад наконец-то взялась за своё хлопотное дело. И в несколько дней, как раз к Благовещенью, успела очистить Москву от грязного, превратившегося в стекловидную кашицу снега, наполнила все низменные места водой, и на Кремлёвском холме возле стен соборов, палат царского двора и изб приказов уже успели зазеленеть полоски гусиной травки, и вербы надо рвом подёрнулись цыплячьим пухом.

Дворцовый сад, огороженный решетчатым забором, был невелик и предназначался для гуляний царской семьи. За плодовыми деревьями и кустарниками ухаживал садовник, который, попирая коленами толченый кирпич дорожки, встретил царя рабьим поклоном.

– Что, Маркелыч, не забыл уговор? – весело сказал Алексей Михайлович.

– Как забыть! – всплеснул руками старик. – Записал на бумажку и отдал попу, и он мне сегодня напомнил.

– Вот послушай, Алёша, о чём мы с Маркелычем прошлой осенью уговорились, – сказал Алексей Михайлович сыну, который, поцеловав отцу руку, отступил к своему воспитателю, окольничему Ртищеву и, улыбаясь, глядел на садовника.

– Ты скворца в этом году слышал? – сказал Алексей Михайлович. – Конечно, не слышал и не видел. А они, должно быть, прилетели?

– Не все, но уже есть, – доложил садовник. – Главное, что твоя, государь, избушка занята.

– Ну и как? – нетерпеливо спросил царь. – Вернулись те самые, что и в прошлом году здесь жили?

– Не могу верно сказать, я ведь слепну, государь, день ото дня хуже вижу…

– Веди! – поторопил садовника Алексей Михайлович и оборотился к Ртищеву. – Я, Фёдор, прошлой осенью с Маркелычем побился об заклад, что весной прилетят в мою избушку те же самые скворушки, что там и жили. Вот и поглядим сейчас, кто оказался прав.

Государев кузовок, или скворечня, был, как и другие, расставленные на шестах по всему саду, резной избушкой с теремной, украшенной по краям узорчатыми балясинками, крышей и просторным перед летком крылечком, где было нетесно миловаться птахам. Крылечко глядело на солнечную сторону, и на нём, сияя перламутром горловых и грудинных перьев, пошевеливая от усердия крылышками и раскрыв клювные щипчики, восторженно и самозабвенно изливал свою песню влюблённый скворец.

Алексей Михайлович умиленно вслушался в скворчиное, с самыми затейливыми коленцами и выкрутасами, пение и, наконец, уверенно произнес:

– Он, точно, он вернулся!

Маркелыч не сдержался и недоверчиво хмыкнул.

– Что, старый, не узнаёшь?

– Поди, его узнай, – сказал садовник. – Все они на один цвет – чёрные, как пережаренные шкварки.

– Да ты не только слеп, старик, но и глух! – взволновался Алексей Михайлович. – А ты, Алёша, слушай, слушай… Вот он сейчас закулыкал, а это ямской посвист, а это, внимай, ржание, вот и в червякову дудку заиграл. Я, Алёша, это сызмальства знаю. И ты, Маркелыч, мне не перечь, это тот самый скворец, что прошлым годом здесь жил. А где, Алёша, твоя скворчиная избушка?

– Вот она, с зелёной крышей! – оглядевшись, закричал царевич. – И мои скворцы вернулись!

Алексею Михайловичу радость сына было видеть утешно, он повлажневшим от прилива нежности взглядом посмотрел вслед царевичу и тихо промолвил:

– Я готов за сына тебя, Фёдор, пожаловать, чем пожелаешь.

– Счастлив тем же, чем и ты, великий государь, – поклонился Ртищев. – Царевич весел и здоров, это и есть для меня награда.

– Вон как выщелкивает! – восхитился Алексей Михайлович затейливой руладой вошедшего в раж скворца. – Надо будет завтра опять с утра его проведать. Рад бы в этом раю хоть до обедни пробыть, да людские грехи не пускают. Сейчас явятся дьяк Алмаз и подъячий Никифоров. Мы оба с тобой, Фёдор, оказались тетерями, обвёл нас Войка, похохатывает над нами в обнимку с панами. Я ему свои розмыслы по шведским и польским делам изустно и письменно доверил, то-то ляхам радость, а ты его на бегство деньгами снабдил.

– Виноват, промахнулся я с этим Войкой, – смущённо вымолвил Ртищев. – Я ведь ему и раньше деньги давал для передачи отцу на лифляндские дела, и всегда они были целы. Утрату этих денег я казне возмещу.

– И не вздумай! – запротестовал Алексей Михайлович. – Ты что, Фёдор, решил в этой беде лучше меня выглядеть? Вернёшь деньги и очистишься, а что прикажешь делать мне? Я ведь ему не деньги доверил, а державные тайны, мне моей глупости не исправить. Уважь, Фёдор, старого друга, побудь и ты со мной заодно в виновных: этим от меня людские укоризны отведёшь. Станут говорить, что Ртищев сбил с толку государя, а ты ведь не станешь оправдываться? Так что деньги не возвращай, что с воза упало, то пропало. Мне этого Войку безмерно жаль: сгубил свою душу страшным грехом – предательством. А каково его отцу Афанасию знать, что сыну предстоит вечно пребывать в аду? Ведь ему спасение верно заказано: многим православным из-за его предательства суждено сгинуть, а скольким, и посчитать нет мочи.

– Ужели и до такой беды может дойти дело? – вздрогнул Ртищев. – Может, и обойдётся?

– Одна надежда, что у поляков иной раз такое безурядье начинается, что оно почище нашей бестолочи бывает. Они хоть и рядом с немцами живут, да никак от них порядку не научатся. Дьяк Алмаз не зря явится, у него да у подьячего Никифорова должны быть новости из Лифляндии и Польши. Можешь отпустить Алёшу и пойти со мной.

Царевичу не хотелось расставаться с воспитателем, и он взял его под руку.

– Добро, – сказал Алексей Михайлович. – Загляни ко мне, Федя, как освободишься от занятий с Алёшей.

В царских сенях прибавилось сильных людей: бояр, окольничих, думных дворян. Появление великого государя заставило всех замолчать и склониться в поклоне. Алексей Михайлович взглядом отыскал высокорослого дьяка Посольского приказа Алмаза Иванова и кивком позвал его за собой.

– Отыщи Никифорова! – велел он комнатному стольнику. – Его, поди, затёрли на крыльце и не дают пройти в сени.

Хотя в саду было безветренно и светило солнце, руки у царя озябли, он подошёл к креслу, взял в охапку большого рыжего кота и устроил его у себя на коленях.

– Что, дьяк, невесел? – сказал Алексей Михайлович. – Или у тебя в Посольском приказе какой-нибудь подьячий своровал, как Войка Нащекин?

Алмаз удивлённо глянул на царя, но не смутился, ибо ведал, что тот был горазд на неожиданные и каверзные выпады.

– В Посольском приказе, великий государь, переметчиков нет, – поклонившись, ответил дьяк.

– Ты меня утешил, но я этих слов не слышал, – усмехнулся Алексей Михайлович. – Ради твоих заслуг это, заметь, делаю, чтобы не наказывать тебя двойной карой, если из твоих ребят кто-нибудь сворует и переметнётся, хотя бы к шведам. Кстати, есть ли вести об их новом короле?

– На шведский престол воссел молодой король Карл, по счёту одиннадцатый, – уверенным голосом произнёс Алмаз. – В межкоролевье, как тебе, великий государь, ведомо, все посольские и переговорные дела встали, послы начали отговариваться от утверждения Валиесарского договора тем, что им от нового короля нужна новая грамота, но дело явно не в грамоте.

– А в чём тогда? – настороженно глянул Алексей Михайлович.

– Есть сведения, что шведы вздумали с поляками замириться, отказаться от Валиесарского договора и потребовать для себя условий Столбовского мира.

– Стало быть, придётся отдать шведам все города на балтийском побережье, – нахмурился царь. – А эти известия верны?

– Они от моего человека в Стокгольме, – сказал дьяк. – До сей поры всегда подтверждались. О том же доносит наш доброжелатель из Кракова. Поляки не могут опомниться от радости после наших неудач в Малороссии, воспряли духом и желают мира со Швецией, чтобы всеми силами воевать с нами.

– Надо этому помешать! – воскликнул Алексей Михайлович и покраснел от гнева, но ещё больше от осознания той правды, что у него нет сил восприпятствовать неблагоприятному развитию событий. Шведские и польские послы съехались в Оливе и спешили изо всех сил заключить мир, который сразу ставил Россию в заведомо проигрышное положение в отношениях с этими странами.

Шесть лет назад Переяславская рада единодушно высказалась за воссоединение Украины с Россией, а более чем сто тысяч не присутствовавших на раде казаков дали поручную запись, что они поддерживают это решение. Вскоре началась война между Россией и Речью Посполитой, которая была поначалу весьма удачной для русских войск и казаков Богдана Хмельницкого. Были заняты в 1654 году города Дорогобуж, Рославль, Орша, Гомель, Могилев, Смоленск, Полоцк, Витебск, и поляки терпели одно за другим поражения. Однако в самый разгар русских успехов в войну вмешалась Швеция, занявшая значительную часть территории коренной Польши, включая Варшаву и Краков.

– Не поторопились ли мы в своё время объявить войну Швеции? – задумчиво промолвил Алексей Михайлович. – Помогли устоять Польше, а ведь желали другого – заиметь Лифляндию, а нет, так хотя бы добрую гавань в Финском заливе.

Дьяк Алмаз слова царя оставил без ответа. Замирение с Польшей в 1656 году было вызвано неразумным чаяньем Алексея Михайловича избраться на польский престол, что было немыслимым делом из-за непримиримого противостояния католицизма и православия. Русские войска одержали несколько побед над шведами в Ливонии и Курляндии, однако вскоре шведы добились успехов, и Москве пришлось срочно искать мира, заключение которого было осложнено Конотопским разгромом в 1659 году армии Трубецкого, учинённом крымскими татарами и казаками гетмана Выговского.

– Со Швецией нам надобен мир, – сказал Алексей Михайлович. – Я велю Прозоровскому добиваться от шведов вечного мира, только пусть у них выговорит, хоть за деньги, город или два на берегу моря.

– С Карлом нам надо мириться, – горячо согласился Алмаз. – Искать следует мира и с поляками, с тем, чтобы за нами осталась Слободская Украина.

– Мне ведомо, что ты радеешь за черкас, как за своих, – сказал государь. – Только не стоят они этого: на черкас надеяться никак невозможно, верить им нечего: как трость ветром колеблема, так и они – увидят выгоду или нужду и русскими головами помирятся с ляхами и татарами.

– Среди черкас измене подвержена большая часть старшин, что тянутся к панству и ляшскому своеволью, а православный народ держит нашу сторону. Украину нам отдавать нельзя, великий государь, ради православия. Балтийское море от нас никуда не денется, а черкас свои же полковники загонят в униатство, а это так усилит Польшу, что она может опять, как при Василии Шуйском, пойти на Москву.

– За скорейший мир со Швецией высказались все бояре Ближней думы, – сказал Алексей Михайлович. – Против мира мне много пишет Ордин-Нащекин, а он посол на переговорах со шведами. Я жду, что он попросит уволить его от этого дела. Размысли, кого можно будет отправить на замену Афанасию Лаврентиевичу.

– Шведы, пока стороной, но доносят, что думный дворянин подкуплен ляхами и стоит на их стороне, – осторожно сказал дьяк. – Шведский посол Бенгт Горн в открытую говорит, что Войка не сам бежал к полякам в Данцинг, а был направлен туда родителем.

– Ты силён в немецких хитростях, Алмаз, вот и разбирайся, где, правда, – сказал великий государь. – А я Афанасию Лаврентиевичу верю. А это, дьяк, мне важнее, чем даже правда. Шведы известные умельцы строить всякие гадости. Или ты забыл, как они меня Геростратом обозвали? Я тебе велел узнать, что это за некресть такая – Герострат?

– Проведал, великий государь, – услышав в голосе царя грозовые нотки, склонился дьяк. – Это ветхий грек, который жил во времена царя Соломона.

– И что он такое учудил, что меня шведы обругали его именем и воздвигли на православного государя злые бесчестья, хулы и укоризны?

– Сжёг языческий храм…

– И только-то! – после некоторого молчания воскликнул Алексей Михайлович. – В его деянии я не усматриваю ничего зазорного. Для лютеран шведов, чья вера недалеко ушла от язычества, сей Герострат может и тиран, а православный человек его поступок признает добрым.

– Истинно так, великий государь, – серьёзно произнёс Алмаз. – В Швецию послан гонец с требованием сжечь все, порочащие честь великого государя памфлеты.

– Что им твоё требование! – махнул рукой, напугав кота, лежавшего у него на коленях, Алексей Михайлович. – Они зачешутся, когда за бесчестие мы потребуем этак тысяч пятьсот ефимков. Жаль, что этого нельзя сделать: православный государь не вправе торговать своей честью.

– Можно было бы и миллион ефимков с них стянуть, – усмехнулся Алмаз.

– Впрочем, в сем деле есть большая для нас наука: от немцев можно всегда ожидать немыслимой пакости, на которую не способны даже такие некрести как султан и хан. Турок и татарин не станут марать бумагу хулой на иноверного государя, а пойдут на него всей своей воинской силой. А немцы – ловкачи уязвить исподтишка, а потом заявить, что у них свобода, и каждый волен говорить и писать, что похочет. Может и мне поволить людишкам писать, что им прибредёт в головы?

– Страшусь, великий государь, что наши людишки кинутся не шведские порядки обличать, а свои, и выйдет великое в государстве нестроение, – сказал дьяк. – Тут за своими писарями в приказе не всегда углядишь.

– Ага! – весело воскликнул Алексей Михайлович. – Значит, я угадал, когда глянул на тебя сегодня в первый раз, что ты явился с дурной вестью. Ну, говори, что там стряслось? Или моё несчастье в грамотке, которую ты держишь в руке? Тогда читай!

– Сия грамота есть отписка послов о съездах со шведскими послами, но читать её немочно…

– Ну, не тяни, Алмаз, читай! – поторопил дьяка Алексей Михайлович.

– Не могу, великий государь! – вымолвил Алмаз Иванов. – В сей грамотке есть поношение твоего титула, великий государь.

– Ах, вот как! – построжел Алексей Михайлович. – Стало быть, не только шведы и поляки меня хулят, но и свои людишки.

– В сей грамоте, великий государь, – скорбно произнёс Алмаз, – в первом столбце, где надобно писать «великого государя», прописано «великого», а «государя» не написано.

– Ну и кто тот остолоп, что всё это сотворил?

– Молодой подьячий Гришка Котошихин, – осторожно произнёс дьяк. – Какую поволишь, великий государь, учинить над ним казнь?

Остережение государевой чести было первоочередным делом для всех служилых людей Московского государства. Считалось, что за государеву честь должно и умереть. В государевом титуле указывались пределы его власти, иногда из-за пропуска в титуле названия какой-нибудь местности случались крупные ссоры между государями, виновники предавались смерти. Однако здесь не было очевидного умысла на злодейство, и Алексей Михайлович снисходительно промолвил:

– Мне голова этого дурака не нужна. Читай дьяк мою отписку послам. Она у тебя, поди, готова?

Дьяк поклонился царю, откашлялся и развернул бумажный свиток.

– От царя великого князя Алексея Михайловича всея Великия Малыя и Белые России самодержца нашим великим и полномочным послам думскому дворянину и наместнику Шацкому Афанасию Лаврентиевичу Ордин – Нащекину со товарищи. К нам свейских послов с вами о съездах с листами свейских же послов прислан перевод. В отписке вашей в первом столбце прописано, где надобно написать нас «великого государя», и написано «великого», а «государя» не написано. И то вы учинили неостерегательно. И как к вам сия наша грамота придёт, впредь в отписках своих и делах, которые будут на письме, нашего великого государя наименование и честь писали с остерегательством, а вы, дьяки, вычитывали всякие письма сами не единожды и высматривали гораздо, чтоб впредь в наших письмах таких неосторожностей не было, а подьячему Гришке Котошихину, который тое отписку писал, велели б за то учинить наказание, бить батоги…

Алмаз скатал лист в трубку и низко поклонился царю, который в ответ благодушно улыбнулся, поскольку был доволен тем, как выполнена отписка: не только с обережением титула, но и души великого государя – он никогда не брал на себя греха, назначая казнь подданным, этим занималась Ближняя дума и высшие чины приказов. И в этом случае царь лишь указал бить Гришку «в батоги», но не определил тяжесть наказания, и теперь во власти посла Ордин – Нащекина было забить провинившегося подьячего до смерти или ограничиться несколькими лёгкими шлепами.

Комнатный стольник закрыл за Алмазом дверь на железный крюк и шмыгнул за тяжёлую, из лилового бархата, занавесь, но вскоре вернулся оттуда с подьячим приказа Тайных дел Никифоровым, который имел право заходить к царю через особые двери.

– Говори, Юшка, – хмуро промолвил царь. – Чем готов меня обрадовать, а то я, признаться, заскучал от худых вестей?

– Доброго, великий государь, и я не смог для тебя припасти, кроме правды. Думный дворянин пребывает в здравом уме и никому вида не подаёт, что с ним случилась такая беда. Твой ответ он вычитал при мне, и на том месте, где написано, что ты, великий государь, не ставишь дурость сына его Войки в упрёк думному дворянину, залился слезами и поцеловал трижды твою грамоту.

– Ты передал ему мои слова, чтобы он об отъезде сына не печалился? – спросил царь. – Думает он о своём сыне промышлять, чтобы опростать его из Неметчины?

– Он мне не единожды говорил, что печали у него о сыне нет, и его не жаль, а жаль дела, и печаль его о том, что Войка, призрев государя неизреченную милость, своровал. Государевы десять тысяч рублей на возвращение сына он тратить не хочет, это дело думный дворянин положил на суд Божий, Войка за свою неправду и без того пропадёт, и будет судим судом Божьим.

– Говорил ли ты Афанасию о небытии сына на свете, поскольку тот увёз многие наши тайны врагам православия? – вопросил Алексей Михайлович, пристально вглядываясь в подьячего.

– По твоему слову, великий государь, я примерился к отцовским речам и не нашёл в них убийственного гнева на сына. Думный дворянин положился на суд Божий, и я решил, что не вправе ему мешать.

– Добро, раз так; будет нужда и Войка от нас не уйдёт, – промолвил Алексей Михайлович. – Не вызнал ли ты тех людишек, что отвратили Войку от материнского и отцовского и заразили его чужебесием?

– Таких долго искать не надо, великий государь, – помявшись, осторожно произнёс Никифоров. – Они с отроком всегда были рядом: хвалили всё немецкое, хаяли всё русское…

– Ну и кто же это такие? – вопросил, закипая гневом царь.

– Отец…

– Какой отец? – удивился Алексей Михайлович. – Афанасий?…

– Он – главное зло для своего сына, – сказал подьячий. – Он приучил его с младых лет смотреть с благоговением на Запад своими толками, что в тех государствах всё делается иначе и лучше, чем у нас. Думный дворянин, желая образовать сына знанием чужих языков, окружил его пленными поляками, а те постарались усилить в нём страсть к чужеземному, нелюбье к своему, воспламенили хилый ум юнца рассказами о польской воле.

– Не лишнее ли ты, Юшка, клепаешь на Ордин-Нащекина? – подозрительно воззрился на подьячего Алексей Михайлович. – Ты же сам мне доносил в том году, что Афанасий велел бить сына батогами за обман латышей.

– Боюсь, что поздно думный дворянин принялся учить сына русскому ладу, – твёрдо ответствовал Никифоров. – Батоги ума Войке не прибавили, но озлили и ожесточили. Возможно, с той поры и он стал лелеять свой поганый умысел – уйти в Польшу с большим вредом для нас.

– Вот что, Юшка, – Алексей Михайлович приблизил к себе подьячего, прошептал ему в ухо. – Войка унёс от нас не только деньги и мои розмыслы о польских делах, но и посольские тайнописные таблицы, оттого вся переписка с послами может быть ведома полякам. Таблицы мы заменим, но ты всегда имей их в уме, чтобы не упустить, если где-то появятся их следы.

– Мне возвращаться в Ливонию, к послам? – спросил Никифоров, правильно истолковав слова царя.

– Можешь до Пасхи побыть в Москве, – разрешил Алексей Михайлович. – К тому времени будут готовы послам новые поручения. Подойди.

Никифоров приблизился к великому государю, и тот положил в просторную ладонь подьячего несколько золотых монет.

– Что бояре? – спросил Алексей Михайлович у комнатного стольника.

– Все здесь, кто в сенях, кто в Думной палате.

– Скажи им, чтоб не разбредались, – сказал Алексей Михайлович. – Я скоро буду.

Он взял со стольца тетрадь с черновиком речи, которую намеревался произнести перед Ближней думой, и, подойдя к окну, стал её вычитывать. Пробежав взглядом несколько строк, он недовольно поморщился и бросил тетрадь на столец. В окно светило молодое весеннее солнце, Алексей Михайлович подумал, что пришла пора промять свою соколиную охоту, от этой мысли сердце бывалого птичьего добытчика возожглось не единожды изведанным восторгом, какой он всегда испытывал, при виде сокола, бьющего лебедя влёт.

Жертва сладости немецкой

Подняться наверх