Читать книгу Достоевские дни - Оганес Мартиросян - Страница 2
1
ОглавлениеВ Санкт-Петербурге стояла жара, подобная теплу Сочи и Африки. Комары и мухи не пели и не летали. Лежали в тени и думали над мыслями Фуко и Делёза. Корректировали их, добавляли своё, чаще всего из крови. Фёдор писал роман, включив кондиционер. Моховая улица плыла и сочилась. Бетон исходил желанием. Памятник Петру вдалеке провозглашал Дагестан и Чечню. Трамваи доказывали подобное, представляя двумя вагонами Чечено-Ингушетию или Северную и Южную Осетию. Суки текли, кобели их лизали. Книги Вырыпаева летали по воздуху, охотясь на блокноты и тетради. Ленины и Сталины пили молоко в столовых, сидели на лавочках с девочками, слушали «Зоопарк» и в перерывах, отходя на минуту, отрубали головы тысячам невинных людей.
Фёдор дописал главу, перечитал последний абзац, попрыскался одеколоном, исправил три слова, содержавших в себе ошибки, и сказал:
– Умирать – есть воду и пить хлеб.
Он покурил, посыпал голову пеплом и за пять секунд отжался шесть раз. Набросал ещё: «Ночь выживает из ума, ходит по улицам, поёт песни, просит подаяние, ест чёрствый хлеб, отнимает кости у собак и засыпает у забора, укрывшись лопухами и предсмертными словами Адама и Евы, обнявшимися и танцующими канкан». Покурил, чтобы выудить ещё из головы текст, но сигарета не сократилась, а ушла в рот, так как новые слова оказались большими и сильными. Он прекратил ловлю и начал есть чипсы, лежавшие на столе. Грыз их медленно, представляя вместо них сухарики. Даже семечки, так как это есть кайф из Армении родом. Умыл ноги утром, вылил ночь в ванную и забил косячок.
Через час, выйдя из дурмана, встал с дивана, позвонил Страхову и произнёс:
– Я понял Акутагаву: он убил себя, чтобы ему не пришлось уничтожить весь мир.
– К чему ты мне это говоришь? – удивился тот.
– Я примеряю на себя его жизнь.
– Он умер потому, что не мог больше жить.
– Он мог гораздо больше, чувствуя это, находя в себе. Он не писал романы потому, что сам был романом, бомбой, разлетающейся рассказами – осколками по земле.
– Интересная мысль. Ты закончил роман?
– Нет, вот хочу написать, что слава, деньги и женщины – эвфемизм, они тени чего-то большего, предстоящего.
– Ты про космос?
– Ну да.
Он выпил сока, повесил трубку и включил песни «Дорз». Начал балдеть и кружиться над Афганистаном в виде пчелы, желая ужалить страну как один сплошной и гигантский мак, чтобы забалдеть или умереть. Часы кружились в качестве циркового велосипедного единственного колеса, то вперёд, то назад. «Ноги вращают время, понятное дело, но велосипед – это часы и спидометр, показывающие время и пространство, и педали – дату в часах, взятых из картины Дали, – крутят ноги, толкая время вперёд. Это если не в цирке: не в искусстве самом». Ему позвонили из радио «Достоевский FM» и напомнили, что ему завтра выступать, читать куски из романа. Он положил телефон, сел за стол и начал править на компе свой текст. Внёс в его плоть: «Бродский в поэзии – я, и оба мы отсидели, и оба прошли через первоначальный приговор: смертную казнь. Удивительно? Да, но психиатрическая больница – это повешение или отсекание головы. Формально она остается, но её нет. Весь вопрос в том, может ли она вырасти снова, здоровая, качественная, хорошая, как кочан и арбуз». Он выдернул заусенец, выдавил кровь, вытер её платком, выпил стакан воды. Высморкался в ванной, причесал остатки волос. Малость повеселел, потому позвонил Марии, позвал её к себе, а сам поставил турку с кофе на огонь. Через пять минут уже хлебал его и думал о последнем полотне Ван Гога, стремящемся в цифру ноль.
– Ну, придёт Мария, вдохновит на пару полезных строчек, даже больше, пускай. Выпьем вина в кафе «Вифлеем», но это после читки на радио. На улице моего имени посидим, продавим немного лавку собой, опадём парой листьев, погрузимся в мешок, окажемся в куче листвы и будем навсегда сожжены.
Фёдор подумал: «Честь человека начинается там, где кончаются деньги, их надо перемешивать порой и чередовать, варить из них суп и кормить им в церкви бомжей». Включил телевизор и начал смотреть фильм о себе – случайно попал на него. В какой-то момент даже заплакал, когда речь зашла о его смерти, но довольно кивнул в момент пушкинской речи, понимая, что это крест: Пушкин-Толстой, Лермонтов-Достоевский. Переключил после конца кино на музыкальную передачу, послушал новинки техно, покачал головой. «Любая война в истории, любое движение головы, любой завтрак, обед или ужин, любой чих или кашель, любая поездка направлены на борьбу, на победу, на космос, на поглощение его, постижение, внедрение себя в него, только в различных качествах и обличиях, и они описаны в гороскопах: лев, телец, водолей или рак борются, чтоб завоевать этот мир». Он вышел на улицу и сел на лавочку возле дома, рядом сидела девушка с пепельными волосами, она попросила его прикурить, выдохнула в левую сторону и представилась Надей. Сказала, что читала его романы, в целом, они ей нравятся, но не всё в них поняла. Он взял её за руку, она её не отдернула, просто заулыбалась в сторону. Спросила:
– Что сейчас пишешь?
– Роман о людях, их столкновении, радости вместе и горе.
– Не банально?
– Смотря как написать.
Поговорили об Осаму, обсудили его самоубийство, ставшее для всего мира горой, взошли на неё, воткнули флаг Российской империи, спустились и оказались внизу. «Булгаков – это монада, и „Собачье сердце“ и „Мастер и Маргарита“ – выходы из неё, окна, а также дверь». Окунулись тем самым в литературоцентризм, испили из него букв и слов, поднялись к Фёдору, он подписал ей свою книгу и подарил, а она прошлась по комнате, оценила стихи и прозу, восседающие в шкафу, внесла аромат мыла и духов. Села на диван и стала листать подаренную книгу, будто искать иллюстрации. Фёдор сварил им чай. Они сели за стол и начали делать маленькие глотки, вбирать в себя Т-1000, но не Т-800. Фёдор задумался о Марии, о том, что некрасиво поступает по отношению к ней, но решил посмотреть, как пойдёт эта жизнь. Может, женится на Надежде, если та согласится, и станет писать свой роман, вкручивать в разум текст.
Надежда вскоре ушла, обменявшись телефонами с Фёдором, он немного подремал, проснулся от звонка, принял Марию, угостил виноградом её и объяснил ситуацию.
– Ты её любишь? – спросила она.
– Кажется, да.
– Не уверен?
– Только что познакомились.
– Ну, дело твоё.
Она раздавила виноградину пальцами, поцеловала Фёдора в щёку и ушла. Он сел за роман. Вывел правой рукой: «Писать нужно то, без чего не прожить. Вот паук плетёт паутину. Также писатель выводит её чернилами – нитью. Что поймает, то съест». Позвонила Надежда, засмеялась в телефонную трубку, пригласила на свидание его, так как безумно соскучилась.
– Приходи на Адмиралтейскую, там в кафе я сижу.
– Какое кафе? – поинтересовался он.
– «Амстердам».
– Хорошо.
Оделся, сбрил с щёк щетину, пошёл, поехал, поплыл. «Надо ввести в роман тело Санкт-Петербурга, его распластанность, раскинутость, так как всё в мире состоит из органов человека, их видоизменённости, инобытия».
Они встретились, поцеловали друг друга в щёки, но так, что она прильнула к нему, губы свела к губам. Тепло побежало по ним, освежило, взвело. ФМ обнял её, и она повела его к столику. Взяли борщ, сметану к нему. Бутылку водки «Салют». Повзрослели лицами, почками и сердцами. «Если роман – река, то рыба в нем – философия. Её ловят, готовят, едят». Пристали пьяные, не понравилось им лицо Достоевского, вышли на улицу, громко говорили, ругались. Надежда стояла рядом, держа телефон наготове: чтобы вызвать полицию или снимать. Драка не началась, выпивших смутила толпа, потому покурили и разошлись. ФМ и Надя вернулись и продолжили пить и есть.
Опьянение разлилось по телу, как нефть по воде, не зашло, борщ ушёл внутрь, равный Титанику, хлеб растворился тоже. Водка звала на помощь и открывала рот. Из него неслись слова, предложения и абзацы, целые рассказы и поэмы. В какой-то момент Фёдор увидел ноги, свои и Надежды, танцующими брейк-данс. На танцполе они отжигали и прыгали, рисуя картины Дали. «Хаглер, скажем так, не боксировал, а исполнял танец гор. Его движения, подчинённые музыке, побеждали врагов, нанося им удары из музыкальных клипов восьмидесятых годов».
Надежда ушла, так как ей позвонил муж, что стало неожиданностью для Фёдора, он попрощался с ней, допил водку и уронил голову на стол. Был выведен и отвезён в вытрезвитель, где он выспался, оплатил штраф, похмелился, так как полицейские чувствовали себя хорошо и отмечали юбилей капитана, вышел на свежий воздух и закурил окружающую его обстановку. «Наркота, выпивка и сигареты сжимают время, сбивают в комок и отправляют его в урну. В ней можно встретить до тонны времени, в чём распишутся дворники и „Сады осенью“ и зимой». Фёдор отправился на радио, устроился в студии, через полчаса начал чтение в микрофон с телефона: «Родион шёл по улице, наматываемой на ноги и сердце, и сам он был ими. Соня шагала за ним, увлекала мужчин, танцевала порой, курила воздух ноздрями, смеялась, била в ладоши, хлопала ресницами, аплодируя увиденному, спектаклю, его концу, потому что действительность – это конец, после которого нужно выйти из неё и пойти или поехать домой». Он сделал паузу, вышел покурить и стал четыре тысячи рублей раз собой. Ровно столько ему обещали за книгу, роман, событие, жизнь, целый мир, увитый змеями – ветками в листьях – крылах дракона, жалящих ствол – бога-отца, чтобы отделаться от него и улететь.
Через пять минут читка продолжилась, побежали слова, зазвучало такое: «Я сжал свою волю в кулак; в это нелитературное время, где писатель не получает ничего, а сам платит деньги за публикацию, надо ещё больше скрутить себя, задымить, загореться, послать вызов людям и богу, писать не слова, а бомбы, динамит в чистом виде, уничтожать, разрывать, рождать, сносить целые города и планеты, дымить перед взрывом, раздаваться вокруг, быть криком, полётом, рёвом, воем на целый мир, стопроцентным раствором спирта, алкоголем, разносящим бытие и время, оставлять людей в домах, построенных целиком из книг, где Бродский лежит на Санд и делает с ней детей: Али, Марчиано и Тайсона».
Через час зашёл в публичный дом, не ради секса, излияния души через кран: захотел пообщаться с девочкой, выпить с ней финского или норвежского вина. Так и сделал, устроился на Думской улице, в полутёмном помещении, дождался Сони, посадил её на колени, поиграл с её волосами, погладил ей платье, колени, налил ей и себе в бокалы «Хельсинки», закурил, дымя в сторону, заговорил с девочкой:
– Вот и прошёл месячный день.
– Это как?
– Солнце – они, регулы.
– Разве. А облака?
– Сухость, неистечение.
– Понятно. Девять месяцев, помимо лета, беременность.
– Именно.
Соня тоже закурила и сделала глоток красного. Облако поднялось и растворилось, стало Кузанским в гробу. «Кузанец философствовал маленькими кинжальными атаками, был чеченцем и дагом, не русским, не европейцем, так и надо творить, чтобы надолго: мысли записывать на теле врага». Фёдор втянул красную жидкость, будто полоща рот, огляделся кругом: тумбочка, шкаф, кровать, столик, стулья, на которых они, ноут, телефон, экран на стене. На нем шёл фильм «Ностальгия»: Тарковский снял самого себя, всюду был он, а не только героем плоти, читающей медленно дух, входящей в него и дышащей им. Он произнёс:
– Если назвать юностью журнал, то половина этого времени уйдёт в издание: может быть, треть.
– Но надо жить, всё равно.
– Безусловно, но публиковаться в таком журнале станет необходимым.
– Я не спорю.
– Ну вот.
Фёдор достал из дипломата журнал «Салехард» и показал публикацию своего рассказа. Подарил Соне его, подписав. Она захлопала в ладоши, выпила вина и спрятала в полку подарок. Небольшая грусть залетела в окно, покружила по комнате, присела на плечо Фёдору, что-то прощебетала и улетела прочь. «Вот так и жизнь моя исчезнет, покинет меня, а я останусь один, без неё, буду быть себе дальше». Он позвонил Льву, договорился о встрече в бильярдной через пару часов, закончил эфиопскую речь, обнял Соню, привстал, предложил ей потанцевать. Она включила музыкальный канал и задвигалась со своим партнером под Бьорк. Их движения были смертью Бротигана и жизнью Паланика, их скрещением даже, представляющим порою одно. Фёдор обнимал Соню, будто писал ею, её каблуками, сразу двумя ручками, карандашами, пальцами по экрану. «Литература женских каблуков по всей земле, всюду, шпильки создают этот мир, практически создали и сотворили его». Соня устала будто, отошла, разделась и показала голой себя: водопадом, стекающим с гор. Ниагарой и ей подобным. Он поцеловал ей по очереди соски, как ставят кастрюлю с картофелем на плиту. Варят его и едят, добавляя лук, масло и соль. Держа в руке левой хлеб. И глотая компот.
В бильярдной было спокойно, ничего чрезвычайного: Лев пил пиво, Фёдор пожал ему руку, сел рядом и сказал:
– Кавказцы в горах – родео, испанцы или мексиканцы верхом на быках.
– Сейчас погоняем партию.
– Конечно. Ведь что такое признание в любви?
– Убийство.
– Вот именно.
– Кого?
– Вообще.
Они задымили крепкими папиросами, взяли кии и стали гонять шары, философствующие друг об друга и в движении. Прикладывались к кружкам «Балтийского», стоящим на столике. «Страны – насекомые, животные, люди и бог. Как ни странно, бог не США, а Россия. Другое дело, насколько бог над людьми, давно превзошедшими его, испугавшимися этого и вернувшимися к человеческому, слишком даже, весьма».
– Что-то думаешь? – спросил Лев.
– О разном и об одном.
– Ну, хорошо тогда. Ведь спагетти – это змеи, выпускающие кетчуп – кровь, когда их пронзают вилкой.
– Интересная мысль.
Фёдор сделал затяжку и захотел написать роман, дописать его с включением в него всех центральных мыслей планеты, живущих пока в виде людей, машин, гор, рек, изобретений и домов. «Всё, каждого, каждое можно разобрать и в виде слов внести в книгу». Он нанёс удар, сжался, будто он был направлен к нему, кинул фисташку в рот, зажевал.
Вечером возвращался домой, плыл, покачивался, был кораблём, в данный момент – пиратским, который хотел напасть на женщину и захватить её. «Женщина находится в голове в виде мозга, который может раскрыться и плавно опустить вниз мужчину, находящегося на пике всех в мире гор». Полиция не тормозила, хотя машина её проехала мимо. Дома он умылся и лёг спать на диван, поскрипывавший под ним. Видел во сне избиение духа человеческого, вышедшего из него среди белого дня и толпы и вызвавшего бурную реакцию, экзекуцию и гнев. Он проснулся от звонка Надежды, схватил телефон, уронил его спросонок, поднял и ответил на вызов.
– Я у подъезда.
– Не зайдёшь?
– Хорошо.
Надежда поднялась к нему, обняла и поцеловала в губы. Тепло заструилось меж ними, он тоже обнял её. Они застыли, ощущая кайф.
– Хорошо? – спросила Надежда.
– Очень, – ответил он.
Сели на диван, сцепили руки и задышали друг другом. «Любовь – это когда ненависть превращается в неё». Он назвал Надежду голубкой, повязал её голову платком и посадил себе на колени. Надежда прижалась к его груди головой. Замурлыкала даже. Минут через десять они пошли на кухню, где Надя сварила манную кашу, положила её на тарелку перед Фёдором и достала ложку.
– А ты не будешь?
– Нет, – улыбнулась Надя.
Он прижал её к себе, опять взял её на колени и начал кормить.
– Ты тоже ешь, – сказала она.
Фёдор начал чередовать, что понравилось ей, они глотали горячее и заедали его батоном. Надя подбирала со стола и с колен крошки, отправляла их в рот. Вытирала себе и Фёдору губы салфеткой.
– Как твой роман? – поинтересовалась она.
– Медленно очень движется.
– Потому что в гору идёшь.
– Наверное, это так.
– В нём есть я?
– Пока ещё нет. А надо?
– Как хочешь. Ну, в качестве прототипа.
– Понятное дело.
Они доели и стали пить кофе, заливать в себя ночь, чтобы потом был рассвет, состоящий из растопленных звёзд. Фёдор ронял в себя капучино, искал с помощью него счастье в себе. Иногда подрагивал, будто отходя от сна, вибрировал левой ногой. «Солнце есть матрёшка, внутри одного – другое, пока не раскрыты все».
– Горячо, – сказала Надежда.
– Ну и что, – молвил он.
Они доели, помыли и убрали посуду, причесались, умылись и махнули в кино.
Тебе я принёс человечество – розу,
Её ты засунула в банку с вином,
Пока бушевали за дверью морозы,
Горел и кипел вдохновением дом;
Ты жарила рыбу на пальмовом масле,
Поскольку оно предлагало тебе
Пойти нам с тобой в раннем возрасте в ясли,
Вдвоём пребывать постоянно в судьбе;
Дышать огнеликим и радостным солнцем,
Питаться романтикой поля и гор,
Читая Осаму, такого японца,
Что в литературе – стрела и топор;
И он разрубает Айтматова тексты,
Бегущие вдоль черноморской волны,
Где я повстречался с Эмпириком Секстом,
И он нам сказал: мы друг другу даны;
Поэтому едем в «КамАЗе» и «Татре»,
Покуда идёт на экране игра.
А кто Достоевский? Сегодня и завтра,
Дающие вместе и в сумме вчера.