Читать книгу Царица иудейская - Нина Косман - Страница 4
Глава 1
Хасмонейская хроника. Глава I
ОглавлениеВ Иерусалим Иехуда бен Маттитьяху, позднее известный миру как Иуда Маккавей, вступил прихрамывая. Раздвоенный палец на ноге он не считал сколько-нибудь значительной жертвой, учитывая величину селевкидского войска и мастерски наточенные мечи его воинов: и то и другое намного превосходило количество его бойцов и качество их мечей. Но, словно этого было мало, его и так малочисленные бойцы ни в какую не соглашались воевать в субботу, в шаббат, а как раз в шаббат царь Антиох, четвертый из Антиохов, приказал атаковать сынов израилевых. Он был неглуп, этот Антиох. Он хорошо понимал, что благочестие евреев – это именно та крепость неодолимая, в которой они сами себя похоронят. Тот шаббат и стал бойней для тысячи из них – детей, женщин и мужчин, без боя подставившихся под греческие мечи. Смерть с Богом лучше, чем жизнь без Бога, считали они, и так и сгорели, как светильники в исходе ночи.
Что при выборе «шаббат или смерть» сыны израилевы выберут смерть, знали за пределами земли Израилевой, и эти знающие так и норовили помочь его народу этот выбор поскорей сделать. Однако еще в один шаббат, когда греки были уверены еще в одной легкой победе, они вдруг увидели представшую перед собой толпу оборванцев, вооруженных чем попало, и им сперва почудилось, что это морок, насланный на них их богом Дионисом, накануне осчастливившим войско обильным возлиянием и прочими языческими удовольствиями. «Морок! Морок!» – вопило, удирая, Антиохово воинство. Особенно ужасало их в этом мороке зрелище самого Иехуды, сына Маттитьяхова, сына Хасмонеева, хромающего впереди всего сброда с мечом в одной руке и дубиной в другой и с рассеченным надвое пальцем ноги, оставляющим за собой кровавый след. Остановился он только тогда, когда они добрались до селения, где его семья нашла временный приют, и там он знаком приказал одному из своих людей, неотступно следующему за ним прямо по кровавому следу, привести жену со словами «пусть Нехора займется», указывая на рассеченный палец.
Когда Нехора появилась, с волосами цвета воронова крыла, волнами спадающими на плечи, в белоснежных одеждах, не способных скрыть прелести ее тела, он вместо приветствия протянул ей ногу. Он знал ее достаточно хорошо, чтобы не усомниться в ее ответе. Она приняла его ногу со свисающим пальцем и, подняв голову, оглядела изможденное войско, вооруженное мечами, дубинами и каменьями.
– Тот, кто несет самый большой камень, да выйдет вперед!
Двенадцать страшного вида бойцов, по числу месяцев еврейского года, выступили вперед, и она выбрала среди них того, кто держал в руках самый большой камень. Молча, жестом, приказала положить камень перед ней на землю. Он сделал, что она велела, и отступил назад, влившись в шеренгу воинов, а она опустила мужнину ногу на камень, достала из расшитого тканого мешочка нож (ходили слухи, что нож этот принадлежал когда-то самому царю Соломону Мудрому), взмахнула рукой и резко опустив нож на Иехудин палец, отсекла его от ноги целиком.
И сказала:
– Отрезанное наполовину да отрежется целиком, ибо наполовину отрезанное – враг здорового.
То, что сказала она тогда, дошло до нас благодаря ее многочисленным ученикам, записавшим все, чему она их учила, в книге, названной «Мудрость Нехоры», но позже она была признана апокрифом власть имеющими и к чтению запрещена.
– Да, инструменты у нас примитивные, – сказала Нехора, воз можно, представляя себе медицинский инструментарий будущего. Она обернула мужнину ступню листом дерева, известным своим свойством останавливать кровотечение. Следует заметить, что после упоминания об исцелении Иехудиной ноги дерево это не удалось обнаружить ни в Иудее, ни в других местах, что должно быть весьма прискорбно с точки зрения как людей, которые в нем нуждались, так и самого дерева.
Иехуда счел эпизод с пальцем ноги законченным: все, был да сплыл. Свидетели отметили, что во время экзекуции, известной в последующие столетия как Отсечение Большого Пальца Ноги, с его губ не сорвалось ни единого стона. Данный как будто бы незначительный факт, на самом деле указывает на то, что Иехуда этим безмолвным мужественным пренебрежением к боли, какой бы сильной она ни была, когда ни один мускул на лице не дрогнет, ни одна мышца не дернется, как бы ввел новую норму, что называется, поднял мировую планку. Недаром о нем говорили, что он по-мужски победил боль – так же, как победил изнеженных греков, исполнив древнее пророчество о воине, лишенном одного пальца ноги, который должен был отвоевать у врагов оскверненный ими храм и наново освятить его.
Искалеченная нога его сама стала чем-то вроде священного предмета, и, куда бы она ни ступала в пространстве храма, святость чудесным образом восстанавливалась, как будто она обитала там всегда, как на самом деле и было, если не считать кратких святотатственных перерывов, самым недавним из которых было водружение в алтаре крашеного Зевса, устроенного Антиохом IV и его приспешниками.
Едва Иехуда ступил в храм, его взгляду открылись свиные головы, валяющиеся повсюду, и свиные хвосты, торчащие в щелях между каменными плитами пола. У него перехватило дыхание. Казалось, выдыхаемый им воздух пытался прорваться сквозь ребра его груди, но застревал между ними, как свиные хвосты в щелях пола.
Он повернул голову в сторону входа и увидел своих воинов, ждущих от него знака.
– Осквернили храм! – только и мог он произнести.
Иехуда потряс кулаком в сторону крашеного Зевса, и воины мгновенно поняли этот жест. Они набросились на Зевса, свалили его с ног, разбили башку деревянными молотами – словом, обошлись с ним так, как в стране, из которых его принесла нелегкая, не обходились ни с одним из олимпийских богов. Или, скажем прямо, божков. Но здесь ему, Зевсу, была не его страна. Здесь ему была не Иония-Греция, не империя Селевкидов с ее погаными культами в Антиохии все тех же олимпийских божков, не Рим с теми же крашеными идолами, переназванными на римский манер, как будто именно там они уродились и взросли: Юпитер вместо Зевса, Венера вместо Афродиты, Бахус вместо Диониса.
– Да как им только может взбрести в голову, что кто-то поверит в этих идолов! – воскликнул один из командиров Иехудиного воинства, чье греческое имя Зефирий означало «легкий прохладный ветерок», а еврейское, более ему шедшее – Ямин, «правый», – точно отражало его жизненную роль: он был правой рукой Иехуды. И именно ему, своей правой руке, Иехуда доверял как самому себе.
Конечно, Нехоре он доверял тоже, но понимал, что, какой бы великой целительницей она ни была, доверять женщине можно лишь постольку поскольку.
Три года назад, когда он был все еще женат на Мирьям, он ходил пешком от поселка к поселку, выглядывая молодых парней, которые к его приходу уже выстраивались в шеренгу, так как его ординарцы появлялись там раньше него, чтобы приготовить местных и не вынуждать его попусту терять время. В каждом поселении он выступал с кратким воззванием перед ватагой мужчин крепкого телосложения, которые слушали его, отверзнув слух и зрение, ловя каждое слово. И все слова, которые он говорил, были каждому по душе, ибо кто из них не мечтал преподать грекам хороший урок?
– Ну, кто об этом мечтает? – риторически вопрошал Иехуда.
– Мы все! – гремело в ответ. После чего по его призыву они делились на пары и бились друг с другом на пыльной проселочной дороге, а он методично отбирал победителей, тогда как побежденным, хотя и те и другие извалялись в одной и той же грязи и пыли, приходилось убираться восвояси.
В одной деревне он заметил молодую женщину, оказывающую помощь побежденным, и в тот момент, когда она обмывала водой из глиняного кувшина их покрытые кровоподтеками тела, он увидел ее лицо одновременно как солнце и луну, ее глаза как звезды, а рот как реку, текущую медом, и ему ничего не надо было, кроме того, чтобы смотреть, как она ухаживает за этими бедолагами-слабаками, которые никогда уже не удостоятся чести свести войско селевкидское в ими же придуманную преисподнюю, где им было самое место точно так же, как их Зевсу место было на горе Олимп (Олимп! – никогда не забывал повторить это слово Иехуда – можете себе представить? На горе в Греции – в Греции, понимаете, а не у нас в Иудее, где холмы – да, есть холмы, но не горы!).
Он подошел к ней, протягивая ей руки: омой мои тоже, женщина. Но она молча показала ему пустой кувшин, в котором не осталось ни капли воды, и, когда она опустила кувшин на землю, он продолжал стоять перед ней, как нищий, с протянутыми руками, как будто на них изливалось нечто более ценное, чем простая вода.
«Сила!» – воскликнул он про себя, ибо, умея властвовать над мужчинами, он совсем не имел власти над женщинами. По крайней мере, он так считал, потому-то и восклицание его было немым вместо того, чтобы вырваться наружу и достичь ее ушей, которые, несомненно, были такими же ладными, как и все остальное в ней.
Но дело было не в красоте, а в силе. И то, что он произнес уже вслух, вызвало недоумение у Ямина, его правой руки:
– Лучше бы ты была старой каргой.
Иехуда помолчал, обдумывая то, что сказал, и, как бы додумав, добавил:
– Точно, лучше будь старой каргой.
Прошло еще несколько минут, а она все стояла, не смея поднять глаза. Иехуда, тоже постояв молча, сколько смог выдержать, повернулся, наконец, к Ямину со словами «Пошли дальше» и, не взглянув на Нехору и не сказав ей ни слова на прощание, оставил ее стоять возле пустого кувшина.
Он собрал победителей и обвел их широким жестом, приказывая подойти к толпе других удачливых бойцов, собранных им по другим деревням. Так и шли они от деревни к деревне, везде наблюдая новые схватки, и снова отбирали победителей, присоединяя их к быстро растущему воинству, а неудачников оставляли на попечение женщин, льющих из кувшинов воду на их жалкие синяки и царапины.
Однако ни у кого из этих женщин лицо не было как луна, и уж точно не было другой такой с лицом как луна и солнце одновременно, да и не в лице дело, говорил он сам себе в темных глубинах сознания. Он и лица-то больше не помнил, только силу, которая продолжала окутывать его наподобие некоего мерцающего светящегося облака. Он не мог высвободиться из этого облака даже дома, когда любил ночью свою жену, с которой прожил многие годы, свою верную Мириам, дочь Мириам-старшей, которая и сама когда-то была красавицей, не то что теперь, кожа да кости, из которых доносится докучливое ворчание.
Его жена, Мириам-младшая, чувствовала, что происходит что-то необычное: как будто бы это облако, которым другая женщина обволакивала его, было ее рук делом, и ему тоже хотелось верить, что это любовное свечение направлено на нее, его жену и мать его сыновей. Но он чувствовал, что облако оставляет его, как только он прикасается к ее телу. Ему не нравилось это новое ощущение, и он повторял про себя, что любит свою жену – да, любит, любит.
Однако несколько недель спустя он отправился в ту деревню уже один и сказал, что хочет видеть ту женщину с кувшином. Когда старый горбун – он так и не понял, мужского или женского пола – привел ее, и она стояла перед ним с лицом как луна и солнце, он произнес громко, как бы уговаривая сам себя:
– Я не могу тебя любить, потому что люблю свою жену.
Она промолчала, только наслала на него еще больше этого мерцающего свечения. Облако, которое окутывало его в ее отсутствие, теперь стало настолько осязаемо плотным, что он не мог дышать. Оно наполнило его ноздри и легкие, это облако, исходившее из женщины с кувшином. Нет, кувшина у нее на этот раз не было. У нее ничего не было. Она стояла перед ним, беззащитная, если не считать этого свечения, которое, несомненно, было делом рук самого Сатаны. Или Всевышнего?
– Или Всевышнего? – спросил ее он, но она не отвечала. – Говори! – потребовал он. Она молчала. – Я больше не потерплю твоего молчания! – прогремел Иехуда. – Ибо в одном я уверен, если я вообще в чем-то уверен: ты меня приворожила. Но я должен знать, кто дал тебе такую силу – Всевышний? Или все-таки Велиал? И ты мне это скажешь, потому что, кто бы он ни был, ты его орудие, и ты, конечно, знаешь, кто этот злоумышленник!
Но она по-прежнему молчала, и он умерил свое нетерпение, перестал кричать и заговорил тихо и ласково, против чего не могла устоять ни одна женщина, и снова попросил ее назвать имя злоумышленника, как он окрестил силу, которая пересилила его. Его мягкий тон оказался действенней громового голоса, и она ответила просто:
– Не Всевышний и не Велиал, а Эрос. Он сын Афродиты, богини любви.
О, какими проклятьями он разразился, услышав, что тут опять замешаны греки! Оказывается, это греки околдовали его – его! Даже когда он таскался на своих двоих от одной пыльной деревни к другой, собирая самых сильных еврейских бойцов, чтобы сокрушить этих греков, они уже были тут как тут, опережая его, поражая его в обличье своего детообразного божка Эроса, а женщина, стоящая перед ним, была этим Эросом послана, чтобы лишить его мужества!
– Идет война между евреями и греками, – тихо сказал он. – Приняв сторону греков, ты становишься изменницей.
После краткой паузы, которую он едва смог выдержать, так как свечение становилось настолько сильным, что Иехуда едва стоял на ногах, он продолжил:
– А что бывает с изменниками, ты знаешь. Их участи не позавидуешь.
Ему приходилось напрячь всю свою легендарную силу воли, чтобы устоять перед свечением, которое толкало его вниз, пытаясь опустить на землю – с ней в объятиях. Если бы она сказала, что этот свет, который проходил через нее и входил в него, послан Всевышним, он бы подчинился, ибо подчинение воле Божьей, как бы непостижима она ни казалась, было мужским долгом и делом чести. Но он не собирался подчиниться греческому божку-сопляку с колчаном игрушечных стрел, которыми, мало того, он еще стрелял наугад, куда попало.
– Ты уверена, что это он? – спросил Иехуда. – Как он вы глядел?
– Это был мальчик. Он смеялся и играл своими стрелами, – сказала она и, помолчав, добавила: – Он был с крылышками. Вроде как у бабочек, только побольше.
– Может, ты все-таки обозналась? Как ты могла его узнать, если никогда раньше не видела?
– Я уверена, что это был он, – ответила женщина: – Но я уверена, что он не замышлял ничего дурного. Мерцающее свечение, которое мы оба ощущаем, не что иное, как последствие попадания в нас его стрел. Но из-за этого тебе совсем не обязательно ломать свою жизнь.
– Что еще нам делать?
– Ничего. Оставить все, как есть.
– Оставить, как есть? – снова взревел он, на этот раз сопровождая рев хохотом, настолько сильным, что он почувствовал боль в груди, ибо свечение уже добралось до его легких.
– Я пошел домой, – сказал он. – Я пошел домой к своей жене, и я буду любить ее, как она того заслуживает. Никакие греческие божки-сопляки со своими ничтожными стрелами не могут помешать благочестивому еврею любить свою верную жену.
И он ушел, оставив ее с половиной свечения, в которое она завернулась, как в шаль, так как уже темнело и воздух становился все холодней.
Галя
Я хочу продолжать писать, но не могу сосредоточиться, и вместо этого берусь за корректуру первой главы моей «Хроники» и дохожу до того места, где Иехуда покидает Нехору в надежде избавиться от своей одержимости ею. Читать корректуру мне скучно. Мне необходимо делать что-то творческое – если не писать, то заняться живописью, моей первой и полузабытой любовью. Вечером в строящемся доме темней, чем на улице, и кучи строительного мусора на полу выглядят довольно жутко. Я пробираюсь вперед с фонарем в руке, спотыкаюсь и пару раз чуть не падаю, пока добираюсь до стены, на которой Алехандро экспериментировал со скомканными пластиковыми пакетами и всякой другой необычной малярной техникой. Я раскрываю пакет и вынимаю банки с темно-красной, оранжевой и желтой малярной краской, две кисточки и пару тряпок. Я пользовалась этими кисточками много лет назад для живописи маслом, и думаю, что они точно так же сгодятся для окраски стен, так как я собираюсь применить ту же технику, которую я применяла, когда писала маслом. Направляю свет фонаря на стену: узор, который Алехандро нанес днем, ночью кажется интересней. Приступаю к работе.
Заканчиваю в 5 утра, ложусь спать в 6, сплю допоздна, и мне снится, как он реагирует на плоды моей ночной работы – тычет пальцем в нарисованные фигуры на стене и спрашивает: «Зачем это, ну зачем?» При мысли о его гневе я в панике просыпаюсь. Я ожидаю от него наяву такой же реакции, как во сне, обвинений в том, что я сделала что-то ужасное, но, когда я встречаю его в подвале, он что-то размешивает в ведре и на мое «привет!» едва поворачивает голову в знак ответного приветствия.
Я спрашиваю его, видел ли он стену, и он отвечает вопросом на вопрос: «Какую стену?»
– Пойдемте, я покажу.
Он недовольно фыркает. Ему надо сначала закончить размешивание. Когда он, наконец, неохотно следует за мной на первый этаж, он двигается так медленно, что я обгоняю его и жду около стены.
– При дневном свете она выглядит по-другому, – говорю я. – Ночью она смотрелась гораздо лучше.
– А это что? – Он указывает пальцем на фигуру в центре: мальчик, посылающий стрелы в верхний правый угол стены, где две фигуры, мужская и женская, стоят на некотором расстоянии друг от друга. – Вы художник, Галия? Для чего вы это рисовали?
– Я думала, вам понравится.
– Но это стена, – говорит он. – Стена, Галия. Не картина.
– Я знаю, что это стена, а не картина, но я хочу, чтобы она выглядела как картина. Если вас беспокоит, что скажет Том, когда увидит эту стену, не переживайте, я скажу ему правду. Я скажу ему, что это я сделала, он вас не будет обвинять.
– Я не беспокоюсь о Томе. Я беспокоюсь о вас.
– Спасибо, Алехандро. Обо мне не надо беспокоиться.
– Этот мужчина, – он показал на стену. – Вы рисовали этого мужчину?
– Мужчина глядит на женщину… видите там женщину? А женщина глядит на мужчину, потому что – видите стрелы? – мальчик стреляет своими любовными стрелами.
– Неправильно! – в его голосе ярость. – Не стрелами!
Не понимаю, чем вызвана такая бурная реакция. Это просто картинки, нарисованные фигуры. Может быть, он решил, что я намекаю, что мужчина на картине – он, женщина – я, а любовные стрелы, которые Эрос в нас пускает, – то, что с нами произойдет. Прошлой ночью мне и в голову такое не приходило, а сейчас мне ужасно неловко, что он может такое подумать. Надо убедить его, что это не так, что картинка никакого отношения к нам с ним не имеет, что это просто мой стиль живописи, я так пишу красками много лет. Да я могу в доказательство хоть свои холсты ему продемонстрировать.
– Алехандро, это же миф! Это же не по-настоящему! И в любом случае я это все нарисовала, потому что именно такие фигуры я разглядела в узорах, образовавшихся на стене после побелки, покраски и обработки поверхности, которые вы сами для меня сделали. Вы это сделали для меня, а я хотела это сделать для вас.
– Спасибо, – саркастическим тоном говорит он. – Какой приятный сюрприз!
– Вы так это говорите, как будто считаете, что я испортила вашу работу.
Он отходит от стены, скрещивает руки на груди, улыбается одними глазами.
– Ну, признайтесь, Алехандро, вам это ужасно не нравится.
Он продолжает стоять с невозмутимым видом, словно целиком уйдя в себя. Я наблюдаю за ним со своего места на другом краю стены и хочу ему сказать, что впервые за много лет я вижу человека, улыбающегося одними глазами, и что улыбки, которые я постоянно вижу – растянутые губы и ничего не выражающие глаза, – я вообще не считаю улыбками.
– У меня работа, – говорит он резко, с ударением на слово «работа», давая мне понять, что я всего-навсего маловажная женщина, которая от нечего делать пишет дурацкие картины на стенах, портя его работу, и которая не желает понять, что он у Тома на почасовой оплате и что каждый час – каждая минута! – для такого, как он, это его рабочее время.