Читать книгу Жертва сладости немецкой - Николай Полотнянко - Страница 4

Глава первая
3

Оглавление

Котошихин был достаточно опытным в обращении с сильными людьми подьячим, поэтому не поторопился показываться на глаза крутонравному князю Прозоровскому. Он осторожно, почти крадучись, подошёл к его палатке, присмотрелся, прислушался и убедился, что посол спит самым сторожким первым сном, нарушить который не решился бы ни один смельчак, даже стрелецкий капитан Иван Репин, имевший наградной трёхрублевый золотой на шапке за взятие Смоленска.

На цыпочках Гришка отступил от палатки и направился к большому костру, в свете которого метались людские тени. За весь день у него во рту, кроме ржаного, припахивающего плесенью сухаря, ничего не было, шведы, конечно, накормили бы всех от пуза, но Ордин-Нащекин впал в такой гонор, что о совместной, неизбежно перешедшей в пирование, трапезе не могло быть и речи. Стрельцы вернулись домой голодными и сейчас, обступив котел, выскребали из него остатки варёного гороха. Подъячий сразу понял, что его обнесли с едой, и вернулся в свою палатку. Там он некоторое время полежал на мешке с соломой, покрытым попоной, затем запустил руку в тайное место и вынул оттуда кошелёк с деньгами. Его сосед по палатке вкусно посапывал, но Гришку в сон не тянуло, у него как у кота, была в первую половину ночи бессонница, которую он обычно тратил на выучивание шведских слов и чтение книг, но сегодня голод погнал его на промысел.

Опустив кошелёк за пазуху, Котошихин тенью выскользнул из палатки и, обойдя сторожей, подошёл к конскому двору, где прислушался, затем осторожно покрякал утицей. Из сторожки донеслись вначале кашель, а после простуженный голос конюха Савелия:

– За каким делом, человече, явился? Если овса похрумкать, так он у меня только для посольских коней.

Подьячий вышел на серебристую полосу лунной дорожки в сырой траве. Савелий его узнал и подхватился со своего соломенного лежбища.

– Чем услужить, Григорий Карпович?

– Оседлай коня и помалкивай! Подведёшь его к дороге. И не шуми, я тебя увижу.

Конюх уже давненько жил с посольскими людьми и был научен выполнять с первого слова всё, что они от него потребуют и, главное, помалкивать обо всём, что он видит и слышит. Подьячий был для него сильным человеком, ходившим непосредственно под государевыми послами, и Савелий, не мешкая, оседлал солового коня, который уже был испытан Котошихиным в неоднократных ночных вылазках. Мерин, узнав его, потянулся к руке мягкими тёплыми губами.

– Годи! Нет ничего, – сказал Гришка. – Вот доедем и получишь краюшку.

Конь ходко шёл по мягкой песчаной дороге, с обеих её сторон возвышался сумрачный ельник, из которого порой доносились звуки лесных обитателей, от которых всадник поёживался и теснее вжимался в седло. Однако страхи длились недолго, скоро дорога выбежала на пологий берег неширокой реки, где стояла большая изба и несколько дворовых построек, которые были подняты от половодья на высокие дубовые столбы. Это была корчма, которую содержал старожил здешних мест еврей Исайка, прославившийся на всю литовскую округу Речи Посполитой тем, что выиграл в королевском суде тяжбу у богатого местного пана Цыбульского, и с той поры, когда речь вдруг заходила о нём, его стали называть: «Это тот самый Исайка». Прозвище прилепилось и к самой корчме, и, когда Гришка, оставив коня работнику, поднялся по лестнице и вошёл в избу, Исайка скоренько подошёл к нему и обрадовался, как брату:

– Добрый день, пан Григорий! У того самого Исайки есть, что выпить и чем закусить. Изволь пройти в панскую комнату.

Подьячий огляделся: в большом зале за дубовым столом на дубовых скамьях вокруг громадного жбана с пивом сидели мужики, латыши и русские, и, судя по замаслившимся лицам и громким речам, были веселы и довольны. Стараясь не споткнуться о комья засохшей грязи на полу, Котошихин знакомым путём подошёл к полуоткрытой двери комнаты для господ, заглянул в неё и возрадовался: за столом сидел его давний знакомец, купец из Нарвы Кузьма Овчинников, при каждой встрече угощавший подьячего от пуза и большой любитель потолковать с ним о государственных материях, особливо о всяких дипломатических новостях.

– Ба! Григорий Карпович! – воскликнул, подскочив со скамьи, Овчинников. – Давненько же мы не виделись, почитай с декабря позапрошлого года, когда в Валиесаре обмывали перемирие. Будь здоров, брат Григорий!

– Челом, Кузьма Афанасьевич! – почтительно произнёс Гришка, весьма уважавший купца за толстую мошну и щедрые застолья.

– Ну, и чем, Исайка, ты можешь угостить моего друга? – вопросил купец.

– Для него и для вашей милости у меня есть та самая водка и тот самый гусь, которыми я потчевал вашу милость.

Овчинников велел кочмарю принести ещё ветчины, капусты, моченых яблок и повернулся к подьячему.

– А ты, Григорий Карпович, что сегодня решил отпразновать?

– Не до праздников, – хмуро сказал подьячий. – Ездил с Ордин-Нащекиным к шведам, а там не до разносолов было. Вернулись сюда, а здесь уже и котлы зачищены. Вот пришлось в корчму тащиться.

– Так что ж мы стоим! – спохватился Овчинников. – Садись за стол, вот бери ломоть хлеба и накладывай ложкой лососевую икру, она, заметь, норвежского посола.

Упрашивать Гришку не пришлось. Он накинулся на икру, выпил чарку водки и взялся за гуся, а купец сидел с ним рядом, наливал да подкладывал угощенье, глядя на него нежным взглядом, как на кровного родственника.

– Кажись, наелся, – подавляя отрыжку, сказал Котошихин. – Извини, Кузьма Афанасьевич, что чарка будет последней. Мне нужно завтра явиться к князю Прозоровскому, а он, хоть и сам ведром лопает, но похмельных на дух не выносит.

– Что же такое случилось, коли шведы послов не накормили обедом? – простодушно спросил Овчинников. – Разве такое раньше бывало?

– На моей памяти нет, – сказал Котошихин, обтирая ладонью засаленную бороду. – И послы пировали, и приказным людям перепадало.

– Вот беда! – вздохнул Овчинников. – Видно, мира ещё долго не будет, а торговым людям это – нож вострый. Совсем торговлишка захиреет.

– Не прибедняйся, Кузьма Афанасьевич, – сказал Котошихин. – Это русским купцам, окромя Швеции, сейчас некуда податься, а ты ведь, хоть и русский, но подданный короля, живёшь в Нарве, и ехать с товарами волен и в Англию, и во Францию.

– Так там и ждут нашего брата, – отмахнулся Овчинников. – Моя торговля здесь, я торгую с русскими купцами, а без крепкого мира это невозможно. Знать бы, что будет…

– Пока поляки со шведами замирились, – важно сказал Котошихин.

– Вот это новость! – подскочил Овчинников. – И какая от этого выгода купцам?

– Не может ваш брат без выгоды, – усмехнулся Котошихин. – С этим миром большая невыгода для нас, русских, явилась: как бы не пришлось отдавать все города и местности, что недавно отвоевали у шведов и ляхов.

– Слава Богу, что Нарва в стороне от всего этого перетряса осталась, – перекрестился Овчинников. – Выгоды мне от этого договора нет, но и потерь тоже.

– Смотрю я на тебя, Кузьма Афанасьевич, и всё хочу спросить, каково жить под шведами тебе, православному русскому человеку?

– Ну, ты, брат, и загнул вопросец, – сказал Овчинников. – Без доброй чарки и не ответить. Ты как, поддержишь меня?

– Наливай! – махнул рукой Григорий. – Но это точно последняя, а то меня князь проглотит и кости не выплюнет.

Они осушили чарки, Овчинников отвечать на вопрос не спешил, жевал закуску, поглядывая в сторону, и постукивал рукой по столу.

– Если ответить коротко, то русскому купцу жить в Швеции страшно, – вымолвил Овчинников. – Ему там легче голову и мошну потерять, чем в России.

– Вот так раз! – удивился Котошихин. – А все нахваливают шведские порядки, мол, и честность, и чистота… Тогда почему страшно?

– А потому, что там приказные люди посулов не берут. Они все с университетской выучкой, довольны жалованием и строго блюдут законы. И теперь представь, что я в чём-то допустил промашку, по пьяному делу нос кому-нибудь расквасил, не дай Бог, и жизни лишил случайно. В той же Калуге я завернул бы барашка в бумажку и с поклоном к воеводе, а в Нарве, хоть я и в ста тысячах даллеров, меня притянут к суду. А головы отсекают и бьют в батоги жестче, чем в России: палачи тоже не берут посулов.

– А как же говорят, что там всем людям живётся вольно?

– Это правда, – сказал Овчинников. – У них мужики в крепости никогда не бывали. Живут себе хуторами, как латыши, деревень у них нет.

Котошихина, который был склонен ко всему, что научает человека знаниям, интересовал университет в Упсале, о котором он был уже наслышан.

– Это та же школа, только большая, учат там законам и лекарскому умению, – сказал Овчинников. – Мне в Стокгольме о нём таких страхов понарассказывали, что боюсь, Григорий, тебе повторить.

– Я не из пужливых, Кузьма Афанасьевич, – ещё сильнее заинтересовался Котошихин. – Говори, что слышал. Я с лавки не упаду.

– В той Упсале есть изба, заставленная склянками с частями человеческого тела. Ученики режут мёртвых людей вдоль и поперёк, копаются в требухе, а в особой избе стоит котёл, где мертвяков варят до тех пор, пока у них мясо от костей не отвалится.

– А это ещё зачем? – вздрогнул Котошихин, почувствовав, что у него похолодело на сердце.

– Дале не говорить? – обеспокоенно спросил Овчинников, увидев, как побледнел Григорий.

– Говори, я спокоен.

– Мясо я не знаю, куда девают, а вот кости скрепляют друг с другом в том порядке, в котором они у живого человека, серебряными и медными проволоками и ставят на обозрение всем ученикам, чтобы они постигали, как человек построен.

– Каких же людей они пускают на это дело? – опомнившись, спросил Котошихин.

– А тех, кого казнят, – ответил Овчинников. – Тебе что, Григорий, нехорошо?

Котошихин сгреб рукой шапку и кинулся на выход, едва сдерживая тошноту. На свежем воздухе ему полегчало. Он отвязал от коновязи коня, с трудом забрался на него и выехал за ворота.

– Ты на меня, Григорий Карпович, не в обиде, что я такое наговорил? – окликнул его с крыльца Овчинников. – Ты меня не забывай. Будешь в посольских посылках в Нарве или Стокгольме, меня не обходи стороной, заглядывай!

Луна невесть куда закатилась, на небе и вокруг было непроходимо темно. Гришка поначалу пялил глаза, но скоро решил положиться на судьбу: ослабил поводья и предоставил коню самому найти дорогу домой. Вокруг было тихо, вся лесная живность угомонилась и отошла ко сну, и только иногда из еловой чащи доносились тяжкие вздохи болотной трясины.

Взволнованный рассказом нарвского купца, Котошихин только о нём и думал, но скоро спохватился и заоглядывался, отыскивая в окружающей его тьме хотя бы далёкий проблеск от сторожевых кострищ на посольском стане. О том же беспокоился и конь, он замедлил шаги, затем остановился и заржал. Прошло несколько времени, и неподалёку откликнулся ржанием другой конь, и Котошихину показалось, что прямо перед ним маячит то, вспыхивая, то, загасая, небольшое кострище. Он взялся за поводья и через сотню саженей был на конском дворе, где его встретил, почёсываясь и зевая, одетый в овчину и заспанный конюх.

Гришка оставил ему коня, сунул в руку копейку и, обходя сторожей, пробрался в свою палатку и, не раздеваясь, а только сняв сапоги, рухнул на свою постель и погрузился в тревожный и многоцветный сон, в котором было много крови, и чужой, и своей, драк, погонь и падений с громадной высоты, от которой у Гришки замирало от ужаса сердце, и он начинал метаться и скрипеть зубами, пугая полевую мышку, которая любила лакомиться сухарными крошками, рассыпанными возле его постели.

Только-только угомонился Гришка, как заворочался на овчинном лежбище в шалаше возле поленницы берёзовых дров, железных котлов и жбанов старший повар, который своим шевелением разбудил своих помощников: поварят, истопника и кухонных мужиков. Те знали, что их начальник горазд пинаться и таскать своих людишек за волосы, посему, ещё не продрав толком глаза, принялись каждый за своё дело: водовоз запряг лошадь в водовозку и отправился на родник за свежей водой для питья и варки еды, истопник стал разжигать костёр, кухонные мужики с поварятами волокли из амбарной палатки кули с толокном и сушёной рыбой, а сам старшой хлопотал у малого костра: великие послы и дьяки сытились по своей особой раскладке.

Под пологом походной церкви проснулись священник и диакон, они скоренько сполоснули лица из кувшина, зевнули оба два, переглянулись, и дьякон ударил три раза в колокол, призывая православных на утреннюю молитву. Перед храмом на утоптанную поляну собрались стрельцы и посольские приказные люди. Священнослужители раскрыли палатку походной церкви, и перед всеми предстала Тихвинская икона Божией Матери, одна из самых почитаемых на Руси святынь, находившаяся в посольстве ещё с дней заключения Валиесарского перемирия по указу Алексея Михайловича. Она участвовала в переговорах не впервые и была с князем Мезецким при заключении Столбовского мира.

При виде знаменитой иконы все опустились на колени, творя крестные знамения и шепча слова молитвы. Часть людей молилась в стороне. Ордин-Нащекин стоял на коленях в своей палатке перед семейной реликвией – иконой святого апостола Андрея Первозван-ного. Князь Прозоровский молился рядом со своей палаткой, кладя поклоны в сторону медного креста над походной церковью, кухон-ные люди, конюхи и прочая работная обслуга уже кое-как перекрес-тили лбы и занимались каждый своим делом. И во всём посольском лагере не встречали утро молитвой двое: стрелец, посаженный за пьяное буйство в земляную яму, и Котошихин, который, правда, уже не спал, а лежал, завернувшись с головой в овчину, и думал о том, как ему показаться на глаза к князю и не схлопотать от него затрещины, на которые Иван Семёнович был весьма скор.

Стрельцы стали расходиться от церкви, и Гришка враз ожил: выскочил из-под овчины, растёр лицо ладонями, протёр глаза слюнями и побежал к князю, который весьма удивился, увидев подьячего:

– Что, не погостилось у шведов?

– Мы вчера в сумерках вернулись, – сказал Гришка, поднимаясь с колен. – Афанасий Лаврентиевич занемог, велел мне доложиться, но твоя милость изволила почивать.

– Так чем вас шведы напугали, что вы бежали от них сломя голову?

– Они, князь, заключив с поляками мир, впали в великую надменность и теперь требуют вернуть все города.

– Не бывать этому! – вскинулся Прозоровский. – Немедля, начерно, готовь отписку великому государю по сему делу.

Котошихин поклонился и слегка попятился, собираясь улизнуть восвояси, но князь его остановил и вопросил свистящим шепотом:

– Афанасий не удалялся ли с Бенгт Горном, чтобы пошептаться наедине?

– Такого, князь, не было, – сказал Гришка. – Генерал был на седьмом небе от счастья, что уел Афанасия Лаврентиевича Оливским договором. Хотя сами шведы, заключив его, напрямую нарушили двадцать третью статью Валиесарского соглашения.

– Говори, что там такое углядел?

– Согласно этой статьи шведы не имели права заключать мир с Речью Посполитой на условиях, которые вредят России.

– Гляди, какой умник! – неожиданно осерчал Прозоровский. – Того и гляди, из подьячих в великие послы скакнешь. Тут на тебя старший подьячий жалуется, и тебе, Гришка, точно – не сдобровать. Ты зачем Соборное Уложение свечным салом залил и прожёг?

– Помилуй, господине, – рухнул на колени Котошихин. – Я статьи Уложения учу наизусть, а ветер в палатку дунул и свечу опрокинул.

– И что за это с тобой сотворить? – сказал Прозоровский, повернувшись в сторону приближающегося к нему Ордин-Нащекина. – Афанасий Лаврентиевич, какая кара положена тому, кто, пусть даже случайно, испортит государеву вещь?

– Надо у посольского пристава спросить, он ведает, – тихо произнёс Ордин-Нащекин. – А как ты, Гришка, набедокурил?

– Учил Соборное Уложение и залил его свечным салом, – жалобно вымолвил подьячий.

– И что закон говорит о твоём проступке? Ты успел его выучить?

– Бить в батоги, – чуть слышно произнес Котошихин.

– Вот-вот! – обрадовался Прозоровский. – Пиши, Гришка, о своём злодействе отписку судье Посольского приказа, а он пусть отпишет, сколько всыпать тебе палок.

– Беда с нашим правосудием, – поморщился Ордин-Нащекин. – По всякому пустяку надо затевать переписку с Москвой.

– Книга многих рублей стоит, – нравоучительно произнёс Прозоровский. – Надо установить, какой ей нанесён урон, от этого и наказание виновнику будет учинено. Может его заставят продать свой двор на Москве, чтобы восполнить урон государевой казне.

Послы начали беседовать о тонкостях юридической стороны Гришкиного проступка, а тот стоял перед ними и трепетал, как осиновый лист на сквозняке. Наконец, Ордин-Нащекин над ним сжалился и прогнал в подьяческую палатку, где его ждала письменная работа. Прозоровский настаивал на том, чтобы проступок не остался без наказания.

– Не спорю, – сказал князь. – Гришка начитаннее и грамотнее других подьячих, но скрывать это дело не следует, чтобы не потакать остальным.

– Возьми это дело, князь, на себя! – сказал Ордин-Нащекин. – А я уже ударил великому государю челом, чтобы отставил меня от посольской службы.

Прозоровский был в послах с Ордин-Нащекиным уже более двух лет, и решение товарища его обескуражило, ибо князь в великие послы был назначен не по уму, а из-за своей величавой представительности и высокородства, и всеми посольскими делами ведал Ордин-Нащекин, а князь любил покомандовать стрельцами, поваром и насквозь продудел придвинские дубравы роговой музыкой своей псовой охоты, с которой никогда не расставался. И, тем не менее, Прозоровский вполне серьёзно полагал, что все посольские дела вершил только он, и всё своё свободное от охотничьих забав время посвящал сочинению многословных, велеречивых писем царю, которые Алексей Михайлович уже давно не читал, а бросал мимо стола, откуда они попадали в руки придворного кукольника, мастерившего из клееной бумаги и обрывков ткани кукол и забавных зверушек, игрой с ними увлекались не только малые дети царя, но и простодушная супруга русского самодержца Мария Ильинична.

– Как же ты, Афанасий Лаврентиевич, смог решиться на это? – искренне удивился князь. – Твоя просьба крепко огорчит великого государя, и ты можешь лишиться его милостей. Я сегодня же отпишу великому государю, что другого думного дворянина мне товарищем в послах не надо.

Ордин-Нащекин с интересом взглянул на князя, удивлённый его намерением сделать ему доброе дело, и сухо вымолвил:

– Это шаг для меня решён окончательно и бесповоротно.

Прозоровский не отличался осторожностью и невольно уколол Афанасия Лаврентиевича в самое больное место:

– Разве я не понимаю твоей туги, – с сочувствием вымолвил он. – Но такое сейчас может случиться с любым родителем. Великий государь отписал мне, чтобы я тебя, Афанасий, не неволил делами, дал отдышку, он к тебе благосклонен, и посему ты в моих глазах сравним с алмазом в державном царском скипитре.

– Сказано крепко, но приятно, – улыбнулся Ордин-Нащекин. – Я рад, Иван Семёнович, услышать столь ласковую для меня речь. Я ведь никуда не подеваюсь, а буду всегда рядом, пока на Лифляндском воеводстве в Царевичеве-Дмитриеве, а буде придётся отдать всю Лифляндию шведам, то в Опочке, в своём родовом поместьеце.

Солнце уже высоко поднялось над вершинами окружавших посольский стан деревьев, сотня стрельцов с топорами готовилась выйти на заготовку брёвен: с началом весны начались работы по обустройству мостов через многочисленные речушки и овраги, и стрельцы, чтобы не обленились, занимались этим делом в свободное от охранной службы время.

Великие послы занялись каждый нужным для себя делом: Ордин-Нащекин направился к себе в палатку, возле которой его поджидали посольские дьяки Дохтуров и Юрьев, явившиеся к нему с докладами об исполнении поручений; Прозоровский, отдав дань внимания утренней трапезе, оделся по-походному для выхода в поле, сел на венгерского жеребца и, сопровождаемый денщиком, отправился прогуляться. Сделав десятивёрстную проездку, князь подъехал к бревновому забору, из-за которого сразу раздался лай многих собак. Служитель встретил его низким поклоном, открыл калитку, и Прозоровский попал в собачьи объятья: с десяток русских борзых, стоя на задних лапах, спешили передние лапы возложить на плечи хозяина и до мокроты облизать ему бороду. Иван Семёнович от собачьих ласк не уклонялся, борзые были его страстью, которая затмевала все другие желания, собак он любил, особенно охоту с ними на зайцев, которых затравил за свою жизнь многие сотни, а может и тысячи, потому что Прозоровский, как и всякий охотник, любил прихвастнуть и, говоря о травле русаков борзыми, становился явно не в себе, будто его опоили каким-то веселящим зельем.

– Что Вьюга? – спросил князь, умывшись от собачьих поцелуев в бочке с водой.

– Вечор ощенилась, – доложил псарь. – Щенков, правда, мало, живых всего шестеро.

– Веди! – заметно обрадовался Иван Семенович.

Вдоль забора стояли сработанные из прутьев собачьи избушки. Псарь загнал борзых, чтобы они не путались под ногами, в загон и пошёл впереди князя к избушке, из которой доносился щенячий скулеж и ворчанье собаки.

– Не дури, Вьюга! – сказал псарь. – Хозяин явился, показывай своё потомство.

В лазе показалась впалая с боков борзая сука, ей было не до гостей, и она, увидев хозяина, всего лишь несколько раз взмахнула пушистым хвостом и повернула обратно в избушку, но ей путь перегородили щенки, которые, повизгивая, выползли на свет.

– Вот сейчас и глянем, кто к жизни готов, – сказал Прозоровский и, взяв щенка, попытался поставить его на ноги.

Свирепый отбор прошли всего трое, остальных князь велел уто-пить и, проверив, как убрано в других избушках, велел псарю взять борзых на сворки и самому садиться на коня. И скоро окрестные дубравы огласились напевными звуками охотничьего рога и брехом мчавшихся сломя голову борзых. Но это была не охота, а прогонка собак, чтобы они не потеряли своих навыков до начала осени, когда и начнется настоящий охотничий сезон с многодневным выходом в поле, который (если князю позволят это сделать посольские заботы) продлится до настоящего глубокого снега.

Прозоровский не только промял борзых, но и хорошо промялся сам, и вернулся на посольский стан в благожелательном расположении духа и способным на добрые и щедрые дары.


Конец ознакомительного фрагмента. Купить книгу
Жертва сладости немецкой

Подняться наверх