Читать книгу Невероятные похождения Алексиса Зорбаса - Никос Казандзакис - Страница 3
I
ОглавлениеВпервые я увидел его в Пирее. Я приехал в порт, чтобы сесть на корабль и отправиться на Крит. Близился рассвет. Шел дождь. Мощные порывы сирокко[3] доносили брызги с моря до самой кофейни. Стеклянные двери были закрыты, внутри стоял тяжелый запах человеческих тел и шалфея. Снаружи было холодно, и стекла запотели от дыхания людей. Моряки в коричневых тельняшках из козьей шерсти, просидевшие здесь всю ночь напролет, пили кофе и шалфей, время от времени поглядывая сквозь мутные стекла на море.
Рыба, доведенная порывами бури до полной одури, ушла в глубину, где царило спокойствие, и выжидала, пока мир наверху угомонится, а забившиеся в кофейни рыбаки тоже выжидали, когда ненастье минует и осмелевшая рыба всплывет поклевать на поверхность. Косороты, морские скорпионы, скаты возвращались на покой из ночных набегов. Светало.
Стеклянная дверь отворилась, и в кофейню вошел приземистый, с осунувшимся лицом портовый рабочий – с непокрытой головой, босой, весь в грязи.
– Эй, Костантис! Как жизнь, старина? – крикнул старый морской волк в голубой куртке.
Костантис зло сплюнул.
– Да разве это жизнь?! Утром – в кафешку! Вечером – домой! Утром – в кафешку! Вечером – домой! Вот и вся жизнь. Нет работы!
Кто-то засмеялся, а остальные только покачали головами и выругались.
– Жизнь пожизненна! – изрек усач, поднаторевший в философии Карагеза[4]. – Пожизненна, будь она проклята!
Нежный зеленовато-голубой свет просочился сквозь грязные стекла, проник в кофейню, повис на руках, на носах, на лбах, метнулся к очагу, вспыхнул в бутылках. Электричество утратило силу, и хозяин кофейни, утомленный вконец всенощной бессонницей, вяло протянул руку и повернул выключатель. На какое-то время воцарилось молчание. Взгляды всех устремились наружу – в заляпанный грязью день. Было слышно, как там, снаружи, с глухим рычанием разбиваются волны, а внутри, в кофейне, урчит наргиле[5].
Старый морской волк вздохнул:
– Эх, как там капитан Лемонис? Храни его, Боже!
Он зло глянул в сторону моря и, кусая седой ус, прорычал:
– Вот кто разлучает мужиков и баб! Будь ты неладно!
Я сидел в углу. Было холодно, и я заказал еще один стакан шалфея. Хотелось спать. Я боролся со сном, с усталостью и с утренней печалью наступающего дня. Сквозь мутные стекла было видно, как порт просыпался, ревя пароходными сиренами, и как там снуют повозки и лодочники. Я все смотрел и смотрел, и густая сеть, сплетенная из моря, дождя и того, что называют дальней дорогой, окутала душу мою.
Взгляд мой застыл на черном носу огромного парохода, от фальшборта и ниже все еще погруженного в ночь. Шел дождь, и было видно, как его нити вяжут небо с грязью.
Я смотрел на черный корабль, на тени и дождь, печаль моя мало-помалу обретала лицо, пробуждались воспоминания, и сквозь воздушную сырость все отчетливей проступал образ любимого друга, создаваемый дождем и чувством нежной привязанности. Когда это было? В прошлом году? В другой жизни? Вчера? Сюда, в этот же порт я приехал проститься с ним. Помню, вот так же шел дождь, было холодно, светало. И снова встревоженно забилось сердце.
Медленно действующему яду подобно прощание с дорогими нам людьми. Уж лучше сразу, одним махом, обрубить все и снова остаться в родной стихии человека – в полном одиночестве. Но тогда, в то раннее дождливое утро, я все не мог расстаться с другом. Позже – к сожалению, слишком поздно – я понял почему. Мы поднялись на пароход и присели в каюте среди беспорядочно сваленных чемоданов. Он думал о чем-то своем, а я долго и упорно смотрел на него, словно желая запечатлеть в памяти его образ по частям: исполненные света зелено-голубые глаза, мягкое юношеское лицо с изысканно-гордым выражением и особенно – аристократические руки с длинными пальцами.
В какое-то мгновение он ощутил на себе мой порывисто и жадно скользящий взгляд, обернулся и глянул с тем насмешливым видом, который напускал на себя, когда хотел скрыть волнение. Искоса глянул на меня, понял все и, чтобы рассеять печаль расставания, спросил с иронической усмешкой:
– Ну, и до каких пор?
– Что «до каких пор»?
– До каких пор будешь грызть бумагу и мараться чернилами? Поехали со мной! Там, на Кавказе, тысячам людей нашего племени грозит гибель. Поехали спасать их!
И засмеялся, словно сам же насмехаясь над своим выспренним порывом.
– Естественно, их мы, может быть, и не спасем, зато сами спасемся, пытаясь спасти их, – добавил он. – Не так ли? Разве не это ты проповедуешь, учитель? «Единственный путь спасти самого себя есть борьба за спасение других…» Смелее, учитель, ты ведь сам тому учил… Поехали!
Я не ответил. Святой богородный Восток, высокие горы, зов пригвожденного к скале Прометея… В те годы наш народ взывал, пригвожденный к тем же скалам. Ему грозила гибель, и он вновь призывал одного из своих сыновей спасти его. А я слушал этот зов, бездействуя, словно мучения были сном, а жизнь – захватывающей трагедией: выскакивать из зрительской ложи на сцену и вмешиваться в действие было верхом глупости и наивности.
Не дождавшись ответа, друг поднялся. Пароход дал уже третий гудок. Он протянул руку и насмешливо, чтобы не выдать волнения, сказал:
– Прощай, книжная мышь!
Он хорошо усвоил, что не уметь скрывать собственные чувства – стыдно. Слезы, нежные слова, порывистые жесты, фамильярность простонародья он считал уродством, несовместимым с человеческим достоинством. Мы, так любившие друг друга, ни разу не обменялись теплым словом: мы играли друг с другом, кусаясь, словно дикие звери. Он – изысканный, ироничный представитель цивилизованного мира, и я – грубый варвар. Он – сдержанный, легко скрывающий за улыбкой всякое проявление чувства, я – порывистый, легко разражающийся диким, неприличным смехом.
Я тоже попытался было закамуфлировать волнение суровым словом, но устыдился. Даже не устыдился – не смог. Я сжал его руку и держал ее не отпуская. Он посмотрел на меня с удивлением и, пытаясь улыбнуться, спросил:
– Растрогался?
– Да, – тихо ответил я.
– К чему? Разве ты забыл уговор, который мы соблюдаем уже не один год? Как это называют твои любимые японцы? Фудосин! Беспристрастность, невозмутимость, лицо – неподвижная улыбающаяся маска. А что происходит там, за этой маской, касается только нас самих.
– Да, – снова ответил я, опасаясь, что более пространный ответ может выдать мои чувства: я не был уверен, что сумею совладать с собственным голосом, не дам ему дрогнуть.
На пароходе раздался гонг, призывая провожающих покинуть каюты. Моросил дождь. Отовсюду доносилась словесная патетика: слова прощания, клятвы, затяжные поцелуи, даваемые впопыхах наставления… Мать льнула к сыну, жена – к мужу, друг – к другу. Расставались словно навсегда, словно это малое расставание было напоминанием о Расставании Великом. Необычайно нежный звук гонга пробежал вдруг в сыром воздухе по кораблю – от носа и до самой кормы, – словно похоронный звон.
Друг слегка наклонил голову и тихо спросил:
– Послушай, у тебя что, недоброе предчувствие?
– Да, – снова ответил я.
– Ты веришь в эти сказки?
– Нет, – решительно ответил я.
– Тогда почему же?
«Почему?» не существовало: я не верил, но боялся.
Он легко коснулся левой рукой моего правого колена, как обычно делал во время наших задушевных бесед, когда я требовал принять решение, а он противился, но в конце концов соглашался и касался моего колена, как бы говоря: «Ну хорошо, ради тебя я сделаю все, что ты пожелаешь…»
Ресницы его дрогнули. Он снова посмотрел на меня, понял, что я очень опечален, и решил не пускать в ход нашего излюбленного оружия – смеха и подтрунивания…
– Ладно, – сказал он. – Дай руку. Если одному из нас будет угрожать смертельная опасность…
Он замолчал, словно устыдившись. Мы, годами насмехавшиеся над всякого рода метафизическими выспренностями и сметавшие в одну яму вегетарианцев, спиритуалистов, теософов и эктоплазмы…
– Так что же? – спросил я, пытаясь отгадать недосказанное.
– Давай договоримся – это будет просто так, игра! – поспешно добавил он, чтобы уйти от опасных слов, в которых, однако, уже успел запутаться. – Если одному из нас будет угрожать смертельная опасность, пусть он думает о другом так сосредоточенно, что передаст ему свои мысли, где бы тот ни находился… Согласен?
Он попробовал было засмеяться, но губы его застыли, словно заледенев.
– Согласен, – сказал я.
Он испугался, что может показаться слишком растроганным, и поэтому тут же добавил:
– Впрочем, в такого рода душевные контакты на расстоянии я, естественно, не верю…
– Ничего, – пробормотал я. – Пусть будет так…
– Что ж, пусть будет так. Поиграем. Согласен?
Это были последние слова, сказанные нами друг другу. Мы молча обменялись рукопожатием. Наши пальцы сплелись в страстном порыве, затем стремительно разжались, и я быстро пошел прочь, словно кто-то гнался за мной. Хотелось обернуться, взглянуть на друга в последний раз, но я совладал с собой. «Не оборачивайся! – мысленно приказал я себе. – Довольно!»
Грязь, сплошная грязь – душа человеческая: невозделанный, необработанный ком земли с грубыми мужланскими чувствами, и ничего чистого, непреложного распознать ей не дано. O, если бы она была способна распознавать, насколько непохожим на это было бы наше расставание!
Свет нарастал, сплетая вместе два утра. Дорогое лицо друга – теперь я видел его отчетливее, – неподвижное и печальное, мокло под дождем в воздухе порта. Стеклянная дверь открылась, море взревело, и в кофейню вошел, широко расставляя ноги, приземистый моряк с обвислыми усами.
– Добро пожаловать, капитан Лемонис! – раздались радостные возгласы.
Я забился в угол, пытаясь снова сосредоточиться на своих переживаниях, но лицо друга уже исчезло, растаяло среди дождя.
Капитан Лемонис вытащил четки и принялся перебирать их. Спокойный, кряжистый, немногословный.
Я старался ничего не видеть и не слышать, пытаясь удержать исчезающее видение и снова испытать гнев – не гнев, а стыд! – нахлынувший, когда друг обозвал меня книжной мышью. Он был прав! Я, так сильно любивший жизнь, – как я только мог на целые годы погрязнуть в бумаге и чернилах! В минуту расставания друг помог мне четко осознать это, и я был рад, потому что, зная название болезни, исцелиться уже легче: теперь болезнь эта была уже не бесплотной и неосязаемой, витающей где-то в воздухе, но словно обрела плоть, и бороться с ней было проще.
Суровые слова друга будоражили мои мысли, и с тех пор я только искал случая оставить бумагу и обратиться к действию. Иметь на своем духовном гербе презренного грызуна было стыдно и гадко. И вот месяц назад благоприятный случай представился: я взял в аренду заброшенную лигнитную шахту на побережье Крита со стороны Ливийского моря и теперь направлялся на Крит, чтобы жить среди простых людей – рабочих и крестьян, подальше от книжных мышей.
Все было готово к отъезду. Я был очень взволнован, потому что для меня эта поездка обладала особым, глубоким скрытым смыслом: решение изменить жизнь было принято. «До сих пор ты видела только тень и только тенью утоляла голод, – мысленно сказал я своей душе. – Теперь же я дам тебе вкусить плоти».
Я был готов. Перебирая накануне отъезда бумаги, я наткнулся на незаконченную рукопись и принялся листать, не зная, что с ней делать. Вот уже два года в душе моей пребывало великое смятение, великая страсть, зерно плодоносное – Будда. Будду я непрестанно ощущал внутри себя: он поглощал и усваивал пищу, крепчал, рос, толкался и уже начал пинать меня в грудь, ища выхода. Теперь мне хотелось извергнуть его: сил больше не было терпеть. Однако производить этот духовный выкидыш было уже слишком поздно.
Так вот, держа в нерешительности рукопись, я вдруг увидел ласково и насмешливо улыбающегося друга. «Возьму ее! – упрямо сказал я. – Видишь, я не боюсь и беру рукопись с собой, не смейся!» И осторожно, словно пеленая ребенка, я завернул рукопись…
…Раздался низкий, хриплый голос капитана Лемониса. Я прислушался. Он рассказывал, как во время бури морские духи прильнули к мачте его корабля и принялись лизать ее.
– Сами они – мягкие и скользкие, а дотронешься – руки словно в огне горят. Я выпачкал ими усы и светился всю ночь, как дьявол. Попала, значит, вода на корабль – а я углем загрузился, – уголь намок и отяжелел. Корабль стал оседать, но тут Бог протянул свою руку, метнул молнию, крышки с люков слетели – и уголь высыпался в море. Корабль полегчал, выпрямился, и мы спаслись. Вот так-то!
Я достал из кармана маленький томик моего спутника – Данте, закурил трубку и, прислонившись к стене, погрузился в раздумья. Откуда извлечь бессмертные стихи? Из палящей смолы Ада? Из освежающего сияния Чистилища? Или же устремиться прямо к высочайшей тверди Надежды человеческой? Я был властен выбирать, держа в руках крохотного Данте, и радовался своей свободе. Стихи, которые мне предстояло выбрать утром, должны были определить ритм всего грядущего дня.
Уйдя в насыщенное образами видение, я искал решение, но так и не успел найти его. Охваченный внезапным волнением, я поднял голову и – не знаю почему – почувствовал, будто в темени у меня отверзаются два отверстия. Я резко повернулся к стеклянной двери. С быстротой молнии пронеслась мысль: «Сейчас я снова увижу друга». Я был готов к чуду. Но надежда оказалась тщетной: какой-то старик лет шестидесяти, долговязый и сухопарый, прильнул образиной к стеклу и, выпучив глаза, смотрел на меня. Под мышкой у него был приплюснутый сверток.
Особенно сильное впечатление производили его глаза – насмешливые, печальные, беспокойные, полные огня.
Взгляды наши тут же встретились, словно подтверждая, что я – именно тот, кого он искал. Решительным движением он распахнул дверь, быстрой пружинистой походкой прошел между столиками и стал рядом.
– Стало быть, в путь? – спросил он. – Ну и куда же?
– На Крит. А что?
– Возьмешь меня с собой?
Я пристально посмотрел на него. Запавшие щеки, массивная нижняя челюсть, выступающие желваки, седые курчавые волосы, искрящиеся глаза.
– Зачем? Что я с тобой делать буду?
Он пожал плечами и презрительно передразнил:
– «Зачем? Зачем?»! Разве, в конце концов, человек не может сделать хоть что-нибудь, не спрашивая зачем? Просто так, ради удовольствия. Ну, если хочешь, буду у тебя, например, поваром. Я супы готовить умею…
Я засмеялся. Его топорные манеры и слова были мне по душе. Да и супы я любил.
«А пожалуй, было бы неплохо взять с собой этого старого пройдоху туда – на далекие пустынные берега, – подумал я. – Будем вместе есть суп, веселиться, болтать…»
Он казался многоскитальным, изрядно повидавшим жизнь Синдбадом-мореходом и нравился мне.
– И ты еще думаешь?! – тряхнул он своей огромной головой. – Взвешиваешь? Каждую крупицу взвешиваешь? Ну, решайся же, и к дьяволу весы!
Костлявый верзила стоял надо мной, а мне было лень поднять голову и ответить. Я закрыл Данте и сказал:
– Присядь. Выпьешь шалфею?
– Шалфею? – В его голосе было презрение. – Эй, хозяин! Рому!
Он пил ром мелкими глотками, смакуя, подолгу держал во рту, а затем медленно пропускал по гортани, словно согревая нутро. «Любит удовольствие, – подумалось мне. – И знает в нем толк…»
– Что ты умеешь делать?
– Все. Все, для чего нужны руки, ноги, голова. Теперь особенно выбирать не приходится.
– Где ты работал последнее время?
– На руднике. Я, видишь ли, хороший рудокоп, знаю толк в рудах, умею находить жилу, прокладывать галереи, работать в шахте. Ничего не боюсь. Работал хорошо, был старшим мастером, жаловаться не на что было. Но нечистый попутал. Вечером в прошлую субботу был я навеселе: недолго думая, пошел к хозяину – он как раз приехал к нам с ревизией – и врезал ему.
– За что? Что он тебе сделал?
– Мне? Совсем ничего! Я его вообще первый раз в жизни видел. Он еще сигаретами нас угощал, бедняга.
– Ну так за что ж тогда?
– Эх, опять ты спрашиваешь?! Да просто так – захотелось, и все тут, браток! С мельничихиной задницы не спрашивай грамоты! Мельничихина задница – вот что есть разум человеческий.
Мне пришлось прочесть множество определений человеческого разума, но это показалось мне самым восхитительным. Я глянул на нового товарища. Лицо его было все изборождено морщинами, словно изъедено шашелем, задубело под палящим солнцем и проливными дождями. Несколько лет спустя такое же впечатление изношенной, многострадальной древесины произвело на меня лицо Панаита Истрати[6].
– Что у тебя там, в свертке? Еда? Одежда? Инструменты?
Мой собеседник пожал плечами и засмеялся:
– Не обижайся, но слишком ты благоразумный!
И он нежно погладил сверток своими крепкими длинными пальцами.
– Нет. Сандури[7].
– Сандури?! Ты умеешь играть на сандури?!
– Когда нужда заставляет, хожу по кофейням и играю на сандури. И еще пою разные старинные клефтские и македонские песни[8]. А затем протягиваю вместо дискоса[9] вот эту шапку и собираю монеты.
– Как тебя зовут?
– Алексис Зорбас. А еще обзывают Телеграфом, потому что я длинный и тощий, как монах, а голова лепешкой. Ну и пусть их! Зовут меня и Щелкуном, потому что было время, когда я торговал жареными семечками. Зовут и Напастью, потому что, стоит мне где появиться, все тут же идет вверх дном. Есть у меня и другие клички, но об этом как-нибудь в другой раз…
– А на сандури где выучился?
– Когда мне было двадцать лет, как-то на гулянке у нас в селе у подножья Олимпа услыхал я впервые сандури. Дух прямо-таки захватило. Три дня кусок в горло не шел. Отец – прости, Господи, душу его! – спрашивает: «Что это с тобой?» – «Хочу выучиться на сандури!» – «И не стыдно?! Разве ты цыган, чтобы музыку играть?» А я: «Хочу выучиться на сандури!..» В кубышке у меня было несколько грошей[10], чтобы свадьбу справить, как придет время. Был я тогда еще молодым да зеленым, кровь бурлила – нашла на сосунка женьба! Отдал я все свои сбережения и купил сандури. Вот это самое, что перед тобою. Ушел я с ним из дому, отправился в Салоники, отыскал турка Редзеп-эфенди – старого мастера игры на сандури – и бросился ему в ноги. «Чего тебе, греченок?» – спрашивает он. «Хочу выучиться на сандури!» – «Ну а в ногах зачем валяешься?» – «Затем, что платить мне нечем». – «А душа у тебя к сандури лежит?» – «Лежит». – «Тогда вот что, парень: платы я с тебя не возьму!» Остался я у него на год и выучился. Господь да упокоит прах его, потому как он, должно быть, уже помер. А если Бог пускает в рай и собак, пусть возьмет туда и Редзеп-эфенди. Как выучился я на сандури, так совсем другим человеком стал. Если одолевает тоска или нужда заедает, играю на сандури – и на душе становится легче. Когда я играю, бывает, мне что-то говорят, но я ничего не слышу, а если и слышу, все равно отвечать не в силах. Хочу, но не могу.
– Почему же, Зорбас?
– Эх… Страсть, и все тут!..
Дверь открылась, и шум моря снова ворвался в кофейню. От холода руки и ноги охватила дрожь. Забившись поглубже в свой угол и закутавшись в пальто, я ощущал несказанное блаженство. «И зачем ехать куда-то? Здесь так хорошо. O, если бы это мгновение длилось долгие годы!»
Я глянул на сидевшего напротив необычайного пришельца. Его глаз смотрел на меня: маленький, круглый и очень черный, с красными прожилками в белке. Я чувствовал, как он ненасытно ощупывает меня, пронзает насквозь.
– Ну а потом? – спросил я.
Зорбас снова пожал костлявыми плечами:
– Слушать еще не надоело? Может, сигаретой угостишь?
Я дал ему сигарету. Зорбас достал из жилета кремень и фитиль, высек огонь, и глаза его блаженно сощурились.
– Жена у тебя была?
– Разве я не человек, что ли? А «человек» значит «с изъяном». И я попался в ту же ловушку, куда попадались те, кто был до меня. Женился. Нашел беду на свою голову. Занялся хозяйством, дом построил, детишками обзавелся. Одно мучение. Но спасибо сандури.
– Дома играл, чтобы разогнать тоску?
– Эх, приятель, сразу видать, что ты не играешь ни на каком инструменте. Разве можно такую чушь нести? Дома – одни хлопоты: жена, дети. «Где взять поесть?» «Во что одеться?» «Что с нами завтра будет?» Ад кромешный! А для сандури нужен душевный настрой! Если жена скажет чего лишнего, разве душа может стремиться к сандури? Если голодные дети хнычут, разве об игре будешь думать? Сандури требует, чтобы все мысли были обращены только к нему. Понятно?
Я понял, что этот Зорбас и есть тот человек, которого я так долго искал и не мог найти. Животрепетное сердце, пламенные уста, широкая первозданная душа, еще не успевшая оторваться от матери-земли.
Такие понятия, как «искусство», «любовь к красоте», «чистота», «страсть», этот работяга умел выражать самыми простыми человеческими словами.
Я смотрел на руки, умевшие обращаться с киркой и сандури, – все в мозолях и порезах, обезображенные и порывистые. Нежно и бережно, словно раздевая женщину, они развязали узел и извлекли оттуда старое, отполированное временем сандури с множеством струн, с бронзовыми и перламутровыми украшениями и красной шелковой кистью на конце грифа. Грубые пальцы ласкали инструмент всюду, медленно и страстно, словно женщину. А затем опять укутали, как укутывают, защищая от холода, тело возлюбленной.
– Вот оно! – любовно прошептал Зорбас, снова бережно опуская сандури на стул.
Моряки между тем уже чокались стаканами и громко смеялись. Кто-то ласково потрепал капитана Лемониса по плечу:
– Ну и трухнул ты, должно быть?! Признавайся, капитан Лемонис! Одному Богу известно, сколько свечек обещал ты поставить святому Николаю!
Капитан нахмурил колючие брови:
– Клянусь морем, ребята: как увидел я перед собою Смерть, то ни о Богородице, ни о святом Николае и не подумал! Повернулся лицом к Саламину, вспомнил жену и крикнул: «Эх, Катерина, лежать бы сейчас с тобой в постели!»
Моряки снова разразились хохотом. Засмеялся и капитан Лемонис:
– Вот какая скотина – человек! Над ним уже архангел с мечом стоит, а он все о том же! Чтоб тебе пусто было, бесстыжий! – Он хлопнул в ладоши: – Эй, хозяин! Угости ребят!
Наставив свои огромные уши, Зорбас слушал. Он глянул сперва на моряков, потом на меня и спросил:
– О чем это «о том же»? Что это он такое говорит?
Затем, вдруг поняв, Зорбас встрепенулся и крикнул в восторге:
– Молодец! Этим морякам тайны ведомы: не зря они днем и ночью борются со смертью. – Он поднял свою огромную ручищу и сказал: – Впрочем, нас это не касается. Вернемся лучше к нашему разговору. Так что мне делать – остаться или уйти? Решай!
– Согласен, Зорбас! Согласен! – сказал я, едва сдерживаясь, чтобы не схватить его за руку. – Поедешь со мной. У меня на Крите лигнитная шахта: поставлю тебя старшим мастером. А по вечерам будем отдыхать вдвоем на песке: ни жены, ни детей, ни собаки у меня нет. Будем вместе есть и пить. А потом ты будешь играть на сандури.
– Это уже под настроение – слышишь? Под настроение. Работать на тебя буду сколько хочешь, рабом твоим буду! Но сандури – это совсем другое дело. Оно – зверь, который без свободы не может. Будет настроение – буду играть, даже петь буду. И танцевать зеибекикос, хасапикос, пендозалис[11], но только (условимся раз и навсегда!), только под настроение. Станешь заставлять – тут же меня потеряешь: уговор дороже денег! В этих делах (запомни!) я – человек!
– Человек? Что ты хочешь сказать этим?
– Ну, свободный.
– Хозяин! Еще один ром! – крикнул я.
– Два рома! – встрепенулся Зорбас. – Ты тоже выпьешь: нужно чокнуться! Шалфей с ромом дружбы не водят – так что ты тоже выпьешь рому! Чтобы дружба получилась.
Мы чокнулись. Уже совсем рассвело. Пароход дал гудок. Пришел лодочник, отвозивший на пароход мои чемоданы, и кивнул мне. Я поднялся, положил руку на плечо Зорбасу.
– Пошли. С Богом!
– И с дьяволом! – тихо добавил Зорбас.
Он наклонился, взял под мышку сандури, открыл дверь и вышел первым.
3
Сирокко – горячий ветер, дующий из пустынь Северной Африки.
4
Карагез (тур. «черноглазый») – персонаж театра теней в Греции, Турции и других странах Востока. В обыденной речи Карагез стало нарицательным именем, означающим смешного человека и зачастую глупца, несмотря на то что этому образу в значительной мере присущ подлинный живой народный юмор.
5
Наргиле (перс.) – прибор для курения табака (листьев), представляющий собой систему сосудов и соединительных трубок.
6
Истрати Панаит (1884–1935) – румынский франкоязычный писатель греческого (по отцу) происхождения. П. Истрати и Н. Казандзакис познакомились и тесно подружились в СССР, по которому затем вместе путешествовали, посвятив Стране Советов ряд произведений.
7
Сандури – греческий народный музыкальный щипковый инструмент.
8
Клефты (досл. «воры») – греческие повстанцы, боровшиеся против турецкого ига. Клефтские песни являются памятниками греческой народной исторической песни (на русский язык переводились, в частности, Н. Гнедичем, автором классического русского перевода «Илиады»). Македонские песни напоминают о ситуации начала ХХ века, когда остро стоял вопрос об освобождении Македонии от турецкого ига.
9
Дискос – церковное блюдо, используемое, в частности, для сбора пожертвований.
10
Грош – зд.: турецкая монета (медная, затем серебряная), стоимость которой составляла 0,01 золотой лиры.
11
Зеибекикос – греческий народный танец, название которого связывают с зеибеками – отуреченным автохтонным населением античной Вифинии (северо-запад Малой Азии). Название танца передает его подчеркнуто воинственный характер. Хасапикос (досл. «мясницкий») – старинный и очень популярный греческий танец, по всей вероятности византийского происхождения (макелларикос). Интересное описание этого танца дает Шенье (мать знаменитого поэта А. Шенье), которая относит его ко временам Александра Македонского. Пендозалис (досл. «пять шагов») – типичный критский танец, распространенный поначалу в области Рефимно, а также в некоторых районах области Ханьи (с вариациями). В области Гераклейона и других районах Крита имел распространение вариант пендозалиса – приньянос.